355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Микушевич » Воскресение в Третьем Риме » Текст книги (страница 13)
Воскресение в Третьем Риме
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 11:58

Текст книги "Воскресение в Третьем Риме"


Автор книги: Владимир Микушевич



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 41 страниц)

Кира была решительнее, я был опытнее. Мой мочаловский опыт даже стеснял меня в ее объятиях. Мы лежали рядышком, по-прежнему не говоря ни слова, когда заскрипели ступени крыльца и послышались шаркающие шаги. Кто-то вошел в избу не стучась. Мы вскочили с постели, и до нас не сразу дошло успокаивающее шамканье:

– Да лежите, лежите, милые! Не вы первые, Бог даст, не вы последние. А я на улице продрогла, дай, думаю, зайду, обогреюсь. Скоро снег выпадет, и я в зимнюю спячку впаду. Разве что лыжники иной раз разбудят. Зимой-то за мою берлогу я дороже беру. А то когда же мне и выпить, как не сейчас, когда вы, студенты, здесь толчетесь, а летом туристы наведываются. Моя постелька-то ан вот она, если кому приспичит, как вам, например.

Мы торопливо одевались при лунном свете.

– Что ж вы заторопились, – продолжала шамкать баба Харя. – Впрочем, как хотите, коли хватит с вас, так я свет зажгу.

Избушка осветилась электричеством, неуместным в этой затхлости, как моя откровенность. Вдруг баба Харя засмеялась булькающим, хлюпающим смехом, подняв к свету простыню:

– Ну, девушка, ай да девушка! Да, бывало, по всей деревне носили, показывали то, что после тебя осталось. Ну, парень, смотри женись на ней теперь, иначе из-под земли тебя достану, испорчу, так и знай! А теперь позолоти ручку на прощанье, – затянула она на цыганский лад, – твоя краля мне заплатила, но ради такого дела и ты мне что-нибудь подбрось!

Я вытащил из карманов брюк две последние смятые десятки. Баба Харя так и вцепилась в них:

– Вот спасибо, соколик! Приходите еще. У меня кто побывал, тот частенько возвращается.

Годы спустя я действительно предлагал Кире навестить бабу Харю, как будто она встретит нас на своем подгнившем крыльце и смерти на нее нет, но Кира холодно отказывалась.

Однако через несколько лет, когда Кира увлеклась тантрическим буддизмом, на Совиную дачу приехал всамделишный лама (глядя на него, я вспомнил строку Иннокентия Анненского: «Священнодействовал базальтовый монгол», звали его, помнится, Тузол-Дорджи Батмин, фамилия того же происхождения, что «Бадмаев», и он к тому времени лет двадцать отсидел в разных лагерях). Лама успел облачиться в желтую мантию, обнажающую одно плечо; с характерной снисходительной улыбкой, подчеркивающей разрез узких глаз, он глянул на своих адептов и с экзотическим санскритско-тибетским призвуком произнес любимое Кирино слово: «Абсурд», потом с улыбкой, еще более масленой, изрек: «Аван-дуди!» (Кира объяснила мне, что это особый нервный ствол, заканчивающийся половым отростком) и наконец многозначительно указал пальцем вниз, нарочито по-туземному зачмокал: «Алая-виджняна, земелька, однако», и тут у Киры вырвался памятный хлюпающий смешок, с которым баба Харя рассматривала простыню и который вырывался у девушек, встречающихся с бабой Харей при дневном свете, а лама между тем говорил о ритуальном слиянии мужского и женского, и мне смешок напомнил всхлипывающее хлюпанье глинистой рождественской почвы под нашими подошвами:

 
Втайне стыдясь человеческих глаз,
Глаз ненасытных и предубежденных,
Только покойных и новорожденных
Любит земля, разлюбившая нас.
 

В ту ночь земля не хлюпала, а похрустывала, схваченная ночным морозцем. Мы шли по пустынному Рождествену и не говорили ни слова. Наконец, я нарушил молчание:

– Слушай, а как же твое замужество?

– Ты что имеешь в виду? – поежилась она, как будто от холода, но видно было, что мой вопрос смутил ее.

– Ты ведь замужем… за Адиком Луцким. Даже фамилию его носишь.

– Не все ли равно, какую фамилию я ношу. У меня своя жизнь.

– Но ты и вышла-то за него недавно, всего несколько месяцев назад, и вот теперь со мной… Ты что же, ошиблась в нем?

– Нет, как раз не ошиблась.

– Но как же так получилось?

– Все получилось. Как ты не понимаешь? Адриан свободен, и я свободна! Он мой друг, и я его друг, но мы свободны даже друг от друга.

Кира с удовлетворением расправила плечики под пальто. Она нашла нужную формулировку. Мне вспомнился брак Веры Павловны с Лопуховым из романа «Что делать?», и мне захотелось увериться, правильно ли я ее понял, тем более что теперь уже это касалось и меня:

– Так что же, у вас фиктивный брак? А зачем? Кому-нибудь из вас нужна была московская прописка?

– Ты что, не хочешь меня понять? Разве не всякий брак в наше время фиктивный?

– Но не до такой же степени!

– А до какой?

– В конце концов, муж он тебе или не муж? Зачем нужно было оформлять отношения… которых нет?

– Ты только что убедился в том, что я не нуждаюсь в оформлении… этих отношений.

– Но я убедился и в том, на что обратила внимание… баба Харя.

Уверен, что она вспыхнула, хотя лунный свет скрадывал краску на ее лице.

– Ах, ты вот о чем… Ты Розанова «Люди лунного света» читал?

– Читал.

– Так вот Адик один из них. Он человек лунного света.

– Урнинг?

– Розанов так их называет. По-моему, это своего рода избранничество. Адриан – гениальный математик. Он такой, как Ньютон, как Спиноза, которого он мне напоминает. Можно и Канта вспомнить…

– Насколько мне известно, никто из них не женился.

– Адриан мой друг, и он помог мне, когда мне была нужна помощь.

– Ты называешь брак помощью? Я бы мог еще тебя понять, если бы ты была беременна от негодяя, который тебя бросил, но ведь с тобой ничего подобного не было. Какую же помощь оказал тебе гениальный математик Адриан?

– Я предпочитаю не говорить об этом.

– Хорошо, но даже фиктивный брак Веры Павловны превратился в настоящий брак сначала с Лопуховым, потом с Кирсановым. Скажи мне, твой фиктивный брак на всю жизнь?

Некоторое время она шла редом со мною молча, потом неуверенно сказала:

– Я не готова ответить на этот вопрос. С меня вполне довольно того, что я свободна… и свободен Адриан. – Уверенность к ней вернулась, как только она попала в привычную колею.

– Хорошо, но как я должен вести себя по отношению к твоему мужу? После того, что у нас только что было?

– Никак. Его это не касается. Как не касается меня его личная жизнь, о которой, правда, я ничего не знаю. Я бы очень хотела, чтобы ты с ним сблизился и, если можно, подружился.

– А мои отношения с тобой?

– Повторяю, его это не касается. Но не слишком ли много мы с тобой разговариваем?

И она бросилась ко мне на шею, опьянив меня безудержным пароксизмом поцелуев. Ничего подобного в нашей жизни не повторялось никогда:

 
Не отрываясь, целовала,
А гордою в Москве была.
 

И этот запах, запах ее металлически жестких волос, застывшей осенней травы и мглисто-голубой дымки, окутывающей окрестные лесистые холмы, как будто она окуривала их своей сигаретой и дым остался у нее в глазницах.

В Москве наши вечерние прогулки прекратились: Кира упорно повторяла мне после лекций, что сегодня она занята. Но мы время от времени встречались(в цинично-техническом современном смысле слова), и Кира, несомненно, прилагала определенные усилия к тому, чтобы наши эротические встречи были регулярными. Ничего похожего на страсть, прорвавшуюся на рассвете в Рождествене. Кира вела себя так, как будто мы молодожены, у которых проблемы с жилплощадью. Кажется, Кира выполняла супружеские обязанности и требовала того же от меня, следуя некоему таинственному ритуалу, что, возможно, и привело ее впоследствии к тантра-йоге. Она приводила меня всегда в одну и ту же квартиру в старом арбатском доме, и я подумал было, что она водит меня к себе домой. Квартира была пыльная, просторная, запущенная. Корешки книг на длинных стеллажах могли объяснить Кирину эрудицию. Простыни на двуспальной кровати красного дерева не отличались свежестью, напоминая мне логово бабы Хари, что, признаться, особенным образом волновало меня. С добротным ветшающим супружеским ложем странно гармонировал роскошный концертный рояль, великолепно настроенный, как мог я убедиться, пробежав пальцами по клавишам. «Ты играешь?» – спросил я Киру. «Немного играю, но теперь не до того», – сказала она и в ответ на мои настоятельные просьбы пробренчала этюд Скрябина с явным намерением отмахнуться от моего вопроса, но игра ее выдавала некоторую выучку и даже технику. Со временем я узнал, что Киру учила музыке сама Марианна Яковлевна Бунина и встречались мы в ее квартире. Кира должна была присматривать за квартирой знаменитой пианистки, когда та уезжала на гастроли, что и давало нам возможность встречатьсяв ее отсутствие.

