355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Микушевич » Воскресение в Третьем Риме » Текст книги (страница 34)
Воскресение в Третьем Риме
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 11:58

Текст книги "Воскресение в Третьем Риме"


Автор книги: Владимир Микушевич



сообщить о нарушении

Текущая страница: 34 (всего у книги 41 страниц)

Так все продолжалось годами. В 1950 году здоровье Платона Демьяновича вдруг резко ухудшилось. Сидя за столом, он потерял сознание. Такие обмороки стали повторяться и становились все более затяжными. Вениамин Яковлевич Луцкий настоял на том, чтобы положить Платона Демьяновича к себе в клинику (тот долго противился), где сам сделал ему операцию на мозге. Операция удалась, и Платон Демьянович ожил. Даже зрение у него немного улучшилось, и он почти не отрывался от своей рукописи. Но не прошло года, и эту маленькую семью постигло трагическое. Где-то в первых числах мая Серафима отправилась в Мочаловку, прибирать комнаты к переезду на дачу (Она давно обещала помочь в этом Дарье Федоровне.) Кира была в школе; вернувшись, она должна была разогреть отцу обед, что ей случалось делать и раньше. Платон Демьянович, склоненный над рукописью, только рассеянно передал привет Дарье Федоровне. Он не придал значения тому, что жена не вернулась не только к обеду, но и к ужину. На другой день ее тоже не было. Только к вечеру Платон Демьянович позвонил Дарье Федоровне и осведомился, почему Серафима не возвращается. Дарья Федоровна ответила, что Серафима должна была приехать еще вчера вечером. Она засобиралась домой еще до сумерек. Платон Демьянович встревожился, но не знал, что предпринять. Звонить в милицию рука не поднималась, да и телефона он предпочитал не знать. Ему ничего другого не оставалось, кроме как сосредоточиться на своей рукописи, авось все остальное как-нибудь образуется. Но в квартире вдруг зазвонил телефон, что редко бывало в последнее время. Чей-то голос, вежливый, но настоятельный, спросил Павла Платоновича. Разумеется, Полюс отсутствовал. Он вообще норовил улизнуть из дома под любым предлогом и старался проводить у себя в квартире как можно меньше времени. Голос попросил передать Павлу Платоновичу, чтобы, вернувшись, он немедленно позвонил по телефону номер такой-то. Это встревожило Платона Демьяновича. Он подумал, не вызывают ли Полюса «туда», чтобы «там» его задержать и не выпустить. Платон Демьянович даже засомневался, стоит ли говорить Полюсу, что ему звонили: может быть, «там» забудут, и все обойдется. Но по телефону звонили в течение вечера еще несколько раз, а Полюса все не было. Может быть, произошла нестыковка в работе разных отделов (Платону Демьяновичу случалось испытывать такую нестыковку на себе) и Полюс уже арестован? Платон Демьянович спохватился, что и посоветоваться-то ему не с кем, не с Кирой же, которой только что исполнилось тринадцать лет. Марианна уехала на гастроли, кажется, в Омск, а Серафима… Где же все-таки Серафима? И Платон Демьянович снова углубился в свою рукопись, чтобы не думать ни о чем другом. Полюс вернулся домой поздно вечером, лучше сказать, ночью, совершенно пьяный, и передавать ему что-либо было бесполезно: он сразу завалился спать. Но рано утром телефон опять зазвонил, и когда Полюс кое-как доплелся до телефона, ему велели никуда не уходить: за ним приедет машина. Платон Демьянович только руками всплеснул: значит, все-таки очередь Полюса пришла, его повезут в тюрьму, куда же еще? Платон Демьянович принялся неумело собирать для сына вещи, Полюс еще более неумело помогал ему. Оба они не знали, где что лежит, к тому же Полюс невыносимо страдал от похмелья. Но когда за Полюсом действительно приехала машина, и отца, и сына заверили, что никаких вещей с собой брать не надо: это не арест, и Павла Платоновича привезут обратно точно так же, как увезли. Просто по одному вопросу нужна его помощь. Слово «помощь» тоже насторожило Платона Демьяновича. Он понял это слово вполне определенным образом. До сих пор Платон Демьянович был уверен в одном: какие бы скандалы Полюс не устраивал, такого рода помощи по отношению к отцу он до сих пор не оказывал. Но Полюса повезли не «туда», а в морг. Он должен был опознать женщину попавшую под поезд. Тело было закрыто каким-то полотнищем. Полюса попросили взять себя в руки и откинули полотнище. Лицо женщины осталось, если можно так выразиться, поезд раздавил грудную клетку. Полюс опознал покойницу (если можно назвать покойницей умершую такой смертью). Он подтвердил, что это, действительно, Серафима Федуловна Чудотворцева, его «мачеха» (Полюс осекся на этом слове). Впрочем, спрашивавшие в этом и не сомневались: Серафиму опознали по отпечаткам пальцев, которые были сняты еще в Осоавиахимовске.

