Текст книги "Воскресение в Третьем Риме"
Автор книги: Владимир Микушевич
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 41 страниц)
Сегодня можно чуда ждать.
Возобновится благодать.
Сей камень в пятницу страстную
Приемлет силу неземную,
И, тайнодейственная птица,
Слетает с неба голубица,
Облатку белую неся,
В которой сила камня вся.
Вряд ли Платон возражал тогда своему старшему другу, хотя, слушая его, мог думать свою думу А Раймунд доверительно продолжал вполголоса:
– Вот где начало алхимии, пане Платоне. Понимаешь ты теперь, почему химический анализ не выявляет в твоем эликсире ничего, кроме цветов, трав и пчелиного духа?
Но Раймунд и на этом не останавливался. Он внушал Платону, что целительная сила и сила разрушительная, в сущности, одна и та же, разница только в дозировке, и в эликсире лесного старца таится намек на взрывчатое вещество (антивещество?), творящее мир и его преодолевающее.
– Пане Платоне, пане Платоне, – умоляюще шептал он, – как мне встретиться с твоим старцем? Ну зачем ты прячешь его от меня?
Платон заверял друга, что вовсе не прячет лесного старца; он приходит сам, когда хочет, но Раймунд продолжал запальчиво упрекать его. При этом Раймунд кое о чем проговаривался, а потом как будто жалел, что проговорился. У Платона наклевывалось подозрение, что Раймунд знает о старце куда больше, чем он сам. Так Раймунд говорил, что алхимик, расщепивший атом, должен быть жив, а если он жив, революция излучения давно началась и вот-вот победит. Неделимые атомы Раймунд называл языческими идолами, которые может уничтожить лишь излучение. Задохнувшись от патетического шепота, Раймунд срывался на крик: «Ну где же, где же твой старец? Сведи меня с ним, или я умру!»
И на Рождество Платон пригласил Раймунда в село Быково, где был сосредоточен Киндин торг и на отшибе высился его дом, а в доме верховодила Наталья. Сама она, как сказано, жила в другом домике, примыкавшем к хозяйскому В Натальином доме нашлась комната и для гостя. Оттуда можно было добраться и до Лушкина леса, где Платону случалось встречать старца, изредка появлявшегося и в Гуслицах и в Мочаловке. До сих пор зимой Платон в лес не ходил, проводя зимние каникулы над книгами. Раймунд заставил Платона встать на лыжи, которые Платон недолюбливал. Они вместе бродили на лыжах по зимнему лесу, но старца так и не встретили, отчего мрачное настроение Раймунда усугубилось. Он даже захворал слегка, и Наталья встревожилась, предположив, что городской гость с непривычки простудился.
Она вообще чувствовала к Раймунду расположение, может быть, радовалась, что у ее сына появился такой обаятельный образованный друг. И на лето Раймунд водворился в той самой комнате, где гостил зимой. Прежде всего, он оборудовал себе лабораторию в одном из погребов бывшего барского дворца и настоял, чтобы никто из прислуги, ни даже сам Платон туда никогда не заходил. Ни Наталья, ни Платон не придали этому условию особенного значения и охотно согласились. Наталья сочла это условие трогательной данью юношеской романтике, а Платон ценил конфиденциальные разговоры с Раймундом, нисколько не интересуясь его химическими опытами. Тем не менее пришлось послать специальную подводу за реактивами и другими материалами для лаборатории, где подвизался Раймунд. Впоследствии оказалось, что он даже отыскал ключ от двери, ведущей в погреб, и, работая в лаборатории, запирался изнутри, а, уходя, тщательно запирал дверь снаружи. Впрочем, Платон и не пытался нарушить его уединение. Раймунд спускался к себе в погреб, а Платон поднимался в библиотеку, где читал мистические книги на разных языках. Но время от времени, и судя по всему, довольно часто, Раймунд заходил к Платону в библиотеку и просил его, а то и просто умолял отправиться снова в лес. Они ходили и в Лушкин лес и в Луканинский, где под сенью лип скрывались старые каменоломни, напоминавшие языческие капища. В этих каменоломнях когда-то добывали известняк для белокаменных московских церквей, но лесной старец не появился ни в том, ни в другом лесу, и уныние Раймунда постепенно сменилось мрачным отчаяньем.
Все чаще и все упорнее Раймунд говорил о том, что движущей силой и средоточием истории является жертвоприношение, а высшая форма жертвоприношения – цареубийство. Так был принесен в жертву Царь Истинный рода человеческого Богочеловек Иисус Христос, чья смерть возвестила грядущее Царство Божие. Но подобной же кровавой жертвой было убийство короля Дагобера II 23 декабря 679 года в Арденнском лесу. Король Дагобер принадлежал к династии, то ли происходящей от Иисуса Христа по Прямой линии, то ли связанной с ним таинственными узами святой крови. Эта кровь и есть Кровь Истинная или царская, Sang Real, Светой Грааль. Пролить эту кровь – преступление, страшный грех, но без этого греха не было бы истории. Вот почему имя династии обозначается словом «чудо» («la merveil»). Чудо-кровь и есть чудо Единого, философский камень, превращающий материю в свет. Вот почему алхимия кроется в лоне этой обреченной династии, от которой всегда остается Пылающий Отпрыск, Плантард, Горицвет (Раймунд произнес это имя с польским ударением Горицвет). Но кто приносит жертву, тот обрекает в жертву самого себя. Таковы священные искупительные узы Истинной Крови. Так был принесен якобинцами в жертву король, потомок мажордомов, приносивших в жертву короля Дагобера и его потомков. Но принося искупительную жертву, якобинцы обрекали в жертву самих себя. И так же был принесен в жертву последний истинный русский царь Димитрий, клеветнически названный Лжедмитрием, но польская знать никогда не поддержала бы того, в ком не течет истинная королевская кровь. Марина Мнишек прокляла Романовых за убийство своего сына, и с тех пор приносят в жертву их: судьба царевича Алексея, Павла I, Александра II. Царствование Романовых может быть искуплено лишь последней, окончательной жертвой, иначе они останутся проклятым родом, а принесенные в жертву обретут святость: только жертва свята, и все святые – жертвы. Но кто приносит в жертву Романовых и их приспешников, тот обрекает в жертву себя:
Умрешь недаром. Дело прочно,
Когда под ним струится кровь, —
процитировал он вдруг Некрасова. Революция – жертвоприношение до Страшного Суда. Жертва искупает жертву, пока всех не искупит воскресение мертвых.
Не уверен, что Раймунд все это говорил. В моем изложении я руководствуюсь книгой Чудотворцева «Жертвоприношение в истории». Книга вышла в 1922 г., но работать над ней Чудотворцев начал сразу же после революции 1905 г. Книга «Жертвоприношение в истории» была страстным, но и строго продуманным откликом на октябрьский переворот, монументальным исследованием революции. Очевидно, Чудотворцев подошел в принципе по-новому к проблеме террора, указав на его мистическую природу, коренящуюся в древнем дионисийстве. Когда Чудотворцев был арестован, его обвинили в пропаганде террора против деятелей Коммунистической партии и Советского государства, и он чудом спасся от расстрела.
А тогда, в аллеях запущенного парка речи Раймунда прерывались отчаянными заклинаниями: «Где же, где твой старец? Я без него пропаду. Да и сам ты что такое без него, Чудотворцев?» В этой фамилии вместо задушевного «пане Платоне» Платону слышался горький сарказм.
Раза два в то лето Платон ездил в Москву, чтобы навестить Евлалию Никандровну, все еще оплакивающую Лоллия, и оба раза Раймунд давал ему свертки, которые Платон должен был занести по определенному адресу. Когда ему открывали дверь, Платон должен был сказать: «Mysterium Magnum» и отдать сверток тому, кто скажет в ответ: «In hoc signo vinces» («Сим победиши»). Платон в точности выполнил эти поручения и едва ли соотнес взрывы, последовавшие в кабинетах двух царских сановников, с вручением этих свертков. Между тем один сановник был убит, другому оторвало ноги.
В это же время Раймунда приехала навестить девушка. «Софья», – представилась она Наталье и Платону и Наталья устроила ее на ночлег в одной из пустующих комнат Киндиной гостиницы. Темно-русые волосы Софьи, ее черты, в особенности синие глаза напомнили Платону что-то такое, в чем он не смел себе признаться. Сперва Платон принял Софью за невесту Раймунда, тем более что ее одну Раймунд впустил к себе в «лабораторию» и даже уединился с ней там. Но Софья ненадолго там задержалась. Выйдя из «лаборатории», она охотно согласилась погулять с Платоном по бывшему английскому парку. Она явно предпочитала общество Платона обществу Раймунда, и Платон даже подумал, не поссорились ли они. Когда свечерело, Платон и София отправились в луга на берег Москвы-реки. Платон предложил Раймунду присоединиться к ним, но тот отрывисто отказался.
Платон не знал, о чем говорить с незнакомой девушкой, и невольно попал в колею своих разговоров с Раймундом. От французской революции он перешел к нынешним террористическим актам, о которых Софья информировала его скупо и точно. Платон вслух задался вопросом, почему террористические акты так распространены в православной России и всегда ли требует участие в террористическом акте разрыва с православием.
– Нет, не всегда, – ответила Софья. – Все, кого я знаю, православные.
Платон вздрогнул от ее внезапной откровенности.
– А как же «не убий»? – пробормотал он.
– А разве человека можно убить, если все воскреснут? – с неожиданной горячностью заговорила Софья. – Они же не просто убивают, они собой жертвуют за други своя. Убивает ненависть, а здесь любовь. Нужно из любви для любви на все решиться, – произнесла она слова, которые я прочитал у Бориса Савинкова в «Коне бледном», но думаю, что юный Чудотворцев слышал их все-таки от самой Софии.
Так она первая заговорила с Платоном о любви, и ее лазоревые очи осияли его при свете звезд, а в отдалении над лугами православная готика Баженова напоминала град Китеж. «Когда мы увидимся?» – спросил ее Платон. «Не знаю», – потупилась она, но наконец назначила ему свидание через три дня в Москве на Страстном бульваре.
Наутро Софья уехала, увозя с собой сверток, точно такой, как те, которые возил в Москву Платон, чтобы услышать: «In hoc signo vinces». A через три дня он ждал ее на Страстном бульваре у памятника Пушкину но Софья не пришла, и ему не оставалось ничего другого, кроме как вернуться в Киндину слободку. Когда он вернулся, в доме была полиция. В погребе старого барского дворца произошел взрыв. Раймунд был буквально разорван на куски. Не было сомнений в том, что в своей «лаборатории» он изготовлял бомбы для террористических актов и подорвался на одной из них. Платон так и не узнал, была ли то случайная неосторожность… А еще через несколько дней Платон прочитал в газете, что в Москве арестована по подозрению в подготовке террористических актов курсистка Софья Богоявленская. Софью арестовали накануне дня, на который она назначила свидание Платону.
Арест по сходному подозрению грозил и гимназисту Платону Чудотворцеву, но это дело замял Киндя Обруч, причем отнюдь не только под влиянием или по просьбе Натальи. Киндя сам всю жизнь был не в ладах с полицией и на подозрении у нее за связи с крайними старообрядческими толками вплоть до немоляк, но также и подозрение в убийстве или в убийствах, продолжало тяготеть над ним, хотя никакому следствию до сих пор ничего не удалось доказать, что, впрочем, только усугубляло подозрения. Киндя как настоящий варнак недолюбливал власти, остерегался их и был не прочь досадить им или свергнуть их, а там будь что будет. Не исключено, что Киндя, подобно другим коренным русским купцам, давал деньги на революцию, и если он давал их не очень много, то лишь потому, что предпочитал получать деньги, а не давать их кому бы то ни было. Киндя мог догадываться и о том, кто такой Раймунд (трудно представить себе, чтобы Киндя не знал, кто живет у него в усадьбе). Киндя избегал знакомства с подозрительным поляком, но, вероятно, представлял себе его деятельность лучше, чем желторотый все-таки гимназист Платон. Даже взрыв в подвале не привел Киндю в ярость, какой можно было ожидать. Напротив, он пустил в ход все свои связи с властями, а на такие связи он никогда не скупился, без них купцу тоже не обойтись; раскошелился, по-видимому, Киндя и на этот раз. Арест Платона ударил бы по его собственной и без того сомнительной репутации, да и Наталья вряд ли осталась бы при доме, а Натальиной службой Киндя дорожил, но, главное, Киндя дорожил самим Платоном, привязался к нему и, по крайней мере, во время летних и зимних каникул разве что иногда отпускал его в лес (не повидаться ли с лесным старцем, о котором Киндя, разумеется, был наслышан). Все началось с того, что Киндя позвал как-то зимой Платона и велел читать себе вслух Священное Писание. Киндя вообще был охотником до чтения вслух. Бегло читать «про себя» он пожалуй что так и не научился, будучи не в ладах с гражданской грамотой, но и по-церковному читал он с натугой. К тому же Киндя явно страдал какой-то застарелой глазной болезнью, и то была чуть ли не трахома, болезнь пастухов, от которой, должно быть, ослеп сам библейский праотец Исаак, сослепу благословивший одного сына вместо другого. Но у Кинди сыновей больше не было, а который был, тот пропал не без его ведома, вернее же всего, по его наущению, вот Киндя и приблизил к себе Платона. В старости Платон Демьянович, многозначительно посмеиваясь, говорил, что и слепоту он унаследовал от Кинди вместе с многим другим, хотя зрение Платон Демьянович начал терять после инсульта, пережитого то ли во время допроса на Лубянке, то ли уже на Соловках. Действительно, среди учителей Чудотворцева наряду с Дионисием Ареопагитом, Шеллингом и Владимиром Соловьевым следует назвать и малограмотного Киндю Обруча, чья недоверчивая проницательность вошла необходимым элементом в жесткий анализ, которому Чудотворцев подвергал все проблемы, не только дольнее, но и горнее, и умное деланье было для Платона Демьяновича не только умозрительным, но и умственным, что давало повод говорить о его мистическом скептицизме, и когда Чудотворцев говорил: «Испытывайте духов», в его словах слышался не только первоисточник, то есть Иоанн Богослов, но и, с позволения сказать, Киндя Обруч. Думаю, не узнал ли сперва Платон и Дионисия Ареопагита из древлеправославных книг, читавшихся по требованию Кинди Обруча, ведь в гимназический курс Дионисий определенно не входил, а книги читал Платон все больше редкие и потаенные, так как старинные книги Киндя приобретал всю жизнь, не имея времени и даже не очень-то умея их читать. Киндя откладывал чтение этих книг на будущее, и это будущее наступило для него, как ни странно, благодаря слепоте, заставившей Киндю обратить внимание на многообещающего отрока Платона. А Платон, читая Кинде вслух, приобрел такое знание отцов Церкви, какого не приобрел бы не то что в семинарии, но и, чего доброго, в тогдашней Духовной академии, где неверующие профессора предпочитали протестантских ученых, если не Давида Штрауса заодно с Ренаном. Когда Платон уставал читать, Киндя рассказывал ему кое-что, и от Кинди Обруча Платон услышал, перенял, усвоил такое, чего не прочтешь ни в каких книгах: негласную весть сокровенной, преступной, но и Святой Руси. Вот откуда профессор Чудотворцев, казалось бы кабинетный затворник, узнал подоплеку русской жизни, сохранив ненасытное любопытство к самым неаппетитным ее проявлениям, ибо именно в них чуял и чаял некую святость. Невозможно себе представить, как однажды Киндя велел Платону читать себе Маркса, однако так оно и было. В отличие от Есенина, Киндя вытерпел гораздо больше пяти страниц из «Капитала», но наконец и у него вырвался ернический смешок, а когда Платон в ответ озадаченно прервал чтение, Киндя буркнул:
– Ежели работающему отдать все, что он заработал, ему работать негде будет.
Из дальнейших Киндиных реплик Платон понял, что Киндя высказался так о прибавочной стоимости. Хозяин, конечно, присваивает прибавочную стоимость, но тратит он ее не на себя, а на дело, а дело граничит где-то даже с умным деланием, хотя умное делание свято, а дело греховно и требует сперва покаяния, а потом искупления. (В своем позднем пересказе Платон Демьянович старательно подчеркивал все эти противительные «а».) И незаметно Киндя принялся вовлекать Платона в свое дело: то поручит ему перевести какое-нибудь письмо с немецкого или на немецкий, то предложит ему проверить какие-нибудь счета, за что Платон брался с не меньшим усердием, так как математикой никогда не пренебрегал и откликнулся на эти свои юношеские занятия в поздней книге, включив туда главу под названием «Финансовый гений тамплиеров». Кстати, Платон углубился в английский язык и довольно скоро усовершенствовался в нем, хотя читал не столько Адама Смита, сколько Беркли, Свифта и Карлейля, но деловую переписку Кинди то ли с английской, то ли даже с американской фирмой, заинтересованной в пушнине, вскоре взял на себя.
Так явился новый повод для Натальиных материнских тревог. Наталья не знала, как ей отнестись к сближению своего сына с Киндей. Добро бы Платон только читал ему божественные книги, но он уже работал на Киндю как простой конторщик, бойко щелкал на счетах, проверяя счета, и приказчики величали его как старшого Платон Демьянович. Были и другие знаки Киндиной доверенности, настораживавшие Наталью. Киндя советовался с Платоном, запершись у себя в «кибинете», как он говорил, и все чаще принимал решения, как Платошка подскажет. Но Платошкой он называл своего любимца только в разговоре с Натальей, а на людях со всем возможным и невозможным для Кинди вежеством обращался к Платону Демьяновичу. Очевидно, Киндя ценил в Платоне не просто начетчика или книжника, он наслаждался его проницательностью, которую сам же исподволь прививал. А главное, слепнущий Киндя доверял Платону, и это особенно пугало Наталью, знавшую, чем, бывало, оборачивалось Киндино доверие. Наталья по-настоящему ужаснулась, когда Киндя вряд ли всерьез обмолвился, что по соболиным делам на Енисей, кроме Платошки, и послать некого. Она-то помнила, как он послал на Енисей родного сына, чтобы тот не вернулся никогда. Не использует ли он Платона в каком-нибудь сомнительном деле, а потом… Кто его знает… Но опасения Натальи были неосновательны. Платону Киндя приписывал то, чего не находил в Гордее: европейскую образованность в сочетании с американской деловитостью, как впоследствии выразился бы Сталин. Впрочем, за деловитость Киндя принимал ненасытный интерес Платона к чему угодно: и к негоциям Кинди тоже. Правда, Киндю озадачивало, почему Платон никогда не просит у него денег, хотя мог бы и попросить, поскольку было за что. Неужели пренебрегает? А если пренебрегает, то чем или кем: деньгами или самим Киндей? При этом на бессребреника Платон тоже не был похож, и Киндя подозревал даже, не пренебрегает ли смышленый «вьюнош» мелкими подачками, чтобы со временем заграбастать все, но, странное дело, даже эта мысль Киндю не возмущала, а вызывала что-то вроде сочувствия, чуть ли не уважение, усугубляя Киндину симпатию к Платону А и впрямь, если не Платон, то кто же? Надо прямо сказать, что Киндя не был скуп и дорожил не столько деньгами, сколько своим искусством наживать их, ничуть не обольщаясь насчет того, что искусство это грешное, а то и преступное. У Кинди было твердое намерение со временем оставить все свое богатство и уйти в строжайший затвор на покаяние. Он уже и скит себе для этого облюбовал где-то за Енисеем, ближе к Лене, и если бы послал туда Платона, то не просто по соболиному или золотому делу, но и для того, чтобы Платон, знающий силу в святоотеческих писаниях, обревизовал этот скит: спасешь ли по ихнему уставу душу или нет. Но не то что в Сибирь, а и в Москву в гимназию отпускал Киндя Платона все с большей неохотой, и Наталья не то чтобы успокоилась, но лишь с некоторым облегчением согласилась, когда Киндя поручил Платону заниматься летом с Олимпиадой немецким языком (французскому ее учила сама Наталья).
Платону минуло в то время семнадцать лет, Липочке исполнилось одиннадцать. То была рыхлая, светленькая, с пышной косой девочка, не слишком подвижная, но очень послушная. Одна Наталья знала, что у нее на душе. Наталья должна была позаботиться, чтобы девочка как можно дольше не узнала того, о чем она давно догадывалась. Девочка занималась немецким языком добросовестно, как делала все, но в изучении французского успевала больше, быть может, благодаря постоянному общению с Натальей, которую она называла матушкой, как в свое время сама Наталья называла княгиню Нину. Да и Платон учил Олимпиаду с прохладцей, не слишком ею заинтересованный, так как мысли его в то время были заняты совсем другим (другой?). Об истинном направлении его тогдашних мыслей свидетельствует небольшое эссе, как теперь бы сказали, сохранившееся в бумагах Платона Демьяновича. По-видимому, гимназист Чудотворцев намеревался написать сочинение по литературе, но потом раздумал его представлять и хорошо сделал. Собственно говоря, это первый философский труд Чудотворцева. Сочинение называлось «Странная история Софии», и в таком названии, несомненно, присутствовала «Странная история» Тургенева, которой Платон уделял в своем юношеском трактате пристальнейшее внимание. Молодой философ анализировал функцию имени София в новейшей русской литературе и начинал, естественно, «Горем от ума». Выводы гимназиста Чудотворцева были весьма своеобразны и, конечно, радикально отличались от прописей гимназического курса. Чудотворцев считал настоящей героиней грибоедовской комедии Софью, перед которой, естественно, сходит на нет книжный резонер Чацкий, этот патетический двойник Репетилова. Во-первых, Софья способна на поступок, даже на подвиг. Разве не подвиг для дочери Павла Афанасьевича Фамусова полюбить бедного молодого человека вопреки отцовской декларации: «Кто беден, тот тебе не пара»? Далее Платон высказывает любопытные соображения по поводу того, какими сугубо личными мотивами руководствовался Грибоедов, предпочитая Софье Чацкого, отчего пьеса определенно проиграла в отношении драматическом. Ибо пьеса только выиграла бы в художественной достоверности и в драматизме положений, если бы вопреки любым обстоятельствам Софья осталась верна своему скромному избраннику, как и если бы она в нем разочаровалась. В «Горе от ума» Софья (София) представляет… философию, более того, она и есть истинная философия того времени. Легко усмотреть в этом пассаже наивный педантизм гимназиста-классика, помешавшегося на греческом языке и принимающего игру слов за высокую философию, но на самом деле перед нами первый, доподлинный, записанный чудотворцевский парадокс. Уже тогда Чудотворцев любил обосновывать свои парадоксы цитатами. Нельзя отказать Софье в образованности. «Ей сна нет от французских книг», – признает Фамусов. (Когда я читал это место, мне самому вспомнилась моя крестная Софья Смарагдовна, сказавшая мне, трехлетнему: «Я не соня, я никогда не сплю».) Очевидно, Софья усвоила философию Руссо; лучше сказать, она ее олицетворяет. Она любит Молчалина, ибо открывает в нем естественного человека, не испорченного культурой. (Как портит человека книжная культура, Софья могла убедиться на примере Чацкого.) В «Горе от ума» настоящая трагедия в том, что естественность Молчалина пренебрегает изысканной утонченностью Софьи, хотя именно эта утонченность склоняет Софью к самопожертвованию ради Молчалина, что Молчалин принимает со здоровой иронией: «Пойдем любовь делить плачевной нашей крали…» Полнокровное жизнелюбие Молчалина заставляет его предпочитать барышне служанку Лизаньку: «Веселое созданье ты! живое!» В этом с Молчалиным вполне согласен и глава дома Фамусов, также волочащийся за Лизанькой: «Ай, зелье, баловница». Так в комедии образуются два треугольника: с одной стороны, Фамусов – Лизанька – Молчалин, а с другой та же Лизанька – Молчалин – Софья. Казалось бы, наиболее угрожаемой стороной в обоих треугольниках является Молчалин, но эта ситуация из тех, о которых говорят: «Образуется», ибо не только дочь, но и ее ультраконсервативный отец оценивает Молчалина по достоинству:
Один Молчалин мне не свой,
И то затем, что деловой.
И действительно, в деловых качествах Молчалина сомневаться не приходится. (Здесь при всей философической иронии у дотошного гимназиста прорывается глубоко личная нотка: своим «образуется», повторенным неоднократно наперекор школьной стилистике, он кого-то успокаивает, Наталью ли Васильевну? Себя ли? Дело в том, что его собственная ситуация в доме Кинди напоминала, как увидим, только что обрисованную.) Там, где Грибоедов увидел Молчалина, – продолжал Платон, – Стендаль увидел бы Жюльена Сореля. (Чем не Молчалин в доме герцога де ла Моль, а Матильда де ла Моль чем не Софья?) Но в отличие от Жюльена Сореля Молчалин не убьет любимую женщину и непременно сделает карьеру Чацкий – разрушитель, а Молчалин – созидатель. На Молчалиных держится Российская империя. И не исключено, что Софья станет еще его женой, не отказываясь при этом и от услуг Лизаньки, необходимых, может быть, обоим супругам в счастливом браке. (Этот юношеский цинизм определенно предвосхищает В.В. Розанова.) Переселение «в деревню, к тетке, в глушь, в Саратов» наверняка оказалось бы целительным для Софьи. Прикоснувшись к родным, патриархально-матриархальным корням, она «была бы верная супруга и добродетельная мать». Но возможен для нее и другой путь, пусть даже не для нее самой, но для ее аналога, для все той же Софии в другое время. Не таково ли происхождение тургеневской девушки, попадающей в «Странную историю» и заходящей гораздо дальше. А пока следует признать горе от ума или горе уму перед лицом Софии Премудрости. Недальновидный «ум» обнаруживает перед ней свою несостоятельность, ибо пути Премудрости неисповедимы, и только апофатическое смирение русского человека, обозначенного именем Молчалин, постигает Софию Премудрость, чуждую громогласному болтливому «уму».
Последний вывод может показаться несколько натянутым, но в нем уже прослеживается типично чудотворцевский ход мысли, заранее пародирующий к тому же сам себя. Но юный Чудотворцев на этом не останавливается. Он определяет еще одну функцию Софии. У Грибоедова она, как у Пушкина, «с французской книжкою в руках», и автор этой книжки не кто иной, как Руссо. У Достоевского София читает Евангелие Раскольникову пусть в лице Сони Мармеладовой, но все-таки она, София, читает о воскресении Лазаря, а ведь главный вопрос «Преступления и наказания», задаваемый, кстати сказать, следователем Порфирием: «И-и в воскресенье Лазаря веруете?» Раскольников совершает преступление, потому что отвечает на этот вопрос то так, то этак. «Я не верю в будущую жизнь», – говорит он Свидригайлову, а Порфирия (не самого ли себя?) пытается убедить: «Ве-верую». Уверовать в будущую жизнь – для убийцы искупительное наказание, невозможное, если бы не София, сопровождающая его, когда он идет на каторгу. И Степану Трофимовичу Верховенскому после его ухода читает Евангелие опять-таки София (Софья Матвеевна), книгоноша. Она так и несет Евангелие или крест, и Степан Трофимович, сам чувствующий себя одним из бесов, готов идти и проповедовать Евангелие вместе с нею, а она, София, заверяет: «Ни за что бы я их не оставила-с».
И наконец, в «Странной истории» юродивого Василия Никитича сопровождает все та же София, еще в свою «бытность барышней» знавшая: «Мертвых нет!» А Васенька сперва и показывал мертвых, подтверждая это. «Великой премудрости человек», – говорит о будущем юродивом трактирный слуга, невольно высказывая сокровенное: Васенькой владеет Премудрость Божия, он принадлежит Софии, она-то и уводит его в странствие. Так, Симона волхва сопровождала во времена апостольские то ли Елена Троянская, то ли падшая София. И на Святой Руси София Премудрость Божия сопровождает Раскольникова на каторгу, Степана Трофимовича на его евангельском пути, хоть он и не успевает на этот путь вступить, но зато по этому пути твердо идет юродивый Василий Никитич, и на постоялом дворе прежний светский знакомый узнает Софию по глазам: «Она быстро обернулась и уставила на меня свои голубые, по-прежнему неподвижные глаза». Дома она ходила в голубом платье, а на бал приехала с бирюзовым крестиком. У Софии даже крест голубой. И в «Преступлении и наказании» у Софии голубые глаза, ее вечная примета. Что-то выстраданно-лирическое звучит при этом в сочинении Платона. Голубому облачению Софии Премудрости Божией уделят впоследствии пристальнейшее внимание П.А. Флоренский и Вячеслав Иванов: «Твоя ль голубая завеса…» А «Странная история Софии», написанная гимназистом Чудотворцевым, увенчивалась цитатой из Тургенева: «Я не понимал поступка Софи, но я не осуждал ее, как не осуждал впоследствии других девушек, так же пожертвовавших всем тому, что онисчитали правдой, в чем онивидели свое призвание».
Платон не представил своего сочинения гимназическому учителю литературы и, как сказано, хорошо сделал: за такое сочинение могли из гимназии исключить. Зато Платон показал «Странную историю Софии» своей матери, может быть, чтобы успокоить ее, чему были причины, но это Платону вряд ли удалось. Думаю, что, читая, Наталья Васильевна вспоминала свое девичье сочинение про Демона, то улыбалась, то хмурилась, а под конец все же нахмурилась. Она не могла не знать, что у ее сына далеко зашедший роман с женщиной по имени София, и у матери были основания бояться женщины с таким именем. Наталья Васильевна видела, что среди женщин Платон ищет Софию и не может устоять перед этим именем, какою бы опасностью ни грозила ему та, кто его носит, может быть, совершенно случайно, хотя бывают ли случайные имена, так-таки не оказывающие никакого воздействия на своих носителей (носительниц)? Эта София была земской фельдшерицей в Лыканине. Она была старше Платона лет на шесть, и о ней ходили слухи как о нигилистке. Это знакомство Платон, возможно, унаследовал от Раймунда и Софии Богоявленской (опять София, к тому же арестантка, ссыльная). Но земская фельдшерица не была, что называется, первой любовью Платона, а то, что предшествовало этому роману, вызывало у Натальи не просто материнскую ревность, но настоящую брезгливость, если не гневное отвращение.
Киндя приглашал Наталью, чтобы она заботилась только об Олимпиаде, но фактически на ее попечении оказалась вся его усадьба за исключением гостиницы «Услада», которой ведал сам Киндя. Как сказано, Наталья с Платоном жила в своем отдельном доме, а не в Киндиных покоях, где хозяйничала другая. Киндя называл эту другую то стряпкой, хотя она уже давно не стряпала, то подтирашкой, так как ненавидел все напоминающее барский обиход и слышать не хотел ни о каких горничных. Но ни для кого не было секретом, что эта стряпка-подтирашка приходит в Киндину спальню на ночь и днем нередко надолго уединяется с ним. Наверное, Наталья нахмурилась, прочитав в сочинении Платона, что София, сопровождавшая юродивого Васеньку, назвалась Акулиной. Киндину фаворитку звали именно так. Киндя называл ее Акулька или просто Кулек. И она действительно походила на туго набитый кулек: ядреная, рыжеватая, с раскосыми глазами, как у многих уроженок подмосковных Вялок, в чьем облике финское сочетается с монгольским. Акулька взяла в привычку слушать за дверью, как Платон ломающимся голосом читает Кинде писания святых отцов. Чтение это производило на нее впечатление более глубокое, чем можно было бы подумать, и за это впечатление она отплатила Платону по-своему: зазвала Платона в свою клетушку, молча задрала перед ним подол, и остальное не заставило себя ждать. То ли Акулька выразила таким образом благоговение перед книжным отроком, то ли она перенесла на него житийные повествования о том, как святые падали и спасались, мол, это не грех, а только падение, как говорят у старообрядцев, а может быть, она боялась, что Платон приобретает чрезмерное влияние на слепнущего Киндю, и надеялась, что, прослышав о произошедшем, Киндя прогонит своего любимчика со двора, а тогда, Бог даст, и Наталья уйдет. И действительно, как раз в это время Киндя напугал Наталью, заговорив о том, что ему по соболиному делу некого послать в Сибирь, кроме Платона. На самом деле Киндя души не чаял в Платоне и не представлял себе жизни без него. На свой лад он хотел польстить Наталье, и разговоры о сибирской поездке Платона завершились неожиданной концовкой: «Эх, окрутить бы их поскорее!» Наталья растерялась и не нашла что сказать, сообразив, что речь идет о Липочке и Платоне.