Но и при наших коротких, тайных, как я тогда думал, встречах, когда любящим, как я опять-таки хотел думать, казалось бы, не до разговоров, Кира не молчала. Наша внезапная близость разрушила последнюю преграду, тормозившую Кирино свободомыслие, но я меньше всего мог ожидать, что, воспользовавшись этим, она заговорит о Григории Распутине. Распутин давно уже был негласно замешан в мое общение с тетей Машей. Это была одна из запретных тем, которые она отстраняла традиционным жестом закуривания. В прораспутинских монологах Киры меня поражал не только контраст с тетушкиной сдержанностью, но и совпадение темы, запретной в одном случае и непреложной в другом. В первый же наш вечер в нашей явочной квартире, как я называл ее про себя, Кира возвестила мне, что Распутин явил и выявил творческий эрос в православной традиции.

– Эрос, еще дохристианский, – проповедовала она, поспешно одеваясь (мы оба торопились; я на электричку в Мочаловку: тетя Маша сошла бы с ума, если бы я не приехал ночевать, Кира – к слепому отцу, о чем я тогда не знал), – эрос дохристианский, то есть истинно христианский. Отцы Церкви называли самого Христа Божественным эросом. Тайна сия велика есть. – Эти несвойственные ей слова она произнесла, понизив голос. – Экстатические секты хранили эту тайну, разжигая искру Божью на своих раденьях плясками. Ты знаешь «Весну священную» Стравинского? – Полуодетая, она кинулась к роялю и взяла несколько аккордов. – Настоящее христианство – лишь то, что было до Христа и будет, будет! Православие – это Иван Купала, креститель и совокупитель (вместо летней купальской ночи за окном сгущалась холодная дождливая тьма поздней осени). А Клюева стихи ты знаешь?

 
Поет тростиночкой Татьяна —
«Я выплываю из тумана,
Чтоб на пиру вино живое,
Руси крещение второе,
Испить нам из единой чары!..
Приди ко мне, мой лебедь ярый».
 

Что-то слишком принципиальное было в движении, с которым она кинулась обнимать меня, уже натянув до колен чулки, но, как бы опомнившись, она деловито взглянула на часы и продолжала одеваться.

Не помню, в тот ли вечер Кира назвала Распутина гением сексуальной революции. Именно от нее я услышал впоследствии знаменитые строки: «Ra… Ra… Rasputin Russia's greatest love machine». В ее исполнении это были строки из религиозного гимна. А в ту осень Кира доказывала мне:

– Если бы Распутина не убили, у нас была бы другая революция: революция любви. Убив Распутина, революцию кастрировали.

– Я где-то читал, что и сам Распутин был связан со скопцами.

– Не путай Божьего дара с яичницей, – парировала она. – Скопчество – высшая форма эроса, когда весь человек превращается в совершенный орган любви. Скопчество не оставляет человеку ничего, кроме пола, кастрация отсекает у человека пол, рассекает человека, как угрожал Зевс, и человек прыгает на одной ножке, даже если ему кажется, что он ходит на двух ногах, но одна из них, а то и обе – протезы. Кастрация – рассечение единой плоти, которую образуют человек с человеком, пол с полом.

– А как же ты говорила, что Сталин оскопил целый народ? Что же, оскоплял он или кастрировал?

– Не прикидывайся дурачком. Чтобы оскопить народ, нужно кастрировать человека. Вернуть человеку пол – вот задача нашего времени. Свобода начинается не на площади, а в постели, на ложе среди цветов.

Ее книжная выспренность покоробила меня. Она заметила это:

– Воскресить Распутина – вот что мы должны сделать, пойми!

– Как воскресить? Не дожидаясь воскресения мертвых?

– Как Христос воскрес. Распутин воскреснет, когда воскреснет пол. А пол воскреснет, когда вместо размножения будет единение. Кастрированные лишь сцепляются друг с другом, символ такого сцепления – свастика. А пол с полом крест-накрест. Такова тайна Розы и Креста.

Я не знал, что ответить. На следующий вечер Кира повела меня не в квартиру, где мы встречались, а в заброшенное полуподвальное помещение в переулке неподалеку от Цветного бульвара. «К нашему другу», – сказала она. Оказалось, что друг гораздо старше нас, официально не признанный художник, оборудовавший себе мастерскую в котельной, где он работал. Адик был уже там. До этого я встречал его лишь в коридорах института и все думал, должен я с ним объясниться или нет. Да и что значило объясниться с ним? Я по-прежнему ничего не понимал в том, что происходило между мной, Кирой и Адиком. О разводе с мужем Кира даже речи не заводила. А если бы завела, что я стал бы делать? Привести юную жену в нашу с тетей Машей общую комнату разгороженную печкой? Обременить зарплату тети Маши еще одним ртом? Прожить на мою стипендию было невозможно, даже если присовокупить к ней стипендию Киры. А жить к себе Кира не звала, хотя я подозревал, что мы встречаемся в ее квартире, где должны быть старшие, судя по роялю, музыканты или музыкант, но о них Кира никогда не говорила.

В полуподвальной мастерской художника я впервые мог присмотреться к Адриану Луцкому. Он был ниже Киры ростом, по крайней мере, на полголовы, в общем, среднего роста, тогда еще очень худой и хрупкий, говорят, что теперь в Америке, достигнув культового успеха, он поправился или попросту растолстел. Его серовато-карие глаза безразлично скользили мимо меня и точно так же безразлично он пожал мне руку, правда, без всякой неприязни. По-моему, с таким же безразличием он смотрел и на Киру. Адриан был явно поглощен своими мыслями. В тот вечер ему предстояло сделать доклад под интригующим названием «Третий в поле». Вместе с несколькими знакомыми и незнакомыми молодыми людьми я был приглашен слушать этот доклад. Мне бросились в глаза золотистые волосы одной девушки, совсем еще девочки. То была Клавдия Пешкина.

Голос у Адриана был негромкий, органически не допускавший никакого пафоса. Этот голос не мог заглушить шорохов, доносившихся из углов подвала. Там шевелились то ли крысы, то ли духи. Адриан продолжал говорить совершенно спокойно, все с тем же безразличием, которое, вероятно, следовало принимать за убежденность. Оказалось, что в докладе «Третий в поле» речь идет вовсе не о том поле, где стояла березка. Доклад был посвящен не полю, а полу. Главная мысль Адриана заключалась в том, что пол – основной признак бытия. «Бесполого не существует» – этой фразой он начал свой доклад. Я ожидал, что Адриан предложит своим слушателям какие-нибудь вариации на темы Фрейда, но ошибся; фрейдизм был для Адриана культурной ценностью, а не методом познания. «Фрейду не хватало математики, – сказал Адриан вскользь. – А над богами царит сущее вечно число». Эту цитату я впоследствии обнаружил у Флоренского, но в тот вечер Адриан говорил о ее пифагорейском происхождении, подчеркивая, что в мистике числа пифагорейство соприкасается или даже совпадает с каббалой. «Но, – подытожил Адриан два своих исходных тезиса, – если бесполого не существует и если бытие есть число, мы вправе рассмотреть элементарный вывод: число обладает полом». Я не сразу понял, что Адриан употребляет слово «элементарный» в духе секты элементариев: элементарный – не «простейший», а стихийный, первозданный, образующий бытие или даже предшествующий бытию.

Итак, число обладает полом, чему простейшим подтверждением служат два полюса. Известный физик (Адриан не назвал его по имени) только что сказал, что для науки величайшей тайной остается и, по-видимому, останется в обозримом будущем различие положительного и отрицательного полюса. Это различие заключается также и в том, что два полюса – два пола, так что созвучие слов «полюс» – «пол», необъяснимое этимологически, восходит к первичным звукосимволам, на которых и основывается язык. При этом положительный полюс – женский, а отрицательный полюс – мужской. (Кира слегка улыбнулась; мне только еще предстояло узнать, что старший сын Чудотворцева Павел Платонович носит прозвище Полюс.) Адриан между тем невозмутимо перешел к принципиальным положениям каббалы. Сефирот, первоосновы бытия, безусловно, обладают полом. Их десять; среди них мужские – Хохма (Мудрость или Логос), Гедула или Хесед (Милость, Великодушие), Нецах (Торжество), Тифарет (Великолепие); женские – Вина (Разумение), Гебура (Крепость, Правосудие), Ход (Слава), Малхут (Царство). Отсюда принципиальное положение: «Половая форма есть первичная форма создания». Очевидно, мужские и женские сефирот обречены вступать в брак друг с другом, как говорится в книге «Зогар»: «Еще и теперь Бог лишь производит половые соединения, реализует браки, и это он называет созданием». Так Хохма и Бина (Мудрость и Разумение) связаны брачными узами и в своем единении как бы меняются полом, так что Хохма слывет женским началом, в особенности среди непосвященных, среди которых распространен слух, будто София Премудрость Божия – библейская Хохма. Но над сефирот возвышается или предшествует им Кетер (Венец или Корона), сочетающая в себе два пола и напоминающая тем самым Обладающего Тайным Именем или даже совпадающая с Ним. Кроме десяти сефирот или вместе с ним существуют и двадцать две буквы древнебиблейского, древнееврейского алфавита, из которых сотворен мир. Нечего и говорить о том, что буквы также обладают полом и вступают в браки, образуя пары. Среди букв три – основные, семь – парные, двенадцать – простые. Таково происхождение сакральных чисел 3, 7, 12. Три основные буквы являются также материнскими или матерями. Это буквы А, М, Sh (тут насторожился я; мне вспомнились «Матери» из второй части гётевского «Фауста», к Матерям должен отправиться Фауст, чтобы обрести Елену, и не потому ли Штофик просил меня обойтись в моем докладе без Матерей, поскольку эти Матери каббалистического происхождения, а все каббалистическое более или менее запретно). Еще более укрепила меня в моих мистических подозрениях природа каббалистических Матерей: М – немой звук, подобный воде, Sh шипит, как огонь, А – примиряющее дыхание между ними. Но каждой из двадцати двух первичных букв соответствует число. Следовательно, числа также обладают полом. Говоря элементарно (Адриан голосом снова слегка подчеркнул слово «элементарно»), четные числа – женские, нечетные – мужские. Бывают и числа-андрогины, двуполые числа, которые называть преждевременно. Можно говорить даже о случаях математического адюльтера, когда через одну точку проходит не одна линия, параллельная другой, как в теореме Лобачевского, и в этом случае Евклид – блюститель математического единобрачия. Но поскольку каждое число является не только простой суммой бесполых единиц, но неповторимым, органическим целым, то есть каждое число своего рода едина плоть, мы должны признать, что каждое целое число есть сочетание того и другого пола. Особое значение приобретают в этой связи имена, мистические сочетания букв и соответствующих им чисел, в свою очередь образующие некие сверхчисла, проблема, которую разрабатывает (Адриан так и сказал: «разрабатывает») в своих трудах Платон Демьянович Чудотворцев. Очевидно одно: онтологически, бытийно два пола сочетаются лишь благодаря Третьему, какого бы пола Третий ни был. Грехопадение было попыткой Женского сочетаться с Мужским, исключив Третьего, когда Третьим мог быть лишь Обладающий Истинным Именем: «Еже Бог сочета, человек да не разлучает». Так два несовершенных пола предпочли единению в Богоподобии размножение в дурной множественности: «Будете не как Бог, а как боги», и спасает их от бесполого небытия лишь обретение Третьего.

После доклада Кира ушла не с Адрианом, а со мной.

– Мы аки, – гордо сказала она, когда мы выбрались из подвала.

– Что это значит? – спросил я.

– Ты не понял? Первые буквы наших имен: Адриан, Кира, Иннокентий.

Я сначала связал это слово с московским аканьем, еще не зная, что казачий вероучитель Питирим Троянов признавал аканье за троянское произношение, противопоставляя «козаков» «казакам».

– Москвичи, что ли? – спросил я неуверенно.

Кира насмешливо покачала головой.

– Тогда белые? Кажется, по-тюркски «ак» «белый». Отсюда аксакал, белобородый. И Аксаковы отсюда. Кажется, «казаки» значит «белые лебеди».

– Ну ты Фавстов! Прирожденный филолог! Белые! Красных-то ты куда девал? Кто же и красные, если не белые, и кто же белые, если не красные! А что такое «аки» по-славянски, ты не помнишь?

– Как, – пробормотал я.

– Наконец-то ты допёр! – Кира даже в ладоши захлопала. – В раю змея говорила: «Будете яко боги», потому что их было двое, она и он. И пришлось им плодиться и множиться, а когда множатся, то умирают. Размножение смертельно, понимаешь? И все потому что их было двое, два, а у нас есть Третий, и мы не яко боги, мы аки Бог, Его образ и подобие. Бог-Троица, триединство, мы аки, аки, аки…

Я не знал, что сказать. Она продолжала в странном экстазе, идя со мной по пустынному переулку где встречались еще старые деревья.

– Каждой букве соответствует число, ты слышал? «А» – единица, «к» – двадцать, «и» – восемь в церковно-славянском исчислении. Подставь числа вместо букв! Выйдет 128. Первые две цифры дают 12. Двенадцать знаков зодиака, двенадцать апостолов. Один плюс два – три – число Божества, двенадцать – число бытия, а последнее восемь – два в кубе, тройное удвоение. Аки – переход от Творца к творению, и от творения к Творцу. И все потому, что у нас есть Третий.

– Это он тебя научил? – не удержался я.

– Ну да, он, Адриан, Адрай.

– Ты говоришь: ад?

– Я говорю: Адрай, вечность, сочетание ада и рая.

– А такое сочетание возможно?

– Нет, невозможно. Просто и то и другое – одна и та же вечность, для одних рай, для других ад.

– А в нем и ад, и рай?

– Он Третий, понимаешь? Без него бы у нас не было того, что есть. Если бы не было ада, то не было бы свободы. В ад попадают те, кто хочет в ад, для кого принудительный рай хуже ада…

– Абсурд, – не удержался я.

– Именно абсурд, без абсурда нет свободы, – подхватила Кира. – Абсурд. Анаграмма: ад – брус, шестистороннее бревно, первооснова. А по-армянски «сурб» – святой. Значит, абсурд – ад сурб, ад свят.

– Это он тебе сказал?

– Он, но неважно кто. Тебе надо с ним сблизиться. Приходи в воскресенье в Музей изобразительных искусств, на выставку Пикассо. Мы с ним там будем. Только пораньше приходи, часам к восьми. Там очередь часа на три. Мы тебе очередь займем.

В воскресенье я приехал на Волхонку минут за пятнадцать до восьми утра, а очередь уже стояла длиннющая, так что я с трудом отыскал Киру и Адриана. Не скрою, каждая встреча с Адрианом смущала и тревожила меня. Я ждал объяснения и был не прочь избежать его. Но в то воскресенье об объяснении и речи быть не могло. Адриан и Кира были не одни, даже не говоря обо всей остальной очереди. Во-первых, с ними была та хрупкая золотокудрая девочка, которая слушала доклад Адриана в подпольной мастерской художника. На этот раз меня познакомили с ней. Я узнал, что Клаша Пешкина приехала с Алтая поступать в Гнесинку так как ее игра поразила Марианну Бунину, когда знаменитую пианистку пригласили послушать учениц музыкальной школы. Клаше негде было жить в Москве, и Марианна Яковлевна поселила ее пока у себя. Разумеется, мне в голову тогда не пришло, что из-за этого мы стали реже «встречаться» с Кирой. А вокруг Адриана толпились молодые люди мужского пола. Это были его единомышленники, последователи, поклонники в более специфическом смысле, чем я тогда мог предположить, хотя кое о чем уже догадывался.

Тетя Маша предпочла бы, чтобы я остался дома на воскресенье, но я уверил ее, что организуется коллективное посещение выставки Пикассо, а против моего участия в коллективных мероприятиях она не позволяла себе возражать. Но кое-что о происходящем у нас в институте она слышала и настоятельно просила меня по возможности не встречаться с Адрианом Луцким, что было тем более странно, так как она хорошо была знакома с его матерью Дарьей Федоровной Луцкой, урожденной Савиновой и знала самого Адриана с младенчества. Тетушка-бабушка, по обыкновению, как в воду смотрела. У нас в институте действительно готовилось комсомольское собрание по вопросам идеологической работы среди студенчества, и об этом собрании ходили противоречивые слухи. Говорили, что ожидаются дальнейшие разоблачения в духе двадцатого съезда, но по мере того, как ситуация в Венгрии обострялась, атмосфера вокруг ожидаемого собрания становилась более напряженной, и распространился слух, что предполагается заклеймить венгерских ревизионистов. Поговаривали даже, что в повестку дня включено персональное дело первокурсника Адриана Луцкого то ли в связи с его идейными завихрениями, то ли в связи с его личной жизнью (тут говорившие многозначительно понижали голос). В такой ситуации я считал непорядочным уклониться от общения с Адрианом, учитывая к тому же наши с ним сложные отношения, о которых, правда, все еще не заходила речь.

И в очереди на выставку Пикассо говорили, главным образом, о событиях в Венгрии. Примечательной особенностью того времени была распространившаяся готовность ввязываться в разговоры на самые острые темы с незнакомыми людьми, за что кое-кто уже поплатился. В очереди «на Пикассо» мнения разделились. Некоторые осуждали венгерских экстремистов, дискредитирующих политику демократизации и осложняющих положение Н.С. Хрущева, и без того шаткое, а успех могут иметь лишь перемены сверху, иначе анархия, хаос и возвращение сталинизма, но это было меньшинство. Большинство в очереди верило в скорейшее распространение венгерских новшеств на советскую действительность; выставка Пикассо воспринималась как одно из таких новшеств, и вся очередь весьма напоминала тихую, но решительную демонстрацию в поддержку венгерских реформаторов.

Но когда нам открылись выставочные залы, настроение новоприбывших зрителей изменилось. Все были слишком ошеломлены, для того чтобы говорить о венгерских событиях. Если уж и говорили о политике, то только о том, как мы могли жить до сих пор и не видеть всего этого. Таков был разрозненный хор отдельных энтузиастов, явно превозносивших Пикассо из принципа и мало что в нем понимавших. По-человечески трогательнее было недоумение среднего зрителя, не понимавшего, но пытавшегося понять. Но уже раздавались и резкие выпады против абстракционистской мазни, предвосхищавшие будущее выступление Хрущева на выставке молодых художников. Хрущев своим выступлением положил конец оттепели, а здесь в залах она еще царила, хотя за окнами сгущалась глубокая осень и на улицах Будапешта должна была вот-вот пролиться кровь.

Я всматривался в голубого испанского Пикассо и вспоминал Врубеля. Живопись началась для меня с картины Врубеля «Пан». Помню, как поразил меня месяц за плечами у этого ясноглазого бородача с мохнатыми бедрами. Я понял, что это живопись, что об этом нельзя сказать словами, а можно только вот так написать: когда Христос воскрес, великий Пан умер', но ведь и о христианском Боге Ницше говорил, что Он умер, но Бог жив и не потому ли Пан жив, ибо Пан – все? А с картин Пикассо на меня веяло голубизною врубелевской сирени. Лишь впоследствии я узнал, что Пикассо в молодости останавливался перед картинами Врубеля и, возможно, воспринял то же веянье: золото в лазури. Во всем этом угадывался и демон Врубеля, не с Демьяна ли Чудотворцева писанный, он же Тамара? Если князь Евгений Трубецкой назвал православную иконопись умозрением в красках, то была и алхимия в красках, предвосхищенная Эль Греко, общим предком Врубеля и Пикассо. Маячил за всем этим и неосуществившийся театр Мефодия Орлякина «Perennis», пиренейская Византия, голубой Китеж и одновременно лазурно-золотая твердыня Монсальват, где погиб Демьян Чудотворцев, о чем я тогда только смутно что-то слышал. Но среди странствующих акробатов Пикассо я невольно искал глазами именно юного Демона-Демьяна Чудотворцева и лишь со временем, читая Бердяева, понял, почему не мог найти его: «В картинах Пикассо чувствуется настоящая жуть распластования, дематериализации, декристаллизации мира, распыление плоти мира, срывание всех покровов. После Пикассо, испытавшего в живописи космический ветер, нет уже возврата к старой воплощенной красоте». Таково начало алхимии, не достигающей синтеза в трансмутации, жуть распластования, дальше которого Пикассо не пошел.

Повторяю, все это только смутно пронеслось у меня в голове и сердце, зато Адриан Луцкий чувствовал себя на выставке Пикассо как дома. «Стягивание света», – сказал он, едва войдя в зал, и мы, слышавшие его доклад «Третий в поле», поняли, что речь идет о бесконечном свете энсофа. Но Адриан не ограничивался умозрительными рассуждениями о кубизме и абстракции (кстати, он тут же высмеял идею абстракции в живописи: картина не может быть абстрактной просто потому, что она картина). Взгляд Адриана отличался математической меткостью и по отношению к специфическим особенностям живописи. Так он первым подметил, что у кошки на картине «Кошка и птичка» и у «Дамы с веером» одно и то же геометрическое лицо. (Адриан именно так и выразился.) Помню, услышав это, толпа зрителей перебегала от «Кошки и птички» к «Даме с веером» и обратно. Для многих, кого я впоследствии встречал на выставках современной живописи, с этого переживания началась живопись Пикассо и вообще двадцатого века, так что, встречая меня, они вполголоса вспоминали Адриана, зная или не зная о его дальнейшей судьбе.

Адриана арестовали накануне седьмого ноября. Помню, как я был удивлен, когда узнал, что он собирается на демонстрацию. «Наверное, не смог уклониться», – подумал я. Сам я сказал комсоргу, что мне трудно приехать на демонстрацию из-за города, хотя не мешало же мне это каждый день ездить в институт, но причину сочли уважительной, так как мне покровительствовал проректор Штофик. Во время обыска у Адриана нашли плакат, который он намеревался развернуть перед самым мавзолеем: «Руки прочь от революционной Венгрии!» Плакат был написан художником, в подвале которого мы слушали доклад «Третий в поле», а сам текст плаката принадлежал, разумеется, Антонине Духовой, она же Антуанетта де Мервей, единокровной сестре Адриана, старой комальбовке, недавно вышедшей из лагеря. Оказалось, что сама Антонина, Адриан и близкие к нему юноши расклеивали воззвания в защиту Венгрии в подъездах московских домов. Истинной вдохновительницей этого дела была Антонина: Адриан, по-моему, не особенно интересовался венгерскими событиями, но счел для себя невозможным уклониться от комальбовского поручения, как будто и сам был коммунистом-альбигойцем. Нескольких друзей Адриана тоже задержали, но быстро отпустили, вероятно не желая создавать видимость массового движения в поддержку Венгрии. Зато делу Адриана хотели придать сначала более широкий, может быть, международный резонанс. То есть осудить его собирались еще на несостоявшемся комсомольском собрании, о котором я упоминал, и тогда бы Адриан еще дешево отделался. Теперь Адриана должен был судить настоящий уголовный суд, поскольку политических преступлений, как известно, в Советском Союзе не было предусмотрено (чуть было не написал «запланировано»). В дело Адриана хотели включить реакционное мракобесие (по-видимому, его занятия каббалой) и даже половые извращения (тогда гомосексуализм считался уголовным преступлением), но опять-таки решили, что скандальная огласка нежелательна, хотя я не исключаю: когда Н.С. Хрущев кричал, что не допустит в Москве клуба имени Петефи, он, возможно, основывался на обвинениях, выдвинутых против Адриана, а клубом Петефи были мы, его слушатели. В конце концов Адриана судили то ли за антисоветскую, то ли за антигосударственную деятельность (в те времена это было одно и то же), и Адриан не признал себя виновным, подчеркнув, что виновным считал бы себя, если бы был пособником тоталитарного режима, посягающего на свободу и независимость другой страны. Так что Адриан вполне заслужил свой приговор: шесть лет колонии строгого режима с тремя последующими годами ссылки.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю