Текст книги "Воскресение в Третьем Риме"
Автор книги: Владимир Микушевич
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 41 страниц)
Мне не удалось выяснить, когда Чудотворцев мог видеть балет Савского (это могло произойти не раньше второго десятилетия двадцатого века, в промежутке между 1910 и 1915 годом, когда Платон Демьянович скитался по Европе; с 1900 по 1906 год, когда он учился и подготавливал диссертацию в Гейдельберге, балет не шел на сцене, его постановка была возобновлена лишь в 1911 году). Но балет «Адонирам» произвел на Чудотворцева заметное впечатление гораздо раньше, едва ли не в гимназические годы; по-видимому, Платон внимательнейшим образом изучал его либретто и партитуру, да и Аркадий Аполлонович, вероятно, играл своему ученику отдельные сцены из балета, сопровождая их своими устными комментариями-импровизациями; кроме того, сцены из балета «Адонирам» постоянно играл в своем фортепьянном переложении друг Платона Лоллий Полозов, но об этом ниже.
Балету «Адонирам» Платон Демьянович посвятил обширное исследование, включив его в свою «Философию танца». Исследование не ограничивалось одной хореографией, вместе с музыкой возводя ее до философии, что вообще характерно для «Философии танца». Платон Демьянович вряд ли был оригинален в том, что подметил почти текстуальное совпадение «Великой легенды об Адонираме», включенной С.А. Нилусом вместе с «Протоколами сионских мудрецов» в его книгу «Близ есть при дверех», и «Histoire de la Reine du Matin et de Soliman Prince des génies» Жерара де Нерваля. (Книгу С.А. Нилуса по весьма достоверным сведениям незадолго до расстрела в Екатеринбурге читал государь Николай II.) Не исключено, что сам Нилус мог не знать Жерара де Нерваля (по крайней мере, первоначально), и «Великая легенда об Адонираме» восходит к общему первоисточнику, которым пользовался и Жерар де Нерваль (1808–1855), найдя его в библиотеке своего дядюшки (об этой библиотеке сам он подробно повествует). Разительнейшим совпадением в текстах нельзя не признать следующее. У Жерара де Нерваля об Адонираме говорится: «Был он человек мрачный и окутанный тайной… Он вообще не любил общества себе подобных и потому был чужим и одиноким среди сынов Адама… Он был порождением духа Света и духа Тьмы» (см. современный перевод в кн.: Нерваль Жерар де. История о Царице Утра и Сулаймане, повелителе духов. – М.: Энигма, 1996). У Нилуса читаем: «И живет этот сын гениев огня печальный и одинокий среди детей Адамовых, никому не открывая тайны своего высочайшего происхождения». (Не вспоминается ли при этом и Лоэнгрин: «Ты никогда не спросишь, откуда прибыл я и как зовут меня».) Различия между этими двумя цитатами объясняются, очевидно, лишь переводом, причем текст в издании Нилуса явно ближе к оригиналу, поскольку у Нилуса речь идет о генияхогня и у Жерара де Нерваля Soliman (Соломон-Сулейман) – князь гениев, а не духов, как в современном переводе. Перевод нельзя назвать неверным: гении – это также и духи, но духи особого рода; согласно кораническим преданиям, Солиману при строительстве храма служили джинны, и Адонирам был одним из этих джиннов или происходил от них; вот почему сын вдовы был чужим и одиноким среди детей Адама. В тексте Нилуса личность Адонирама прямо обозначается как личность нечеловеческая, но почти то же самое пишет Иосиф Флавий в «Иудейских древностях» об Иисусе Христе: «Если Его вообще можно назвать человеком» (18, 3, 3). Из этого отнюдь не следует, что Адонирам – аналог Христа или его предтеча, скорее напротив: во всем, что возможно, на Христа должен быть похож Антихрист, и в число его предтеч или прообразов вписывает Адонирама Нилус. Так, Адонирам – сын вдовы, и, значит, отец его неизвестен, хотя его праотец Каин, а Каин, согласно гностическим апокрифам, зачат Денницей или Эблисом, который, по кораническому преданию, был как раз джинном, затесавшимся в число ангелов, и отказался поклониться Адаму, сотворенному из глины, тогда как джинн Денница из огня. Так что и Адонираму подобен Антихрист, зверю сему, дающему огонь с небеси и возрождающему древний культ огня. В то же время даже своей смертью Адонирам напоминает Христа, поскольку Адонирама предает Иуда в трех лицах (кто знает, не зловещая ли пародия на Троицу), и орудия его казни, циркуль, резец, в особенности же молоток, очень похожи на орудия распятия. Правда, легенда ничего не говорит о воскресении Адонирама, лишь намекая на то, что царица Савская родит от него сына, и от этого сына произойдут многочисленные потомки, и за них будут выдавать себя рыцари Храма, розенкрейцеры и масоны, но не под влиянием ли этой легенды будет распространяться слух о земных (неземных?) потомках Христа и Марии Магдалины, она же новая царица Савская, чье плодоносное лоно – святой (святая) Грааль, откуда происходит Царь Истинный? Да и не возродится ли в Антихристе Адонирам, горицвет, пылающий отпрыск, свой же собственный потомок? В этой связи Чудотворцев выдвигает гипотезу о которой интересно было бы узнать мнение семитологов. Имя Адонирам состоит из двух компонентов: «Адон», «Ирам». Город Ирам упоминается в Коране (89, 7). Ирамом, по преданию, звался город в южной Аравии, построенный племенем Ад в подражание раю. Племя Ад забыло заветы Божьи, и к нему был послан пророк Худ (Худ-Худ?), но адиты не послушались его, за что город Ирам был уничтожен волей Бога. Мохаммед Мармадук Пиктолл, перелагавший Коран на английский язык, колебался, как передать эпитет Ирама, образованный от слова «imad», «многоколонный» или «многошатровый», как рекомендуют некоторые комментаторы, в их числе авторитетнейший Ибн-Халдун, и все-таки остановился на эпитете «многоколонный», как на более соответствующем городу в Счастливой Аравии или в Южном Йемене, где и властвовала царица Савская, а в имени «Адонирам» не распознается ли наименование племени Ад? Но Адон или Адонаи означает в то же время Господь, а тогда не означает ли имя «Адонирам» «Господь Ирама», то есть, властелин или создатель земного, искусственного, рая, основоположник всех утопий и проектов, навеянных низведением небесного огня на землю? Не отсюда ли индустриальные мотивы в балете Савского? Что же тогда строил Хирам-Адонирам, Иерусалимский храм или Ирам, земной рай? Так или иначе, то и другое строение Адонирама разрушено. Помню одно устное высказывание Платона Демьяновича. В имени Адонирам он обнаружил русскую анаграмму: Надо мира. (Платон Демьянович был великий охотник до подобных анаграмм и, по-моему, разработал целый метод гадания по анаграммам, таящимся в именах, возводя этот метод к ветхозаветным пророкам.) Разумеется, публиковать ничего подобного он не решался, особенно в советское время, но выходило, что Адонирам, то есть «Надо мира» – опять-таки Антихрист, выступающий как мнимый миротворец, как «человек мира», согласно все той же книге «Близ есть при дверех», царица же Савская – падшая София, что было с поражающей откровенностью выявлено в балете, в любовной сцене Балкис и Адонирама, вызвавшей в Париже скандал своим изысканным эротизмом в исполнении Аделаиды Вышинской. Таков был ее парижский дебют.
Впрочем, Чудотворцев чуть было не опубликовал в 1929 году в Советской России обширную статью «Якобинская голова» (по-французски она была уже опубликована под названием «Une tête jacobine». Статья посвящалась Леграндену герою Пруста, чью эпопею «A la recherche du temps perdu» по настоянию Чудотворцева Клавиша читала ему чуть ли не каждый вечер. Чудотворцев указывал на то, что Легранден называет себя якобинской головой, напоминая пророка, являвшегося перед французской революцией. Пророк был одет во что-то вроде звериной шкуры, и у него на шее явственно проступал красный рубец, как будто голова его была отрублена и чудом приросла снова. Кое-кто принимал этого пророка за Иоанна Крестителя, но и отрубленная голова фигурирует в хронике того времени. Голова на блюде предсказала Робеспьеру, что его самого ждет гильотина, а когда отрубили голову французскому королю, некий старец обмакнул платок в его кровь, окропил этой кровью толпу и прокричал, что отмщен Жак де Моле, последний магистр тамплиеров, казненный Филиппом Красивым, предком обезглавленного короля. Среди обвинений, выдвинутых против Жака (Якова) де Моле едва ли не самым тяжким было обвинение в том, что тамплиеры поклонялись отрубленной голове, но от имени Якова де Моле будто бы происходит само название «якобинцы» (мстители за Якова, преемники тамплиеров). Поэтому и Легранден – «якобинская голова», в которой тайные аристократические симпатии вплоть до культа истинной королевской крови сочетаются с крайне революционными, если можно считать революцией восстановление сакральной монархии. Чудотворцев весьма убедительно доказывал, что в руки Нилуса случайно попали бумаги мистического революционера, послужившего прототипом Леграндена, и Нилус по чистому недоразумению приписал эти бумаги мировому еврейству, так как Сион для Леграндена – средоточие сакральной христианской монархии, чего не понял Нилус по простоте душевной. Чудотворцев указывал и на то, что пирожное, вызвавшее поиски потерянного времени, по форме напоминает раковину моллюска, называемого Saint-Jacques (святой Яков), а само пирожное называется «магдалинка», что особенно знаменательно, если собор Notre Dame de Paris назван так в честь Марии Магдалины и его следовало бы называть «собор Владычицы нашей в Париже», а от нее и до Софии Премудрости Божией недалеко. Присовокупив ко всему этому еще Жакерию (тоже чем не мстители за Жака де Моле, слывущие борцами с феодализмом), Чудотворцев уже издал за счет автора, правда, ничтожным тиражом тоненькую брошюру, конфискованную буквально перед тем, как поступить в продажу, и за конфискацией последовал арест.
Не знаю, какие вещие предчувствия нахлынули на душу Натальи Чудотворцевой, когда Аркадий Аполлонович Савский демонстрировал ей свое искусство фортепьянной игры; даю голову на отсечение, что он играл ей и фрагменты из балета «Адонирам». Известно, как чувствительна была Наталья Васильевна к музыке, да и Адонирам должен был напомнить ей Демона. Короче говоря, она скрепя сердце позволила Савскому дать несколько пробных уроков ее сыну. Наталья старалась присутствовать на этих уроках, пропуская их лишь изредка, так что она была в глубине души разочарована, но вряд ли удивилась, когда Аркадий Аполлонович с глазу на глаз сказал ей, что Платон, во всяком случае, не вундеркинд и никакого особенного дарования к музыке не обнаруживает. Прежде всего, у мальчика нет абсолютного слуха, что тем более странно, так как при этом он обладает удивительной, поистине феноменальной музыкальной памятью. Он сразу же запоминает любую музыкальную тему и уже сейчас пытается подбирать на рояле мелодию, происхождение которой сам Аркадий Аполлонович не может вспомнить, хотя и уверен, что тоже где-то когда-то ее слышал. («То была колыбельная няньки Софии», – признавался потом Чудотворцев.) Может быть, в мальчике дремлет будущий композитор? Пока еще ничего определенного сказать нельзя. Певцом или танцовщиком он будет едва ли (это известие в письме Савского глубоко огорчило Мефодия). Такая музыкальная память при отсутствии абсолютного слуха и выраженных исполнительских способностей – явление, конечно, редкое, загадочное, но, строго говоря, ни к чему не ведущее, хотя… хотя…
– Так что решайте сами, сударыня, – обратился Аркадий Аполлонович к Наталье, – продолжать или не продолжать, быть или не быть…
Последнее слово осталось в этом разговоре за маленьким Платоном. До сих пор он безропотно подчинялся своим учителям, будь то старец Иоанн, старец Парфений или лесной старец, которого мальчик называл «дедушка-медведушка». Но тут он проявил неожиданную твердость, пожелав непременно учиться музыке и непременно у Аркадия Аполлоновича. «Иначе я умру», – сказал он вдруг, так что мать вздрогнула и не слишком уверенно согласилась. Она сама видела и слышала, как Платон даже в отсутствие учителя раскрывает рояль и пытается подбирать что-то причудливое, необычное, но знакомое также и ей, хоть и она не могла припомнить, где она слышала такое. Как ни странно, Наталью скорее успокоило известие о том, что у ее сына нет сногсшибательного музыкального дарования и ей теперь легче было примириться с уроками Савского. Она успела убедиться, что эти уроки нечто уравновешивают и чему-то в развитии Платона противостоят. Наталья не смела признаться самой себе, что она боится, как бы под влиянием старца Парфения Платон действительно не стал светочем древлего благочестия. «Не начетчиком же ему быть?» – проскальзывала у нее задняя мысль. И Наталья согласилась на дальнейшие уроки музыки, тем более что оплачивал их по-прежнему Мефодий, продолжающий питать некую надежду на Платона, несмотря на все свое разочарование. И от пенсии за Демьяна Наталья чуть было не отказалась, как мечтала с самого начала, а теперь успешная акушерская практика вполне давала такую возможность, но, согласившись на уроки музыки, Наталья опять покорилась Мефодию, и пенсия от Арлекина продолжала поступать.
Не Мефодий ли напомнил Наталье, что мальчика пора отдавать в гимназию, но я не сомневаюсь, что Наталья и сама об этом задумывалась. Трудность была в том, что обширная акушерская практика не позволяла Наталье перебраться в Москву, а практикой жертвовать было жалко, даже если пенсия вполне позволяла безбедно прожить без нее. У Натальи была мысль поселить Платона в Москве на квартире под присмотром Софии, но, как сказано, София исчезла, едва ее питомца определили в гимназию, так что «фатеру» для Платона пришлось искать Зотику, случившемуся тогда в Москве. Разумеется, он устроил мальца на житье к закоренелым кондовым старообрядцам, а те неодобрительно относились к самому обучению в гимназии и пускали туда своего подопечного скрепя сердце, заставляя пропускать занятия по всем церковным праздникам. Неизвестно, какой толк для Платона был бы в гимназическом образовании, если бы он сам не втянулся в него сразу же, увлекшись при этом особенно древними языками.
Более надежную и удобную квартиру подыскал своему ученику Аркадий Аполлонович, отношения с которым не прекращались и в Москве. Наталья Васильевна сговорилась с извозчиком, который два раза в неделю регулярно возил Платона к Савскому на урок. Платон, собственно, и в Москву-то запросился, так как его учитель отказался в очередной раз зимовать в Гуслицах, а Платон действительно больше не мог жить без музыки. В Москве у Аркадия Аполлоновича был еще один ученик, очень способный, с намеками на гениальность, но весьма слабый здоровьем, пропускавший очень много уроков в гимназии, так что уже вставал вопрос, не придется ли ему сдавать экзамены экстерном. Юноше (он был старше Платона на два года) нужен был репетитор по древним языкам, и на эту должность как нельзя лучше подходил Платон Чудотворцев, хотя и младший по возрасту и классу. Мать первого чудотворцевского ученика, купеческая вдова Евлалия Никандровна Полозова, была готова предоставить юному учителю стол и квартиру при условии, что он поможет болящему Лоллию усовершенствоваться в латыни и, в особенности, в греческом.
Евлалия Никандровна была не то чтобы богата, но вполне обеспечена. От своего супруга Трофима Поликарповича она унаследовала дело своеобразное, но довольно прибыльное, хотя и требующее основательных знаний, вкуса, а главное, любви. Трофим Поликарпович, как отец его и дед, был старинщиком, то есть скупал и продавал предметы старины, оружие, посуду, скалки, веретена, но также и церковную утварь, иконы старого письма и книги, иные из которых можно было приобрести только у него. Особенно тонко Трофим Поликарпович разбирался в иконах, будучи в свои молодые годы бесспорным авторитетом и среди «церковных», и среди старообрядцев. Университетские ученые, художники академии обращались к нему иногда за консультацией. Евлалия забрела к нему в лавку в поисках иконы, помогающей от запойного пьянства. Этим исконно русским недугом страдал ее отец, чиновник в малых чинах Никандр Северьянович Ястребов, подверженный русскому запою, несмотря на свои отдаленные, не совсем русские корни. Предок Никандра Северьяновича приехал на Русь в семнадцатом веке из Швейцарии и поспешил перевести свою трудно произносимую фамилию на русский лад, так что первоначальная его фамилия как-то слишком уж быстро забылась, а включила она в себя, несомненно, слово «Habicht» («ястреб»). Замечу вскользь, что от этого же слова происходит императорская фамилия Habsburg, чье первоначальное владение так и называлось «Habichtsburg» («ястребиная крепость»). Но эту линию мне недосуг, а может быть, и не пристало прослеживать. Юной Евлалии Трофим порекомендовал недорогую икону преподобного Моисея Мурина, и оказалась она столь действенной, что Евлалия предположила, не чудотворная ли она, и не грех ли приобрести ее за такую малую цену. Евлалия снова наведалась к молодому старинщику и предложила ему вернуть икону, коли настоящая ее цена чересчур высока для них, но Никандр про деньги не пожелал и слушать, подтвердив, что икона приобретена, и слава Богу, если она подействовала. Тогда Евлалия навестила лавку старинщика с отцом, исцеленным, пусть лишь временно и не совсем. Никандр Северьянович не очень верил в чудотворные иконы, но его артистическая натура отзывалась на красоту, и он стал бывать в «лавке древностей», как он, читатель Диккенса, называл благолепный лабаз Полозова. Дело кончилось тем, что Трофим Поликарпович посватался за Евлалию, и Никандр Северьянович, вздохнув про себя, согласился, так как лучше жениха для бесприданницы не предвиделось.
Таково было происхождение Лоллия Полозова, родившегося со смертельной неизлечимой болезнью. Ибо не исполнилось ему и двух лет, как выяснилось, что он страдает гемофилией, а при таком диагнозе врачи лишь руками разводили. Вскоре к болезни прибавился еще один тягостный симптом: иссушающий изнурительный жар. Неделями, а то и месяцами температура у Лоллия не опускалась ниже тридцати восьми. Никакие жаропонижающие не помогали. Вот почему Лоллий пропускал столько занятий в гимназии и без репетитора, конечно, не мог освоить древних языков.
Так нечаянно Платон впервые обрел близкого друга, и этот друг остался, пожалуй, единственным в его жизни. Не то чтобы Платон сторонился своих сверстников прежде. Уже в Гуслицах он иногда играл в бабки, а потом в городки с другими детьми, когда выдавалась свободная минутка, но таких свободных минуток становилось все меньше: и старец Парфений, и Савский были требовательными учителями. Но дети забегали за Платошкой поздним летом все чаще и чаще: выяснилось, что Платон, как никто другой, умеет находить грибные места, вернее, просто знает их. Однажды Платон проговорился, что, мол, это место ему показал дедушка-медведушка, и остальные сперва подняли его на смех, а потом чуть было не поколотили, но тут из чащи вышел высоченный старец в смуром армяке, подпоясанный лыком, строго прикрикнул на драчунов, а потом смягчился и показал им палестинку, где сплошняком росли боровики: хоть косой коси. Мальцы набросились на грибы, а когда оглянулись, старца как не бывало. С тех пор и пополз по слободе слух, что Платошку леший возлюбил, но когда этот слух дошел до старца Парфения, тот только пальцем погрозил, и слух разом пресекся.
Но близких друзей в ребячьей гурьбе Платон, разумеется, не нашел, и то же самое продолжалось в гимназии, но после первого же урока с Лоллием тот сел за рояль и сыграл Платону известную мелодию из оперы Глюка (иногда называют эту мелодию «жалобой Эвридики»). Платон заслушался. Лоллий играл Глюка в собственном фортепьянном переложении. Вскоре мать подыскала ему антикварный клавесин, о чем Лоллий просил ее давно. Евлалия Никандровна уступила, хотя про себя опасалась, не слишком ли злоупотребляет ее сын фортепьянной игрой и не от этих ли длительных бдений не спадает у него высокая температура. Лоллий все еще колебался между исполнительством, импровизацией и композицией, что помимо слабого здоровья затрудняло его дальнейшую карьеру в музыке, а вне музыки он не мыслил для себя никакой деятельности. Лоллий начинал играть своего любимого Шуберта (он выделял его среди новейших композиторов, которым определенно предпочитал мастеров восемнадцатого или даже семнадцатого века), от исполнения незаметно для самого себя переходил к импровизации, нередко зачаровывавшей самого Савского, а потом, среди ночи, набрасывал на нотной бумаге несколько мыслей и возвращался к роялю, чтобы их озвучить. Впрочем, композиции, записанные Лоллием, знатокам решительно не нравились. Их находили то слишком банальными, то чересчур оригинальными, выходящими за пределы музыки, бросающими слишком резкий вызов гармонии и контрапункту. Самого Савского они настораживали, хотя игру Лоллия он слушал часами, забывая исправлять явные ошибки своего ученика.
Когда Лоллий встал из-за рояля, Платон впервые внимательно присмотрелся к нему. Перед ним стоял очень высокий, худощавый до костлявости юноша с длинными очень светлыми волосами, зачесанными назад (прическа придавала ему некоторое сходство с Шиллером) и с глазами васильково: синими, которые неловко назвать голубыми. Лоллий напоминал деревенского пастушка, только кнута и дудочки не хватало. Подобный тип частенько встречался в русских деревнях, и можно спорить, чисто ли славянский это тип или славянско-угро-финский. Но при этом Лоллий походил и на какого-нибудь молодого Вертера или на юного немецкого студента-романтика, скажем, на Ансельма из гофмановского «Золотого горшка».
И Платон в ответ начал декламировать ему «из греческой трагедии, конечно» (Гёте, «Фауст», трагедии первая часть, сцена 1, перевод Н.А. Холодковского). Платон Демьянович по-разному рассказывал об этом чтении. Иногда он говорил, что читал Эсхила, а это сомнительно: Лоллий слишком мало понял бы и был бы обескуражен. По всей вероятности, Платон декламировал все-таки Еврипида, о чем тоже упоминал, но неохотно; слишком уж язвительной критике он вслед за Ницше подвергал автора «Медеи», как разрушителя трагедии, но ведь Еврипид разрушал трагедию психологизмом или лиризмом, все-таки музыкой, хотя и не той музыкой, из духа которой трагедия родилась. Что здесь было: музыка, покинутая духом, но все еще жалобно звучащая, или дух, оставленный музыкой и озвученный одной только жалобой? Подобное чтение греческих стихов я слышал от Якова Эммануиловича Голосовкера и спросил его, не отсюда ли мелодии в операх Глюка, что он вполне допускал. Платон читал, а Лоллий уже начал подбирать на фортепьяно мелодии, уловленные в этом чтении. К такому совместному музицированию и сводились в основном уроки Платона. Когда обеспокоенная Евлалия Никандровна заглядывала в комнату сына и осведомлялась, чем он занимается: древними языками или музыкой, Лоллий махал на нее руками и заверял, что иначе вообще ничему не выучится, а Платон важно доказывал, что такая метода имеет свои обоснования. И действительно, гимназические учителя подтверждали успехи Лоллия, только жар держался у него все дольше, а вернее, совсем уже не спадал. Казалось, музыка сжигает юного музыканта.
А когда у Лоллия, кроме рояля, появился клавесин, самая их жизнь превратилась в сплошное музицирование. Товарищи по гимназии начали дразнить Платона, он, дескать, ходит, пританцовывая. То ли на его походке действительно отразились невероятные менуэты с уклоном в античность, которые непрерывно играл Лоллий, то ли до гимназии дошли слухи об этих странных занятиях, так или иначе, не только Лоллий, но и Платон переживал необычнейший период своей жизни (а были ли в его жизни периоды «обычного»?). «Я буду называть вас Люлли», – сказал однажды Платон Лоллию. «Тебя, – поспешно добавил он, присовокупив: Если позволите…» А самого Платона невозможно было назвать как-нибудь иначе. Имя Платон само за себя говорило, и в гимназических коридорах с нарочитой громкостью говорили на переменах о платонической любви, когда Платон проходил мимо. Для своих занятий учитель и ученик требовали строжайшего уединения. Платон стеснялся на этом настаивать, живя как-никак в чужом доме, но Лоллий явно злоупотреблял своей властью над матерью, и она лишь из соседней комнаты позволяла себе слушать то кристаллически стройные, то неудержимо взрывающиеся лады, завораживавшие ее самоё. Она была почти спокойна, пока слышала сквозь музыку голос Платона, скандирующего древние стихи. Настораживали ее, тревожили, наконец, ужасали паузы, редкие, но все более затяжные, когда она терзалась мыслью, что с Лоллием, не потерял ли он сознание или, или они оба… кто их знает…
Когда Платон расставался с Лоллием, уезжая к матери на каникулы, он писал Лоллию каждый день. Впрочем, он писал своему другу и живя с ним под одним кровом; так зарождался особый жанр чудотворцевского творчества: Вячеслав Иванов назвал этот жанр «Переписка из двух углов». Впоследствии из переписки Чудотворцева с его соседом по комнате в санатории Гавриилом Правдиным образовалась целая книга. Не приходится говорить о переписке с Лоллием. Лоллий отвечал другу регулярно, но скупо и односложно. Письма же Платона представляют несомненный интерес. По существу, это первая философско-поэтическая книга Чудотворцева. Я не имею возможности включить их в данную главу и надеюсь посветить эпистолярному наследию Чудотворцева вторую книгу его жизнеописания. Упомяну только, что сперва письма начинались «мой дорогой Люлли», потом «мой милый Люлли» и, наконец, «мой любимый Люлли». Нечего и говорить, что письма Платона сохранила Евлалия Никандровна… в память о сыне.
Друзей связывала и некая тайна, небольшая или страшная, с какой точки зрения посмотреть. Тайна эта могла нанести непоправимый урон торговому дому Полозова, по крайней мере, среди старообрядцев, а ведь благосостояние дома зависело от них. Дело в том, что Лоллий курил, и прислуге приходилось бегать за табаком и бумагой, из которой Лоллий свертывал свои пахитосы. Не исключено, что они могли быть к тому же «подцвечены опиумом» («opium-tainted»), как папироски лорда Генри. Роман Оскара Уайльда был только что опубликован, и друзья вряд ли могли прочитать его, но знаменитую книгу Де Квинси Платон обнаружил в библиотеке Лоллия. Курение Лоллия должно было по возможности оставаться секретом от Евлалии Никандровны, но запах табака трудно было не почувствовать. Она опасалась, как бы запах не дошел до магазина. Она посылала горничную за табаком в дальний по возможности магазин, где не знали Полозовой, чтобы слух о такой покупке не распространялся среди соседей. Но больше всего ее пугала опасность, которой каждая папироса грозила здоровью и, может быть, жизни Лоллия. Поговорить с ним откровенно Евлалии Никандровне не удавалось. Лоллий категорически все отрицал. Поймать сына с поличным Евлалия Никандровна не смела. Потому ее и ужасали затяжные паузы в музицировании, когда сын ее тут же за стенкой рядом с ней затягивался смертельным ядом. Надо сказать, что Платон не был ему пособником, хотя и не выдавал друга. Что касается табака, староверская закваска действовала на Платона непререкаемо, и хотя бы в этом он противостоял соблазну Лоллия.
Однажды Платон задержался после летних каникул по причинам, о которых речь пойдет ниже. Лоллий почти уже не вставал в эти дни, утешаясь только запахом левкоев, которые мать заказывала для него в оранжерее. Пошатываясь, он подходил иногда к роялю, но играл недолго: без Платона ему не игралось. Наконец, Евлалия Никандровна была извещена то ли телеграммой, то ли нарочным, как это все еще водилось у старообрядцев, о том, что Платон возвращается завтра. Лоллий был как-то необычно взволнован этой радостной вестью. Он не спал ночь, что последнее время повторялось все чаще и чаще, а наутро особенно озаботился своей внешностью. Тут были тоже проблемы, нелегкие для Евлалии Никандровны. С детства Лоллий не выносил, когда стригут ему волосы. Кроме здоровья, это была еще одна помеха для хождения в гимназию. Белесые локоны Лоллия опускались уже далеко ниже плеч. «Хоть косу заплетай», – шутила мать, изредка ими играя, от чего Лоллий болезненно поеживался. В то же время едва ли не более болезненное значение Лоллий придавал тому, чтобы никто не видел, как у него пробивается борода. Лоллий всегда брился сам, не терпя при этом посторонних глаз. Не сказывался ли в нем наследственный старообрядческий синдром, ощущающий брадобритие как смертный грех, когда при этом нечто вынуждало его как можно дольше делать вид, что борода все еще не растет? Так или иначе Лоллий никогда не брился не только в присутствии матери, но и в присутствии Платона. Бритву он сам себе купил, прятал под матрасом и сам направлял ее. Нечего и говорить, что бритва была опасная и очень острая.
После бессонной ночи при температуре, возможно, выше тридцати девяти Лоллий принялся бриться к приезду друга и порезался. Порез был в области горла и очень глубокий. Поговаривали даже о попытке самоубийства, но какие тому могли быть причины? Разлука с другом? Его опоздание? (Платон действительно задержался в дороге и вошел в квартиру часа на два позже, чем ожидалось.) Но так или иначе, кровь хлынула ручьем, и гемофилия не могла не проявиться. Лоллий имел обыкновение запираться, бреясь, в своей комнате. Так поступил он и теперь. Слишком долгое время он пытался остановить кровь сам, чтобы не пугать мать. Когда он все-таки отпер дверь и к нему наконец вошли, посреди комнаты валялось окровавленное полотенце, а Лоллий прижимал к порезу остаток разорванной простыни, которая тоже была уже вся окровавлена. Евлалия Никандровна не растерялась и срочно послала за лечащим врачом. Доктор Фридрих Госсе оказался дома и не замедлил откликнуться на зов. Войдя в комнату, он сразу начал энергичную борьбу с кровотечением и, по-видимому, сделал все, что мог, но откровенно сказал матери, что надежды практически нет: такой порез опасен и для здорового, а тут гемофилия, что ни говорите… В этот момент в комнату как ни в чем не бывало вошел со своим дорожным чемоданом Платон. Он побледнел, узнав, что произошло, но тут же поспешно раскрыл чемодан и принялся что-то судорожно искать в нем. Домашние не поняли, зачем распаковывает он чемодан не в своей комнате, а здесь, в присутствии умирающего, но Платон быстро отыскал среди своих пожитков и книг странной формы флакон, который он и протянул с торжеством доктору. Фридрих Генрихович только рукой махнул на гимназиста, но Платон продолжал настаивать и что-то горячо говорил доктору по-латыни.
– Вы говорите: чудеса творит? – вдруг переспросил доктор по-русски. – Это что, какой-нибудь местный православный чудотворец? – Доктор всегда боялся оскорбить религиозные чувства доброго, но, что ни говорите, полудикого народа, среди которого был вынужден практиковать.