Непонятно было, как Серафима оказалась там, где она попала под поезд. Это случилось не на мочаловской станции, где останавливалась электричка, на которой Серафима приехала из Москвы. С этой же станции она должна была бы и вернуться в Москву, а погибла она в нескольких километрах от этих мест в Лушкином лесу между деревней Корешки, где находится картофельный институт, и Грибанью. Не за грибами же она отправилась на ночь глядя, да и какие грибы в начале мая, кроме сморчков? Но в это обстоятельство никто не собирался вникать. Дескать, ее личное дело, куда она шла, а погибла она от несчастного случая. Домой отвозить ее решительно не советовали. Все равно хоронить гражданку Чудотворцеву придется в закрытом гробу, так что не лучше ли отвезти ее из морга прямо на мочаловское кладбище, где уже и место для нее выделено? Нечего и говорить, что деньги на гроб дала Марианна. На погребении были, так сказать, все свои: кроме Платона Демьяновича с Кирой, Марианна, Дарья Федоровна и дворничиха, Серафимина приятельница. Она уже приехала под хмельком, а уезжала совсем пьяная, так как выпила все, что можно, на даче № 7, где было устроено что-то вроде поминок. Платон Демьянович как окаменел, узнав о смерти жены; Кира тоже молчала, потупившись. Тихо плакала только Дарья Федоровна, а дворничиха пыталась даже голосить, но ее властно остановили двое в штатском, сопровождавшие гроб и следившие, чтобы его не открывали. Больше всех смертью Серафимы был потрясен Полюс. Когда гроб начали опускать в могилу, он вдруг запел: «На воздушном океане». Дойдя до слов: «Будь к земному без участья и беспечна, как они», голос его прервался то ли рыданьями, то ли спазматическим кашлем, как это обычно бывало, когда он пытался петь. Кашель Полюса должен был напомнить Платону Демьяновичу умирающую Олимпиаду. Оказалось, что перед смертью Серафима тщательно прибрала комнаты на даче для мужа и дочери. Дарья Федоровна подумала, что она кого-то ждет. После уборки Серафима пила чай как-то особенно медленно. Соседи потом видели, что и по улицам она ходила долго, будто кого-то встречала, да так и не встретила. Софья Смарагдовна в тот день на Совиную дачу не заходила. По всей вероятности, дойдя до станции, Серафима вдруг повернула и пошла в сторону Лушкина леса.

А на третий день после похорон произошло нечто совсем уж странное.

Кира, принявшаяся вдруг после смерти матери рьяно ухаживать за отцом, открыла окно, чтобы проветрить его кабинет, пока Платон Демьянович был в институте. В окно ворвался весенний ветер, пахнущий черемуховым цветом, подхватил бумаги, скопившиеся на столе, и разбросал их по полу. Кира кинулась их собирать, и в глаза ей бросился лист бумаги, такой же, как другие листы, на которых писал Платон Демьянович, но исписанный другим, корявым почерком чуть ли не по-печатному. Кира догадалась, что это писала ее мать и прочитала следующее:

«Сердечноуважаемый Платон Демьянович!

Пусть, пожалуйста, Кира не читает Вам этого, а попросите Павла Платоновича или Марианну Яковлевну. Я должна уйти и больше не вернусь. Не думайте, что меня кто-нибудь обидел, а мне иначе нельзя. Меня заставили секретно сотрудничать еще в Осоавиахимовске, чтобы я сообщала о врагах народа, и в медучилище девчонок из раскулаченных забирали с моих слов. Честное слово, к Вам я пришла сама, потому что Вас пожалела и Вы мне понравились, как Вы хорошо, хотя и непонятно говорите. Но как только я к Вам пришла, меня вызвали, специально из Москвы приехали и велели сообщать о Вас. А приехали не мужчина, не женщина, до сих пор не знаю кто, только звали их товарищ

Марина. Они рассказали мне и показали, как Вас били и будут еще бить, если я не буду о Вас сообщать, а я не могу чтобы Вас били. Ваше писание тогда взяла я, мне обещали, что посмотрят и вернут, а сами не вернули. Спрашивали, знаю ли я, что Вы с Гитлером переписываетесь, а я сказала, что так товарищ Луцифер велит, он же у них работает. Мне сказали, что враг закрадывается всюду и к ним тоже, а Вы, Платон Демьянович, знаете имя самого главного врага, пишете ему, а назвать не хотите. Уже здесь, в Москве, когда Вы ходили на работу, приходили смотреть Ваше новое писание, говорили, что Вы пишете все сплошь имена врагов народа, спрашивали меня, кого Вы называете Просыхаль и Леня Грин. Я так поняла, что Лонгин на самом деле Леня Грин, и нельзя спрашивать, как его настоящее имя; я боялась случайно проговориться, небось Леня Грин – родня Вениамина Яковлевича, тоже ведь еврей, а какой хороший, Вас вылечил. Есть у Вас и какой-то Годвред, год вредительства, что ли… Еще говорили, имеется у Вас какое-то настоящее писание, которого не могут найти, где написано, кто у нас царь будет. Стали требовать, чтобы Кира переписывала для них все, что Вы пишете, она же знает по-иностранному. А я не могу, чтобы Кира стала, как я. Боюсь, если у Вас опять возьмут Ваше писание, Вы не переживете. Вот я и ухожу, чтобы меня не нашли и на похороны тратиться не пришлось. Только пусть Кира ничего не знает. Служила я Вам, как умела, Платон Демьянович, но ведь знаю я, что есть у Вас Настоящая, она помогала мне Киру растить. Сердечный поклон ей, Павлу Платоновичу и Марианне Яковлевне.

Навеки Ваша
Серафима».

Неизвестно, откуда взялось это письмо на столе Платона Демьяновича. Не весенний ли ветер занес его с улицы вместе с черемуховым цветом? Или Серафима оставила письмо на столе, уходя, а Платон Демьянович не заметил письма и не прочел (он видел все хуже и хуже). Или он прочел письмо и подумал, что Серафима, как Олимпиада, собралась в скит к матери Евстолии, но Евстолии уже пять лет как не было в живых. Девяностолетняя старица умерла в своем тайном таежном скиту узнав, что сын ее снова в тюрьме. О смерти матери Платона Демьяновича известили чуть ли не через год, когда в калитку дачи № 7 постучалась нищенка, пожелавшая непременно поговорить с Платоном Демьяновичем Чудотворцевым. Она-то и передала Платону Демьяновичу весть из скита, хотя сама была не оттуда, лишь последняя среди многих передатчиц. Вестница приняла небольшую милостыньку (большей у Платона Демьяновича не оказалось) и сразу удалилась, отказавшись зайти.

С другой стороны, если Платон Демьянович все-таки читал письмо, он не мог не понять, куда уходит Серафима. Мне хочется думать, лицо Серафимы не было раздавлено, так как, ложась поперек рельсов, она не удержалась и уткнулась в свежую весеннюю траву, напоследок вдохнув ее запах. Кира не стала читать письма отцу, припрятала его у себя и лет через пятнадцать дала прочитать его мне. Я сразу запомнил его наизусть и воспроизвел его теперь, думаю, в точности, может быть, разве что без некоторых особенно вопиющих орфографических ошибок. «Что ты от меня хочешь, моя мать сексотка», – говорила мне Кира в очередном приступе отчаяния. С тех пор Кира окончательно возненавидела рукописи отца, погубившие ее мать, но Кира усвоила при этом, что самого слепнущего отца нужно беречь вместе с его рукописями, за что ее мать пожертвовала жизнью, так и не прочитав их по малограмотности.

Судя по письму Серафимы, дело врачей-вредителей уже тогда подготавливалось под определенным углом зрения: Леня Грин, Годвред, евреи, хорошие и плохие. Так все это преломлялось в несчастном сознании Серафимы, пока не сломалась она сама: хоть про нее уже нельзя было сказать: «красивая и молодая», но «любовью, грязью иль колесами она раздавлена – все больно».

Сразу после «ухода» Серафимы, в квартире на Арбате снова водворилась Марианна. Собственно, она никогда не покидала этой квартиры: трудно себе представить, как жили бы ее обитатели без постоянной помощи тети Мари. Ее собственная родня прервала с ней всякие отношения за то, что знаменитая пианистка всеми своими заработками помогает чужим, а не своим, но Марианна осталась верна своей первой любви к Чудотворцеву (Полюс утешался тем, что он тоже Чудотворцев, и еще неизвестно, кто из них…) Не у Марианны ли хранились обширные фрагменты того «настоящего писания» от Чудотворцева, в которое так хотели заглянуть сотрудники товарища Марины. Но за этим чудотворцевским писанием надзирал товарищ Цуфилер («Луцифер», как назвала его по простоте душевной Серафима), и, спрашивается, не под товарища ли Цуфилера с его искомым третьим глазом подкапывался-подкапывалась товарищ Марина, фабрикуя дело врачей? Когда по этому делу был арестован Вениамин Яковлевич Луцкий, Чудотворцев (как и Сталин, кстати говоря) остался без врачебного надзора, но операция, сделанная Вениамином Яковлевичем, оказалась настолько удачной, что Платон Демьянович продержался еще четверть века (если не больше) и даже не совсем ослеп: иногда зрение к нему возвращалось (хоть и ненадолго; это бывало скорее прозрение, чем зрение).

В квартире началась чехарда домработниц: Марианна не могла обойтись без них и ни одной из них не доверяла. В отличие от Олимпиады и Серафимы, даже в отличие от панночки Аделаиды, Марианна до конца дней своих мучительно ревновала Платона Демьяновича к другим или к той Другой, чьих прав на Чудотворцева она отрицать не могла. Не отсюда ли резкие нападки в некоторых ее письмах на гностический культ «нетварной Софии», означающий, по ее словам, отпадение от православия и уничтожающий обновленческую философию Флоренского? Марианна даже предпочитала называть Софию ее древнееврейским именем Хохма, иронически меняя ударение: «хохма». Слышали от нее и мнение, будто сакральный дурман в «Авесте» Хаома есть искаженная анаграмма слова «Хохма» (или наоборот), но тут уже угадываются языковые игры Чудотворцева. Он вообще подшучивал над Марианной, называя ее «Мэри-мудрица» (слово это подхвачено Андреем Платоновым в «Епифанских шлюзах»), а также «Марфа-Мария-Диотима», в чем Серафиме слышалось «Идиотина».

Как пианистка Марианна славилась исполнением сонат Бетховена (его музыку не запрещали даже в разгар борьбы с космополитизмом), но болезненную приверженность она испытывала к музыке Шопена и Чайковского. Этой музыкой она исповедовалась в своей страсти, в этой музыке переживала шопенгауэровское отчаяние и шопенгауэровское утешение. В пристрастии к Шопену сказывались, возможно, симптомы болезни, которой Марианна втайне страдала. Все чаще она выдавала за гастрольную поездку очередное пребывание на обследовании в больнице. Долгое время это оставалось тайной даже от ее воспитанницы Киры, которую она любила вспыльчивой, придирчивой любовью, на что Кира отвечала такой же истерической взаимностью. Но болезнь Марианны осталась тайной и для лечащих врачей. Окончательный диагноз так и не был поставлен. Если бы Платон Демьянович лучше видел, жаркий блеск Марианниных глаз мог бы напомнить ему Лоллия. Похоже, что Марианну снедал тот же недуг. Все чаще и чаще, вместо того чтобы играть самой, она просила сыграть что-нибудь Платона Демьяновича. Тот начинал импровизировать, но вскоре сквозь импровизацию прорывалось «Действо о Граали», и Марианна оживала, а вместе с нею и Полюс, если ему доводилось услышать за закрытой дверью музыку, на которую была нацелена вся его жизнь.

Однажды Марианна привела к Платону Демьяновичу высоконькую девочку с длинной золотистой косой. «Познакомьтесь, Платон Демьянович: Клавдия – моя любимая ученица», – как-то слишком уж просто сказала она. Кира сразу ревниво насторожилась, а Клавдия, в ответ на требовательную просьбу своей учительницы, села за рояль и начала играть Грига, да так, что Платон Демьянович и сама Кира заслушались.

– Кто она: Лорелея или Сольвейг? – галантно осведомился Платон Демьянович.

– По-моему, Сольвейг, – с неожиданной твердостью ответила Марианна. – Уверяю вас, у нее есть и другие таланты. Вы просили почитать вам «Die Geburt der Tragödie», Платон Демьянович. Я сегодня что-то не в голосе. Думаю, Клавдия справится с этим лучше.

И Клавдия начала читать по-немецки «Рождение трагедии» Ницше. Сперва она читала неуверенно, но потом освоилась, и Платон Демьянович освоился с ее странным произношением. Немецкий язык был для Клавдии почти родным. Она росла среди ссыльных немцев. И отец ее был швейцарско-австрийско-немецкого происхождения: Антон Владимирович (Вольфрамович) Адлерберг, точнее, граф фон Адлерберг, о чем он старался не напоминать. По образованию Антон Адлерберг был горный инженер, специализировался по добыче алюминия и даже не был выслан в Сибирь, а сам приехал туда работать по специальности. Там и жену себе нашел. Она происходила из мест более восточных, чуть ли не с Ангары, едва ли не от бурятов, и облик у нее был монголоидный. Звали ее Евдокия Пешкина, и работала она в родильном доме санитаркой. Осмотрительный Антон Вольфрамович, несмотря на кажущуюся дружбу с Германией (Клавдия родилась в 1940 году), велел записать ее по фамилии матери: Пешкина. Он как в воду смотрел, ибо, едва началась Отечественная война, его арестовали и как-то слишком уж быстро расстреляли, так что Клавдию Евдокия растила одна. Она уехала из тех мест, где помнили ее расстрелянного мужа, но так случилось, что она нашла работу в Омске, куда выслали опять-таки немцев, быстро разобравшихся, какого Клавдия происхождения; отсюда ее знание немецкого языка. Среди ссыльных оказалась и учительница музыки, обратившая внимание на способности золотокудрой малютки с непролетарской внешностью. Клавдию приняли в музыкальную школу все в том же Омске, куда на гастроли приехала Марианна Яковлевна Бунина. Игра Клавдии произвела на знаменитую пианистку такое впечатление, что та взяла ее с собой в Москву, чему Евдокия не препятствовала. Пятнадцатилетняя Клавдия должна была сначала кончить среднюю школу, после чего ей светила Гнесинка, где преподавала Марианна. Марианна поселила девушку у себя. Музыку она ей преподавала сама, но она пригласила к ней также учительницу французского языка, лишь впоследствии стало ясно для чего. Клавдия должна была догонять своих московских соучениц по всем предметам, но по немецкому языку была первая и свое произношение быстро исправила. Однажды Марианне предложили длительную зарубежную гастрольную поездку в Нидерланды, в Бельгию и во Францию, а Платона Демьяновича не на кого было оставить: очередную домработницу только что уволили. Тогда Марианна и привела к нему Клавдию (не с первого ли взгляда обрекла она ее такому служению, зная, что сама долго не проживет, а на Киру плоха надежда). Клавдия была воспитана по-немецки и умела делать все, даже готовить; Платон Демьянович с удовольствием ел ее картофельные пудинги или драчену по-русски. Непостижимо, как успевала Клавдия не пропускать занятий в школе (десятый класс), не запускать языки в отсутствие Марианны, ухаживать за Платоном Демьяновичем, да еще читать ему вслух по-немецки и по-французски (теперь уже он сам исправлял ей произношение, слушая, как она читает Паскаля). Кире Марианна поручила присматривать за своей квартирой, куда та и привела меня. Кира в это время жила своей жизнью. По-видимому, Платон Демьянович не возражал против ее слишком уж раннего брака с Адиком Луцким и с пониманием относился к ее намерению поступать в институт не под своей фамилией Чудотворцева. Предполагалось, что молодые будут жить в просторной московской квартире профессора Луцкого; его самого уже не было в живых, хотя он и был освобожден после дела врачей-вредителей. В квартире должно было хватить места и Адику с юной женой, и его старшей сводной сестре Антонине Духовой, недавно вернувшейся из лагеря, но Кира там бывала не очень часто, а если и бывала, то общалась скорее с Антониной, чем со своим мужем, которого вскоре арестовали.

Когда Марианна возвратилась в Москву после своих блистательных гастролей (она была принята королевой Бельгии), оказалось, что Платон Демьянович уже не может обойтись без Клавдии. Сознавая, что Клавдии нужно заканчивать школу, он все-таки находил время диктовать ей (вернее, она находила). Клавдия окончила школу, поступила в Институт имени Гнесиных и проучилась там три года до смерти Марианны. Марианне сделали за это время несколько операций, пересаживали ей костный мозг, но болезнь остановить не удалось. В актовый зал института гроб с телом пианистки увозили из квартиры Чудотворцевых, где ее отпевал православный священник (не отец ли Иоанн Громов?). Когда священник совершил свой обряд, Платон Демьянович неожиданно сел за рояль. Присутствующие музыканты ожидали услышать траурный марш Шопена или Грига, а Платон Демьянович заиграл нечто другое, неведомое, чарующее, и стоявшие близ гроба уверяли потом, что в застывших чертах покойницы проступила улыбка. А на кладбище Полюс начал свое «На воздушном океане», но его все еще великолепный бас опять прервался рыданьями, перешедшими в спазматический кашель.

Марианну похоронили на мочаловском кладбище неподалеку от Серафимы, хотя и не рядом с ней. Ясно было, для когооставлено место рядом с Серафимой, и Платону Демьяновичу, которому к тому времени перевалило за восемьдесят, предстоит покоиться на мочаловском, а не на быковском кладбище, где похоронена Олимпиада. Не знаю, кто принял такое решение, Полюс, Кира или кто-нибудь еще, но, во всяком случае, не Клавдия: она никогда не допускала мысли о смерти Платона Демьяновича, а в квартире к тому времени безраздельно царила она. Клавдия не обижалась на то, что мы называем ее «Клавиша»; она ничему не придавала значения, кроме своих обязанностей, как она их понимала. Ради этих обязанностей она бросила институт решительно, как делала все. Правда, заниматься музыкой она продолжала с прежним рвением и подолгу играла каждый день (иногда ночью тоже), но играла она исключительно потому, что это нравилось Платону Демьяновичу. В остальном жизнь Платона Демьяновича никогда и никем не регулировалась жестче: еда в определенные часы, прогулка во дворе или в саду, если дело происходило на улице Лонгина (Лоэнгрина?), послеобеденный сон, и с регулярными перерывами работа, работа, работа, когда Клавдия читала Платону Демьяновичу или писала под его диктовку Иногда приходили аспиранты – читать по-гречески. Я мечтал когда-нибудь заменить их, но моим мечтам не суждено было осуществиться. Читать по-латыни Клавиша уже выучилась сама. Для меня она не делала никаких поблажек, но видеться с Платоном Демьяновичем все-таки позволяла, пусть не каждый день. Платон Демьянович все чаще сам спрашивал обо мне, и Клавдия предоставляла мне занимать его, когда уходила на кухню, в магазин или в библиотеку Она ревниво слушала, как я читаю на тех же языках, что и она, хотя в диктовке я не мог сравниться с ней, и если кое-что записывал за Платоном Демьяновичем, то для себя, а не для него. Клавдия потребовала сначала, чтобы я показывал мои записи ей, подвергала их довольно строгой цензуре и даже изымала некоторые листки, но потом стала доверять мне больше и даже просила меня побыть с Платоном Демьяновичем, только чтобы я не слишком утомлял его. Нечего и говорить, что я тогда уже не просто бывал в квартире на Арбате, а был там постоянно, если не был в институте, где все чаще пропускал занятия, благо на мои прогулы смотрели сквозь пальцы, так как я продолжал пользоваться покровительством проректора по научной работе Криштофовича. Во-первых, он тоже интересовался, что Платон Демьянович сказал (моих записей я ему все-таки не показывал), во-вторых, с третьего курса я начал публиковать в соавторстве с ним (предполагалось, что он в соавторстве со мной) обзорные статьи о лингвистических дискуссиях в зарубежных журналах. Штофик не очень-то свободно читал по-немецки и по-французски, а по-английски совсем не читал. Честно говоря, я дневал и ночевал в квартире Чудотворцева, как ни двусмысленно это звучит: Клавдия без всяких околичностей предоставила нам с Кирой отдельную комнату. Жилплощадью в квартире распоряжалась она, хотя в этой квартире и вообще в Москве не была даже прописана. Другую комнату занимал Полюс, но он практически предоставил ее нам, так как все реже ночевал дома. Постаревший, пьющий, опустившийся Полюс продолжал нравиться женщинам и после смерти Марианны, оплакивая ее до конца своих дней, пытался утешаться с другими. «Опять женился», – подмигивал он мне, изредка встречая меня в коридоре. Но насколько мне известно, своих кратковременных браков он ни разу не регистрировал и очередных жен в отцовскую квартиру не водил, как будто продолжал стесняться покойницы Марианны. Дома (у тети Маши) я сначала бывал со второго дня на третий, потом раз в неделю, потом раза два в месяц. Она предлагала мне деньги, но я не брал их, так как зарабатывал кое-что сам (Штофик делился со мной гонорарами, а иногда отдавал весь гонорар целиком: он заинтересован был не в деньгах, а в том, чтобы его имя мельтешило в печати. Кстати сказать, весь гонорар отдавал он мне тогда, когда публикация появлялась лишь за его подписью без моей, что я сам предлагал ему все чаще; я-то нуждался в деньгах).

Кира тоже навещала мою тетушку-бабушку, предпочитая делать это в мое отсутствие. Надо сказать, что ma tante Marie ничего против нее не имела. Помню, как однажды, тщательно протерев пенсне, она надела его и строго осведомилась, какие у меня намерения в отношении Киры Платоновны. В первый раз Киру при мне назвали по имени-отчеству, и это настолько не вязалось с моим представлением о ней, что я потерялся было но взял себя в руки и вежливо спросил, что ma tante имеет в виду.

– Я имею в виду, когда вы женитесь на ней, mon enfant, – ответила она.

Я напомнил ей, что Кира замужем и что муж ее в тюрьме.

– Тем более, не находите ли вы ваше поведение и в отношении нее, и в отношении него непорядочным? – В голосе тетушки-бабушки послышались металлические нотки, хотя и с трещинкой.

Я спросил в ответ на это, будет ли более порядочным бросить Киру одну в таких обстоятельствах.

– Она не одна при живом отце и старшем брате, – парировала ma tante Marie, но как-то неуверенно.

Я напомнил ей, что отцу Киры за восемьдесят, а у брата своя жизнь, и ей известно какая. На это тетушка-бабушка не нашла что ответить. Я почувствовал, что поставил в затруднительное положение княжну Марью Алексевну. Конечно, она предпочла бы, чтобы я жил у себя дома, у нее на глазах, пусть даже с Кирой, лишь бы это был законный брак, а жить под одним кровом с Чудотворцевым для Фавстова опасно, и не только для Фавстова: Адик Луцкий получил такой большой срок, потому что он зять Чудотворцева. Не знаю, догадывалась ли моя проницательная тетушка-бабушка, что если бы я надумал делать предложение, то сделал бы его не Кире, а Клавдии, чьи золотистые волосы никогда не переставали оказывать на меня магическое действие, хотя для меня она была Лорелея, а не Сольвейг. И она ко мне относилась иначе, чем к другим, даже к Чудотворцеву пускала, оставаясь, впрочем, настолько неприступной, что я и заикнуться не посмел бы о своих намерениях, даже если бы решился объясниться. И меня передернуло не только от Кириного цинизма, когда однажды ночью, лежа со мной в постели, Кира вызывающе спросила: «Как ты думаешь, она спит с ним?» Напускным, как всегда у Киры, цинизмом маскировалась элементарная ревность. Уж Кира-то заметила, как я отношусь к той(Лорелея она или Сольвейг), и ревновала меня к ней,а ее к отцу, сознавая при этом, что заменить ему туона сама не может. Клавдия в свою очередь осуждала Киру за пренебрежение к отцу (она всех за это осуждала). Так формировалась их вражда, от которой я страдаю и теперь.

А тетушкины опасения неожиданно подтвердились. Я закончил институт, меня распределили в аспирантуру, но не приняли. На экзамене по общему языкознанию я получил не «отлично», как требовалось, а всего лишь «хорошо» с натяжкой. Неожиданно меня спросили о значении орфографической реформы в истории русского языка. Я ответил, что в результате реформы исчезло различие между словами «м1ръ» и «мир» и нынешняя борьба за мир восходит в лингвистическом отношении к латинскому «pax romana – pax Dei». Члены экзаменационной комиссии переглянулись, и мне даже послышалось слово «чудотворцевщина». Так что в результате орфографической реформы меня не приняли в аспирантуру, мотивировав это тем, что мне следует сначала приобрести опыт практической педагогической работы. Поговаривали, правда, что, если бы в комиссию входил проректор Штофик, он бы отстоял меня, настоял бы на моем принятии, но Штофик уехал, как на грех, на курорт, совершенно уверенный, что меня примут. Меня самого больше всего огорчало одно: я не смогу теперь на законном основании учиться у Платона Демьяновича греческому языку Конечно, я и без того виделся с ним почти каждый день и мог бы заниматься греческим самостоятельно, пользуясь его консультациями, но Платон Демьянович предпочитал разговаривать со мной на другие темы, все более личные; в подобных разговорах прошли последующие годы, и на них в значительной степени построена эта книга.

Тетя Маша совсем пала духом, узнав, что меня не приняли в аспирантуру и что при этом было произнесено слово «чудотворцевщина» (сколько раз я потом жалел, что повторил при ней это слово). «Теперь тебя никуда не примут», – горько вздохнула она и тут же достала мне перевод с немецкого по линии картофельного института. (Она уже была на пенсии, но переводы на дом брала все время). Чтобы успокоить ее, я согласился на этот перевод, хотя писал очередной обзор для Штофика, и она, признав, что для Игнатия Лукьяновича тоже работать важно, сделала этот перевод за меня сама. И как я теперь подозреваю, крушение моей научной карьеры совпало с крушением другой величайшей надежды, которой она жила, надежды на возвращение моей матери Веточки Горицветовой (Фавстовой). Может быть, одно другим было подтверждено или даже вызвано. Я писал о том, как моя тетушка-бабушка время от времени бросалась прибирать комнату, считавшуюся Веточкиной. И вдруг она поняла, что прибирает ее напрасно: Веточка никогда не вернется. Раньше она отгоняла эту мысль повседневными заботами о Веточкином сыне, но теперь этот сын, то есть я, отдалился от нее, вроде бы не нуждался в ее заботах, и жестокая мысль напала на нее со всей беспощадностью. Не могу простить себе, как во время моих редких визитов убеждал себя, что ничего особенного не происходит, ведь ma tante Marie до сих пор никогда не позволяла себе болеть, и она была лишь немного старше шестидесяти, но она таяла на глазах; однажды ранним утром на квартиру Чудотворцева позвонили, и женский голос сообщил мне, что Марья Алексеевна скоропостижно скончалась от сердечного приступа. Хоронили Марию Алексеевну несколько ее старых подруг; от института, где она проработала всю жизнь, был только чахленький венок, зато букет из живых цветов (настоящие белые хризантемы) положил на свежую могилу, которую сам же и выкопал, седовласый бородатый богатырь в какой-то грубой хламиде. «Неужели князюшка Муравушка?» – мелькнула у меня мысль, но я только предложил ему деньги, которых он не взял, буркнув: «За все заплачено уже». Но что действительно поразило меня, так это реакция Платона Демьяновича на известие о смерти Марии Алексеевны Горицветовой. Мне показалось, что слезы навернулись на его водянисто-голубые глаза.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю