Текст книги "Воскресение в Третьем Риме"
Автор книги: Владимир Микушевич
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 41 страниц)
Глава девятая
ПЛАТОН И СОФИЯ
НЕ ЗНАЮ, какую роль я беру на себя, приступая к этой главе. Иногда я себя чувствую Светонием, иногда Эккерманом, но эту главу я бы хотел посвятить, наконец, жизнеописанию Платона Демьяновича Чудотворцева, хотя бы краткому, но все равно не без вкраплений, слишком личных для печати, отдавая себе отчет, что из всей моей рукописи я решусь (или все-таки не решусь?) опубликовать одну эту главу.
Подчеркиваю, что жизнеописание в значительной степени основывается на высказываниях и рассказах самого Платона Демьяновича, из чего не следует, будто в тот знаменательный вечер 30 декабря 1956 года. Платон Демьянович рассказал мне или принялся рассказывать свою жизнь. Напротив, он скорее избегал говорить о своей жизни (не могу себе представить, чтобы он писал автобиографию или тем более мемуары), избегал, но то и дело проговаривался при всяком мало-мальски длинном разговоре. Эти проговорки вместе с другими довольно скудными данными, среди которых наиболее достоверны легендарные, я использую в моем непритязательном биографическом очерке, если и сглаживая противоречия, то лишь невольно, а по возможности бережно сохраняя их. Кое о чем Платон Демьянович проговорился в тот же вечер, не говоря уже о множестве вечеров, которые за ним последовали.
Дверь мне открыла Кира, что само по себе повергло меня в смущение. В небольшой комнате, освещенной лишь настольной лампой, я прежде всего увидел за письменным столом Клавдию, так как ей на лицо падал свет. Самого Платона Демьяновича я разглядел, к моему вящему смущению, не сразу Он сидел в сторонке, в полумраке, в покойном вольтеровском кресле. Ноги его были в поношенных домашних туфлях, а колени укрыты потертым клетчатым пледом. Он, должно быть, что-то диктовал Клавдии, когда на пороге комнаты появился я. Платона Демьяновича я обнаружил не раньше, чем услышал его слегка надтреснутый, утомленный многочасовой диктовкой голос:
– Ну здравствуйте, здравствуйте, мой дорогой! Проходите, садитесь… У вас все в порядке?
В последнем вопросе слышалась шутливая и одновременно нешуточная озабоченность. Я попытался промямлить какой-то замысловатый вежливый ответ, силясь про себя понять, что же профессор имеет в виду, но он доверительным тоном вывел меня из затруднения:
– Вас никуда еще не вызывали? После вашего вчерашнего подвига? Ни в секретный отдел, никуда? Даже в деканат не вызывали?
Я ответил, что нет. Платон Демьянович даже руками развел:
– Поистине tempora mutantur! Слава Богу, слава Богу! Тем более я рад вас видеть. А то я весь день сижу и думаю, придете ли вы, не задержит ли вас… что-нибудь. Скажите, а крестную вашу вы давно видели?
Такого вопроса я никак не ожидал. Неужели он имеет в виду Софью Смарагдовну? Чудотворцев угадал мою мысль и удовлетворенно закивал:
– Да, да! Софию… Смарагдовну Когда вы последний раз ее видели?
– Вчера, – пролепетал я, – на вашем юбилее, Платон Демьянович!
Чудотворцев оборотил свои темные очки к настольной лампе, и неподалеку от нее на письменном столе я увидел букетик ландышей. Такие букетики Софья Смарагдовна имела обыкновение дарить в любое время года. Не напомнил ли этот букетик Платону Демьяновичу зимний сад Аделаиды и столик, за которым он пил чай с Распутиным?
– Совершенно верно, – в лад моим мыслям закивал Чудотворцев. – Вчера, вчера на этом несчастном юбилее… А до этого когда вы с ней виделись в последний раз? Признаться, я думал, что вы сегодня придете не один…
Я совсем растерялся. Неужели он ждал, что со мной придет Софья Смарагдовна? Чудотворцев снова пришел ко мне на помощь, уточнив:
– Разумеется, мое вчерашнее приглашение относилось и к Марье Алексеевне.
Так я убедился, что Платон Демьянович не только хорошо знает, кто я, он знает мою жизнь во всех подробностях. Но больше всего меня поразила другая мысль: неужели сегодня весь день он ждал Машеньку, как ждал ее в Петербурге сорок лет назад в зимнем саду Аделаиды на другой день после убийства Распутина? Эту мысль я не успел додумать до конца. В комнату, прихрамывая, вошел еще один гость, как оказалось, домочадец. Одет он был не по-домашнему, но когда-то элегантный темный пиджак был застегнут не на те пуговицы, а галстук сбился на сторону. Вошедший доказал свою утонченную воспитанность, первым делом приблизившись ко мне, протянув руку и не без торжественности представившись:
– Чудотворцев.
Я понял, что это старший сын Платона Демьяновича, певец из не очень известных. Понял я также, почему мне показалось, что он прихрамывает. Просто мне в голову не могло прийти, что в квартире Платона Демьяновича я встречу пьяного, да еще по фамилии Чудотворцев! А этот Чудотворцев был именно пьян, что называется, нетвердо на ногах держался, и его пошатывание я принял за хромоту. Поздоровавшись со мной, он тяжело подступил к Платону Демьяновичу и что-то зашептал ему на ухо. Платон Демьянович резко покачал головой. Чудотворцев-второй снова наклонился и снова зашептал на этот раз погромче, так что до меня донеслись отдельные слова:
– Ну взаймы же, папочка… Я же отдам… Сразу после Нового года… Получу и отдам!
Платон Демьянович снова покачал головой. И тогда Чудотворцев-второй, театрально всплеснув руками, обратился ко мне:
– Молодой человек! Выручите! Одолжите мне… Ну хоть рублей двадцать! Я отдам… Я, право, отдам.
– Прекрати, Поль, это, наконец, несносно, – сказал Платон Демьянович, а я вытащил из кармана всю мою стипендию, полученную только сегодня (220 р.), и протянул ее Чудотворцеву. Тот никак этого не ожидал и явно заколебался, брать или не брать, но все-таки взял:
– Чувствительно благодарен! Я отдам… Я непременно отдам!
С этими словами он вышел из комнаты, а я подумал, что на отца он, в общем, не очень похож, разве только рост и манера горбиться… В полутемной комнате я не различил, какого цвета у него глаза. Впрочем, говорили, что он похож не столько на отца, сколько на деда Демьяна Чудотворцева, он же Демон. От него и голос унаследовал. Когда я увидел Поля впервые, его шевелюра уже изрядно поседела. Поль был давно не стрижен, но все-таки стригся, иначе в те времена его забрали бы в милицию. А лет за пятнадцать до этого, перед войной он отпускал длинные волосы и в случае чего показывал милиционеру удостоверение, где значилось, что он, Павел Платонович Чудотворцев, – артист Большого театра, и, наверное, тогда же его пепельные волосы рассыпались по плечам, и в душе Анны Ахматовой могла шевельнуться строка: «Демон сам с улыбкой Тамары», и не таким ли видела Наталья Темлякова своего Демона, от которого она родила сына, когда самого Демона уже не было в живых?
А Чудотворцев Платон Демьянович родился в Платонов день, 18 ноября 1876 года в Москве, куда Наталья Чудотворцева перебралась из Петербурга за несколько недель до родов. Переезд ее устроил Зотик, ее старообрядческий ангел-хранитель, объявившийся сразу же после известия о смерти Демьяна, но и Мефодий Орлякин не оставлял молодую вдову своим попечением, и, хотя Наталья не могла отказаться от его пенсии, все-таки она предпочла бы держаться от него подальше, чем и вызван был спешный переезд в Москву, куда Орлякин за ней немедленно последовал. Зотик нанял ей удобную квартиру на Арбате неподалеку от будущей квартиры Платона Демьяновича. Наталью наблюдала опытная повивальная бабка, подысканная все тем же Зотиком. Показывали ее и мирскому врачу на что недавняя курсистка-нигилистка согласилась неохотно. Здоровье ее не вызывало опасений, а тяга к древлему благочестию сказалась в ней сразу же после смерти Демьяна и день ото дня усиливалась. Кажется, она охотно вернулась бы в скит под крыло к матушке Агриппине, если бы не предстоящие роды. Приехала к ней в Москву и ее крестная Нина Герасимовна, хотя Наталья по-прежнему сторонилась ее. Роды оказались более тяжелыми, чем ожидалось, и Нина Герасимовна хотела уже послать за доктором, но повивальная бабка с Божьей помощью сама справилась. Здоровье новорожденного опасений не вызывало, но мать настаивала, чтобы крестили его на восьмой день, как заповедано. Само собой разумеется, младенца следовало крестить не в старообрядческой, а в православной церкви, как того требовало Спасово Согласие, так что формальная принадлежность Чудотворцева к Русской Православной Церкви никогда не подлежала никакому сомнению, хотя одно время распространился слух, будто Чудотворцев не то крещен, не то переходил в единоверие. Никаких оснований для этого слуха так и не обнаружилось, и если Платон Демьянович только загадочно улыбался в ответ, когда заходил разговор на эту тему, его улыбку вряд ли можно было считать подтверждением. Дело в том, что на протяжении долгих лет, а вернее, последних десятилетий своей жизни после первой ссылки Платон Демьянович в церкви не бывал. Говорили, что он дал какую-то подписку в НКВД, непонятно только, что это была за подписка; гораздо достовернее были сведения, что Платон Демьянович в чем-то резко разошелся с православной иерархией и эти расхождения привели или приводили его на скамью подсудимых; проще всего было считать, что Платон Демьянович в своем отношении к Церкви остался верен Спасову Согласию, допускавшему лишь крещение и венчание в господствующей церкви, но и этому противоречили поздние труды Чудотворцева, написанные в духе строгого православия. Хочу думать, что он приобщился Святых Таин перед смертью, и настаиваю на том, что крещение его было совершенно правильно, хотя и оно не обошлось без некоторых странных обстоятельств.
Судя по всему, Наталья предпочла бы, чтобы крестным отцом ее сына был кто угодно, только не Мефодий Орлякин. В глубине души Наталья продолжала обвинять его в смерти Демьяна Чудотворцева, для чего были известные основания. И из Петербурга в Москву-то Наталья уехала, чтобы родить подальше от Орлякина. Как сказал впоследствии поэт по другому поводу: «Ее отъезд был как побег…» Не то чтобы побег в точном смысле слова, но она очень надеялась, что какие-нибудь неотложные начинания помешают Орлякину увязаться за ней. Не тут-то было: не кто иной, как m-r Methode встречал ее в Москве на вокзале. У Натальи просто не хватило сил отвязаться от него. Роды могли произойти со дня на день, и сам переезд для нее был весьма опасен. Мефодий пожурил Наталью за неосторожность и с того момента наблюдал чуть ли не за каждым ее шагом. У Натальи не хватило духу отослать его прочь: в конце концов, у нее не было других средств к существованию, кроме орлякинской пенсии. И все-таки она спрашивала Зотика, не согласится ли тот быть крестным отцом новорожденного, но Зотик, по обыкновению, вежливо отказался, дав понять, что предпочитает не заходить лишний раз без особой нужды в никонианский храм: «Да и зачем я вам там, Наталья Васильевна, когда Мефодий Трифоныч тут как тут. Они же как-никак по древлему благочестию». Все было вроде бы правильно. Ревнитель Спасова Согласия не возражал, чтобы обряд крещения совершил никонианский поп, однако сам от участия в обряде уклонялся. Очевидно, и орлякинской пенсией не советовал он пренебрегать молодой вдове, если не вслух, то весьма настоятельными обиняками, так что ей пришлось согласиться и на такого кума, как m-r Methode, и на имя Платон, хотя сама она, кажется, намеревалась назвать своего сына Демьяном в память об отце, сиречь о Демоне, что, впрочем, также соответствовало бы сокровенным желаниям Арлекина.
Итак, вопрос о крестном отце можно было считать решенным. Наталья примирилась с тем, что и крестная мать налицо. Одним поездом с ней из Петербурга приехала Нина Герасимовна Арсеньева. Она объявилась в Северной столице, как только до нее дошла весть о Натальином вдовстве. В Петербург она приехала под предлогом свидания со своими внуками, среди которых был и князь Кеша. Но общение с внуками оставалось лишь предлогом для пребывания в Петербурге. Нина Герасимовна тревожилась о своей крестнице и мучительно пыталась обрести прежнюю с ней близость, чему Наталья сдержанно, но твердо противилась. Нечего и говорить о том, что Наталья вовсе не просила Нину Герасимовну сопровождать ее в Москву, довольствуясь попечением Зотика. Нина Герасимовна все-таки была рядом со своей крестницей в последние недели перед родами, и Наталья допускала это, хотя и продолжала сторониться своей крестной. Нина Герасимовна была уверена, что, во всяком случае, она будет крестить новорожденного, и Наталья на это как будто бы согласилась, но тут неожиданное несогласие высказал Зотик. Пожилой начетчик выразил сомнение в том, подобает ли крестной матери крестить сына своей крестницы. Сам Зотик полагал, что не подобает, но не мог в точности назвать светоотеческого правила, не допускающего подобной степени духовного родства при выборе крестной матери. Однако, чтобы не согрешить ненароком, он обещал подыскать другую крестную мать, и она появилась чуть ли не накануне дня, на который был назначен обряд. Биографу Чудотворцева доставляет изрядные затруднения личность его крестной матери. В точности известно одно: ее звали София Троянова, и она доводилась Наталье то ли троюродной сестрой, то ли племянницей, так что Нина Герасимовна вынуждена была уступить неукоснительным законам казачьего рода. Не вызывает сомнений одно обстоятельство: дело тут не обошлось без матушки Агриппины, полновластной властительницы заволжского скита, откуда бежала Наталья. Это матушка Агриппина приискала крестную мать сыну своей своенравной питомицы, на которую продолжала возлагать какие-то надежды. Не чаяла ли она и в младенце Платоне узреть будущий светоч древлего благочестия? Не удается установить, была ли София Троянова белицей в скиту или одной из благочестивых богочтительниц, духовно окормляемых там. Неизвестно, была ли София Троянова замужем, девица ли она или вдова. Возраст ее также неизвестен, хотя, судя по всему, выглядела она молодою. А самое главное, неизвестно ее отчество, что для скитской девицы, ожидающей пострига, было бы естественно. Но сохранилось смутное предание, что звали ее все-таки Софья Смарагдовна. Неужели ее звали так же, как зовут мою крестную? Женщина по имени София неоднократно появляется в жизни Платона Демьяновича, и, конечно, удобнее считать, да и вероятнее всего, что у разных женщин просто совпадало имя, хотя такое совпадение тоже о чем-то говорит. Так или иначе, то было первое явление Софии в жизни Платона Демьяновича Чудотворцева.
Наталья ненадолго задержалась в Москве после рождения сына. По совету Зотика она перебралась в Гуслицы, в насиженное старообрядческое гнездо под Егорьевском. Правда, в Гуслицах преобладал другой толк, а именно поповщина (имеется даже гуслицкое литье и гуслицкое письмо в отличие от беспоповского, поморского), но, как выясняется, староспасовцы в Гуслицах также имели влияние. Наталья с младенцем Платоном поселилась в отдельном, небольшом, но пятистенном домике, предоставленном ей в полное распоряжение. (Домик этот, как и соседний дом побольше, числился за матушкой Агриппиной, и в случае гонительного времени скит мог, на худой конец, переместиться и в Гуслицы.) В самом названии «Гуслицы» сочетаются «гусь», священная птица древних ариев, и «гусли», сакральный музыкальный инструмент пророков от царя Давида до вещего Бояна. Эти-то веяния и вбирал в себя младенец Платон, вдыхая гуслицкий воздух, напоенный березовым соком, липовым цветом и грибным духом. Незапретным для старообрядцев зельем обкуривал младенца мелкий, но бисерно частый грибной дождик, так называемый бусенец:
Угомонились пташки ранние,
Похрапывает гром-кузнец;
Пошел курить по черной рамени
Седобородый бусенец.
Землею-трубкою попыхивает,
Посасывает дуб-чубук,
По дуплам облака распихивает
И кормит филинов из рук.
Покуривает перебежками,
То тут затянется, то там,
И застывает сыроежками
Дымок с подзолом пополам.
Орлякинская пенсия (как-никак двести целковых серебром) позволяла Наталье жить в Гуслицах безбедно, учитывая, что квартира ей ничего не стоила. Вероятно, вскоре после того, как Платоше исполнился годик, Наталья снова наведалась из своего благолепного пристанища в богомерзкий Питер. Младенца она, естественно, взяла с собой (с ним она до поры до времени не расставалась). Наталья никогда не отказывалась от мысли завершить в Петербурге свое какое-никакое образование и сдать, как положено, экзамены на акушерку, что ей и удалось вопреки предостережениям Зотика и Мефодия. Оба они по разным причинам, но одинаково отговаривали Наталью от поездки в Петербург. Зотик полагал, что молодой вдове в Петербурге делать нечего, поскольку повивальной бабке нужна помощь Божия, а не казенные бумажки. Мефодий же предпочитал, чтобы Наталья и впредь всецело зависела от его пенсии и даже предлагал увеличить ее, от чего Наталья решительно отказалась. Она всегда подумывала в глубине души, как бы ей совсем отказаться от этой пенсии, дававшей Мефодию, что ни говори, права на Платона, что тяготило Наталью, внушая ей тайный ужас. Потому-то молодая вдова и стремилась к профессиональной независимости, как сказали бы мы теперь. (Похоже, что безусловная поддержка матушки Агриппины также настораживала ее, по крайней мере, в том, что касалось Платона.)
Как это ни курьезно, и Мефодий, и Зотик, отговаривавшие Наталью в письмах от поездки в Петербург, оба там ее и встретили. На деньги Орлякина опять-таки попечениями Зотика она была размещена вполне достойно и вскоре действительно стала дипломированной акушеркой, после чего незамедлительно вернулась в Гуслицы, так что опасения Зотика (и, возможно, матушки Агриппины) относительно петербургских соблазнов оказались неосновательными. В Гуслицах Наталья начала акушерскую практику в солиднейших старообрядческих семьях и сразу же приобрела репутацию искуснейшей повивальной бабки, которой не иначе как сама Богородица помогает.
Свидетельство или удостоверение в том, что она закончила акушерские курсы в Петербурге, могло бы скорее повредить Наталье в старозаветных кругах, но в то же время оно и успокаивало молодых рожениц, дескать, повитуха у них благочестивая и при этом ученая, да и сама фамилия Чудотворцева, несмотря на свое явное никонианско-церковное происхождение, понималась все более буквально, так что у Натальи от приглашений на повой отбою не было. Неизвестно, как она оставляла бы младенца Платона одного, если бы не толковая нянька, появившаяся у ней вскоре после переселения в Гуслицы и сопровождавшая Наталью, когда та ездила в Петербург. Нянька взялась неизвестно откуда, просто вошла в Натальин дом и осталась там. Скоро вся округа уже знала, что зовут ее Софья, хотя мало кому удавалось перемолвиться с ней словом. Многие принимали ее даже за немую, что мог бы опровергнуть младенец Платон еще до того, как научился говорить, ибо София пела ему странные песни, которых никто, кроме него, не слышал. Пела ему София про Сам-Град, где Божий сад и зело зелено в саду. Пела про камень Алтарь, что в крови, как встарь. (Я-то помню, со слов моей тетушки-бабушки, что мой дед Аристарх Иванович Фавстов, цитируя Вольфрама фон Эшенбаха, иногда произносил вместо «grales schar» «algars schar», и, в свою очередь, перевожу: «Дарован будет государь Алгарью, как бывало встарь». А Сам-Град – не Смарагд ли, камень Премудрости Божией, откуда и отчество моей крестной?) Софья ходила всегда в синем платье, в таком же платье пришла в церковь крестная Платона, что давало повод Мефодию Орлякину говорить, будто Платона нянчит его крестная. И глаза у нее были синие, как я слышал от самого Платона Демьяновича, очи лазоревые, а косы темно-русые, что слишком многое напоминает мне самому.
Софья исчезла не простившись, когда Платона отдали в гимназию, пришла невесть откуда и ушла неведомо куда. На четвертом году она показала Платону славянские буквицы, и он освоил азбуку как по наитию, хотя гражданскую грамоту осваивал потом не без труда. Наталья не могла не отвести со временем своего сына к старообрядческому уставщику, этого требовал весь тогдашний уклад ее жизни. Старец сразу же оценил острый ум и отменную память мальца. Интересно, что отношений со старцем Платон Демьянович не прерывал и впоследствии до тех пор, пока старец не преставился, а прожил он более ста лет. Некоторые биографы Чудотворцева полагают, что старца звали Сократом, но своим Сократом называл его Платон Демьянович, а в действительности старца звали едва ли не Парфением.
Гуслицкий Парфений был наставником так называемых неокружников и утверждал, что никонианский Iисус отличается от настоящего Исуса Христа не только липшим «I» в своем имени. Это иной Iисус, родившийся на восемь лет позже истинного Христа. Иной Iисус с липшим «I» и есть Антихрист. Парфений доказывал это с редкой изощренностью, и Чудотворцев говорил, что именно этот Сократ преподал ему амбивалентное, двусмысленное и опасное искусство диалога, ибо Парфений умел и опровергать себя, и даже уличать себя в ереси на удивление своему единственному ученику, которого он удостаивал подобных уроков. Сам Чудотворцев диалогов не писал, но вел их (боюсь, что и молитва Чудотворцева – диалог с Богом), и в его трудах диалогично чуть ли не каждое слово, и не Чудотворцева ли подразумевал М.М. Бахтин, анализируя диалогичность как форму духовной жизни?
Некоторые диалоги Парфения Чудотворцев по памяти восстановил и записал. Начинался диалог традиционно, по-старообрядчески:
– Кто умре, а не истле?
Ответ известен: Лотова жена – та умре, а не истле, понеже в столп слан претворися, взглянув на град Содом, по грехам своим гибнущий.
Зато далее следовало не то чтобы новшество, а неожиданный поворот, извитие традиционной мысли:
– А чем согрешили содомляне?
– Вожделением ангелов.
– А кому явились ангелы?
– Аврааму под дубом Мамврийским.
– А числом их сколько?
– Три.
– А почему к трем мужам обратился Авраам: Владыко Господи?
– Понеже не три Бога, а един Бог в трех лицах.
– А Кто явился, прежде чем родился?
– Сын Божий Исус Христос.
– А когда Сын Божий родился?
– Никогда, ибо рожден, а не сотворен прежде всех век.
В последнем ответе сохраняется и старозаветный «аз» (рожден, а не сотворен), в отличие от «рожденна несотворенна» в никонианском Символе Веры; за этот «единый аз» Аввакум готов был умереть и умер. И действительно, этот союз придает истинный смысл ответу: Христос рожден, а не сотворен и потому родился… «никогда», то есть вне времени, которое сотворено, и весьма сомнительно, имело ли бы смысл это мистическое «никогда» при новейшем «рожденна несотворенна», с чего, как однажды сказал Чудотворцев, и началось церковное обновленчество. Современному человеку трудно себе представить, что Платоша твердил такие азы, едва выйдя из младенчества, но не отсюда ли острота его умозрения?
Раньше Парфения у малолетнего Платона появился еще один учитель. И о нем тоже неизвестно, откуда он приходил и куда уходил. В Гуслицах и не только в Гуслицах кое-кто знавал его. Называли его «старец Иоанн» или «Иван Громов». Высокий и статный, с длинной седой бородой и густыми кустистыми бровями он ходил зимой в бараньем кожухе, напоминавшем пустынническую милоть, а летом в грубой холщовой белой хламиде. Этот-то старец Иоанн и наведывался в домик повитухи Натальи преимущественно тогда, когда с младенцем Платоном домовничала София. Как только младенец Платон начал ходить, старец стал брать его на прогулки. Многие соседи видели, как старец тихо шествует, держа младенца за ручку. Прогулки становились на удивление дальними. Странную пару видели на опушке леса, а то и в самом лесу, в местах, довольно глухих. Платон Демьянович вспоминал, что в лесной глуши таилась иконописная мастерская, куда не раз водил его старец Иоанн. Маленький Платон никогда никого не видел в мастерской, кроме старца и множества образов. Непостижимо было, как они все умещаются в строеньице, столь малом и неприметном в лесной чаще. С каждым приходом Платон видел все новые и новые иконы, как будто кто-то писал их в его отсутствие или он со временем обращал внимание на то, что сперва было скрыто от его взора. Прежде всего он увидел Сына Человеческого в длинном светящемся одеянии, опоясанного золотым поясом. Волосы у него были белые, не седые, а именно белые, глаза походили на пламя, и лицо сверкало, как солнце. Он высился среди золотых светильников (младенец учился считать, пересчитывая их, пока не насчитал семь), а в правой руке Сына Человеческого сияли семь звезд. Платон видел сонмы людей в белых одеждах, таких же белых, как хламида старца, и ткань этой хламиды белела на глазах в сумеречном освещении мастерской. Видел Платон и престол на небесах, и Сидящего на престоле, и радугу вокруг престола, подобную смарагду. И в основе Города, освещенного славой Божией без солнца и луны, четвертым среди драгоценных камней был тот же смарагд, и, взглянув на него, Платон отчетливо проговорил: «Сам-Град», а старец ответил: «Воистину так!» Видел Платон вокруг престола и четырех животных, исполненных очей спереди и сзади: у одного из них был человеческий лик, другое было подобно льву, третье – тельцу. Четвертое было подобно орлу, и Платон потянулся к нему, но оказалось, что тянется он к своему старцу. А старец указал ему на Сына Человеческого и произнес: «Альфа и Омега», и Платон Демьянович говорил мне, что так открылся ему греческий язык. И еще одна удивительная икона там была. Я увидел ее совсем недавно в Третьяковской галерее на выставке «София Премудрость Божия». На иконе явлены извивы исполинского эдемского змия, и на этих извивах располагается история рода человеческого с грехопадения до Страшного суда. Платон мог увидеть на одном из нижних извивов Еву, срывающую запретный плод, а на извиве повыше жену, облеченную в солнце, спасающуюся от красного дракона; видел он и четырех всадников, одного на белом коне, другого на рыжем, третьего с весами в руках на коне вороном, а на бледном коне четвертый всадник, имя которому смерть. Видел Платоша жену на звере багряном, низвергнутую и павшую, видел еще одного Всадника на белом коне; этот Всадник был облачен в одежду, обагренную кровью, и, указав на Него, старец молвил: «Въ нача'лѣ бѣ Сло'во, и Сло'во бѣ къ Богу, и Бо'гъ бѣ Сло'во». И в старце, на коем десница Сына Человеческого, малолетний Платон узнал старца, державшего за руку его самого.
Неподалеку от иконописной мастерской все в том же лесу находилась бревенчатая келейка, где встречал их еще один старец, которого Платон, как и я впоследствии, с трудом отличал от старца Иоанна. Этот старец в такой же белой хламиде поил их вместо чая благоуханным отваром из цветов и трав, потчуя при этом ароматным сотовым медом. В келейке Платон увидел и змеевик, и перегонный куб, где поблескивали золотые искорки. Платоша принял их было за крупицы меда, с которым они пили пахучий отвар, но тут же вспомнил золото, на котором только что просияли перед ним образа. Водил его старец Иоанн и в лесную церквушку; и она была внутри гораздо просторней, чем виделась снаружи; там старец служил литургию, как Платон со временем понял; там Иоанн впервые причастил Платона и причащал его впредь, что не вызвало нареканий ни у Парфения, ни у самой матушки Агриппины. Иные сочтут в этих пунктах мое повествование легендарным, но я вынужден следовать материалам, которые в моем распоряжении и достоверность которых у меня самого, признаться, сомнений не вызывает.
Нельзя сказать, что Наталья была безусловной сторонницей подобных влияний; не обо всем она знала, занятая своей акушерской практикой, а если бы знала, может быть, и ужаснулась бы еще пуще. Но куда больше ее страшили другие влияния и дары данайцев. В один прекрасный день в отсутствие Натальи в ее дом внесли великолепный рояль и просили Софью, домовничавшую с Платоном, передать Наталье Васильевне, что это подарок Мефодия Трифоновича. Вслед за роялем на другой день явился невысокий чернявый щуплый господин и представился Наталье, которая на этот раз была дома: «Савский Аркадий Аполлонович, композитор». В ответ на вопросительный взгляд Натальи, сразу же предложившей незнакомцу сесть, Аркадий Аполлонович сообщил, что приглашен Мефодием Трифоновичем давать уроки фортепьянной игры Платону Демьяновичу (так и сказал), а также испытать его другие музыкальные способности, разумеется, если Наталья Васильевна не возражает. Наталье ничего другого не оставалось, как согласиться, хотя сама внешность, или, как говорили в Гуслицах, личность новоприбывшего с самого начала насторожила ее, но оказалось, что Орлякин снял уже даже квартиру для композитора по соседству, а именно тоже отдельный домик на отлете, чтобы остальных соседей не тревожили фортепьянные аккорды вперемежку с резкими диссонансами, несущимися оттуда день и ночь.
Настороженность Натальи, может быть, перешла бы в настоящую панику, если бы она узнала, над чем Аркадий Аполлонович работает в своем гуслицком уединении. Настоящая его фамилия была Савельев, и никому не удалось установить, подсказан ли псевдоним Савский замыслами, преследовавшими композитора, или, напротив, эти замыслы были навеяны псевдонимом Савский. Сам я полагаю, что псевдоним был подсказан композитору его неизменным покровителем, все тем же Орлякиным-Арлекином. Орлякин упорно продолжал искать композитора, способного озвучить «Действо о Святом Граале» и счел молодого Аркашу Савельева многообещающим кандидатом для такого начинания. Орлякин счел фамилию Савельев слишком прозаичной и образовал от нее фамилию Савский, как если бы сочетавшие царицу и песнотворца мистические узы дали себя знать или были угаданы. Орлякин предложил Аркадию написать оперу «Царица Савская» («Соломон и Балкис»), но Аркадий весь был захвачен стихией балета, хотя от его балетов, как правило, не оставалось ничего, кроме симфонических фрагментов, так что вместо оперы «Царица Савская» он предпочел написать балет «Адонирам», единственный балет Савского, впоследствии поставленный Орлякиным в Париже и вызвавший некоторый резонанс, правда, не столько среди балетоманов, сколько среди эзотериков.
Адонирамом или Хирамом звался, по преданиям, таинственный сын вдовы, мастер, строивший храм Соломона в Иерусалиме, когда иудейскую столицу посетила Балкис-Македа, царица Южная, или Савская, чтобы вступить в брак с царем Соломоном. Но брак этот расстроился, так как Балкис и Адонирам полюбили друг друга, и Адонирам был убит своими тремя подмастерьями, которым он отказался открыть пароль мастеров. Один из этих подмастерьев был каменщик, сириец по имени Фанор, другой был плотник, финикиец по имени Амру, а третий – рудокоп, иудей по имени Мафусаил или Мифусаил. Они убили Адонирама, движимые завистью (кто знает пароль мастеров, тот получает звание и жалованье мастера), но их завистью воспользовалась и коварная ревность царя Соломона, любовью которого пренебрегла царица Савская ради любви Адонирама. В балете особенно удалась сцена убийства, запечатлевшая хищную агрессивную природу танца. Танец заговорщиков Фанора, Амру и Мифусаила отдаленно напоминал «Песни и пляски смерти» Мусоргского. Бессловесная откровенность угрожающего танца подчеркивала загадочный соблазнительный смысл пароля, который в балете и не может быть произнесен, чем обосновано балетное решение темы. Музыка Савского подчеркивала жестокость кровопролитных жестов: горняк Мифусаил наносил Адонираму удар отбойным молотком, каменщик Фанор пронзал мастера своим резцом, а плотник Амру закалывал его циркулем. Орудием убийства для каждого из них было орудие его ремесла, что придавало убийству дух жертвоприношения, освящающего привычные инструменты, но в музыке намечались уже и гротескно-деловитые мотивы будущего индустриального балета, где человек низводится до винтика или болта. Но убийству Адонирама в балете предшествовало его нисхождение в подземное царство огня, где находится душа мира, куда Адонирама привел его предок Тувал-Каин, первый на земле ковач меди и железа. Из того же рода произошли первые гуслисты и свирельщики. Под музыку Савского в танец Тувал-Каина с Адонирамом вовлекались грифоны и сфинксы, великолепные животные, уничтоженные потопом. Эти пляски подземных гениев и исчезнувших животных, сохраняющие зыбкую преемственность от половецких плясок из оперы Бородина, символизировали прелестное единство природы и культуры, связывая такое единство с родом Каина, которого Адам проклинал, вставая из могилы под Голгофой и грызя свои скелетообразные руки, в чем русский зритель узнавал «Страшную месть» Гоголя, тоже просящуюся в балет. И в царице Савской угадывалась Шехерезада Римского-Корсакова скорее на уровне музыкальной цитаты, чем на уровне прямого влияния, но русские реминисценции обнаруживали свои таинственные восточные корни, и недаром Савский включил в оркестровку египетские систры. Систрами аранжирован лейтмотив причудливой вещей птицы Худ-Худ, хранящей царицу Савскую, брезгующей Соломоном и льнущей к Адонираму. Магическая пляска птицы Худ-Худ и осталась на публичной сцене единственной ролью юной балерины Аглаи Сидонской, выступавшей впоследствии лишь в театре «Красная Горка», разумеется, без упоминания имени. (Судя по всему Аглая вскоре после своего блестящего дебюта в балете «Адонирам» покончила жизнь самоубийством.)