Текст книги "Воскресение в Третьем Риме"
Автор книги: Владимир Микушевич
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 41 страниц)
Сразу же после покупки замка, действительной или мнимой, Платон Демьянович отправился в Лувр, где остановился перед картиной Пуссена «Аркадские пастухи», но если на картине и была изображена Аркадия, она в точности совпадала с пейзажем долины в предгорьях Пиренеев, где Чудотворцев совсем недавно стоял перед гробницей в лунную ночь, и Орлякин поставил правую ногу на камень, явно копируя позу одного из пастухов на картине Пуссена. На одной горной вершине Чудотворцев узнал пресепторию тамплиеров, а на другой замок, принадлежавший теперь ему Четко прочитывалась на гробнице надпись: «Et in Arcadia Ego». На что намекал Орлякин, показывая ему таинственную гробницу в лунную ночь? Неужели в этой гробнице был тайно похоронен Орлякиным Демьян Чудотворцев? Или Мефодий воздвиг для него такую же гробницу дальше в Пиренеях? Или гробница означает мнимую смерть, а надпись возвещает воскресение? Платон Демьянович выяснил, что впервые надпись «Et in Arcadia Ego» появляется между 1617 и 1624 годами на картинах Джованни Гверчино и означает она подземный источник, пробивающийся на Сицилии, но бьющий в Аркадии, откуда произошли цари Трои, основатели сакральной монархии на Востоке и на Западе. Et in Arcadia Ego, Sang Real, святая Грааль, истинная царская кровь, текущая чудом, впадающая в «Действо о Граали», вверенное ему, Чудотворцеву де Мервей.
С тех пор Чудотворцев испытывал особый, пристальный интерес к творчеству Пуссена, ставил его выше, чем Тициана и Рембрандта, находил в его живописи Иное, изображенное или обозначенное очертаниями и красками. По словам Чудотворцева, Пуссен увидел античность глазами Иоанна Богослова на Патмосе, созерцавшего одновременно начало и конец мира. Пуссен зарисовал Альфу и Омегу, вернее, Омегу и Альфу, она же Алфей, подземная река, текущая из Аркадии на Ортигию под морским дном. Другим любимым художником Чудотворцева был Сандро Боттичелли, на картинах которого тоже все течет и струится с влажным блеском глаз рождающейся Венеры. Но неизменно возвращаясь к Пуссену, Чудотворцев повторял, что Пуссен хранит ключ (загадочная фраза из пергамента, найденного в церкви Марии Магдалины по соседству с таинственной гробницей), а этот ключ есть совмещение Альфы и Омеги, Первого и Последнего.
К творчеству и личности Пуссена Чудотворцев обращался не раз, что не совсем обычно для него: среди его художественных интересов доминировала все-таки музыка. И в живописи Пуссена Чудотворцев находил музыку, уверяя, что Люлли, Рамо и отчасти Глюк ближе духу Пуссена, чем Корреджо или Джулио Романо. В книге «Метаморфоза. Знамение. Образ» Пуссену была посвящена отдельная глава, в которой, собственно, и говорилось об античности, увиденной глазами Иоанна на Патмосе. В смягченной форме эта мысль высказывалась Чудотворцевым и в книге «Античность в новое время», которая чуть было не вышла при советской власти, а именно в шестидесятые годы, но застряла на стадии верстки, может быть, именно из-за упоминания о сакральной монархии как раз в связи с Пуссеном. Но существеннейшее внимание Пуссену и загадочной надписи Чудотворцев уделяет в своей главной философской книге «Бытие имени», вышедшей в 1915 году. Картины Джованни Гверчино и Пуссена Чудотворцев рассматривает как иероглифику, рассчитанную на чтение, а не на простое смотрение. Иероглифы лишь расшифровываются буквами надписи: «Et in Arcadia Ego». Чудотворцева эта надпись возвращает к Диотиме, на ее родину, в Мантинею. Но если само имя Диотимы означает «Богочтительница» или «Богобоязненная» и она родом из города, именуемого мантическим или пророческим, существенно, что родина Диотимы Аркадия: Et in Arcadia Ego, она и в Аркадии, и потому не только в Аркадии, но может быть и везде. Алфей, Альфа-река, чьи воды не меняются, и в них входят навеки, что опровергает или подтверждает Гераклита. Но, главное, Чудотворцев прочитывает анаграмму надписи: «I tego Arcana Dei» («Там [здесь] храню тайну Бога»). По Чудотворцеву, сочетание слов не может быть придумано, чтобы обозначать некую внешнюю реальность, наоборот, внешняя реальность (природа, история, вообще действительность) – лишь иллюстрация к онтологической истине Слова, не обозначающего, а образующего бытие, так что загадочная надпись может означать: прежде мира и в мире Я, Тайна Бога. Проблема заключается в том, что восточные предгорья Пиренеев действительно таят гробницу, запечатленную Пуссеном, но на ней отсутствует или не видна никакая надпись. Сам я не был близ деревни Арк («Arc-en-ciel» – «радуга» – не Аркадия ли?), я вообще не был в Пиренеях или в их предгорьях, так что вынужден полагаться на свидетельство очевидцев, утверждающих: время изгладило надпись, но во времена Пуссена она могла еще быть. Существует целая литература об этой гробнице. Гностическое предание, приписываемое альбигойцам (а вся эта местность – их насиженное гнездо), настаивает на том, что в гробнице был похоронен не кто иной, как Иисус Христос, избежавший распятия. (Вот почему тайный ритуал тамплиеров предлагал адепту топтать распятие.) Другая легенда говорит, что в гробнице похоронен сакральный монарх, быть может, сам король Дагобер, предательски убитый по наущению церковников-папистов за уклонение от их канона: его обвиняли в арианстве, а возможно и верней всего, он исповедовал восточное христианство или православие. Когда в двадцатом веке гробницу вскрыли, она оказалась пуста… как Христова гробница в саду у Иосифа Аримафейского. Откуда же взялась надпись в ту лунную ночь, когда гробницу посетил Чудотворцев? Неужели Орлякин заранее подделал эту надпись специально для Чудотворцева? В конце концов, он мог и гробницу подделать, выдав за нее свою декорацию, на что m-r. Methode был мастер. Надо сказать, что Чудотворцев больше никогда не был в тех местах. «Приедешь и все узнаешь, когда будет готово „Действо о Граали“, – повторял ему Орлякин, – а пока „tu es chatelain, et je suis ton majordome“ („Ты владелец замка, a я твой мажордом“)». Но ведь именно мажордом убил короля Дагобера. Не намекал ли тем самым Арлекин на свою вину в смерти Демьяна? А пока он уверял Платона и Олимпиаду, что замок восстанавливается (на деньги, которые давала Олимпиада), но, как известно, замок остался руиной, как был, и ничего похожего на восстановительные работы или на их следы там никто не обнаруживал. А надпись… не имеет ли она свойства исчезать и появляться, как подземная река?
В Париже Чудотворцев занимался не только изучением Пуссена. У него было там свидание, которому предшествовали свидания в Гейдельберге, где и было назначено свидание в Париже, якобы решающее, но стало оно таковым или нет, вопрос, как почти всегда в этой истории, спорный.
Однажды в коридоре Гейдельбергского университета Чудотворцев заметил хрупкую стройную женскую фигуру Она напомнила Чудотворцеву кого-то, вернее, что-то мучительно знакомое; он поспешил за ней, но она стремительно удалялась, свернув за угол, а когда Чудотворцев тоже свернул, неподалеку оказался другой угол, и пришлось примириться с тем, что незнакомка исчезла или он потерял ее из виду.
На другой день в тот же самый час Чудотворцев уже был в том же коридоре, он старательно обогнул те же углы, потом вернулся на прежнее место, потом снова петлял по углам, пока не увидел, как она снова промелькнула за одним из них. Чудотворцев хотел окликнуть ее, но как окликнуть ту, в чьем имени ты не уверен или вовсе не знаешь его. Да Чудотворцев и не решился повысить голос в университетских коридорах, не располагавших к тому, чтобы говорить громко, где каждый шаг отдавался глухим эхом, а шепот усиливался многовековым резонансом. Так повторялось изо дня в день. Чудотворцев регулярно проходил этими коридорами, надолго задерживался там, напрягая в академических сумерках свое тогда уже небезупречное зрение и почти всегда бывал вознагражден мимолетным видением: девичья фигурка мелькала в отдалении, проскальзывала, обнадеживая, и безнадежно ускользала, по всей вероятности, не нарочно, а только потому, что не замечала Чудотворцева или не придавала значения его присутствию в коридоре, впрочем, кто знает… Иногда Чудотворцеву казалось, что она манит его, молча назначая свидание за одной из дверей. Но то была уже игра романтического воображения; «свидание» слишком громко сказано, когда неизвестно, кто она, а Чудотворцев для нее, по-видимому, просто никто. Чудотворцев во всем винил свою невнимательность или слабость своих глаз. Но даже если бы он встретился с ней в коридоре лицом к лицу, что сказал бы он ей, как обратился бы к незнакомой барышне? Чудотворцев робел перед коридорным призраком, как в эпоху Прекрасной Дамы робел бы гимназист перед Незнакомкой. Но встреча с ней лицом к лицу все-таки имела бы для Чудотворцева смысл. По крайней мере, он, может быть, вспомнил бы, кого она ему напоминает, или… или даже узнал бы ее, на что Чудотворцев едва отваживался надеяться и все-таки надеялся. Все упорнее думалось ему, что сообщнице Раймунда Софье Богоявленской удалось бежать с каторги и теперь она скрывается в уединенной лаборатории Гейдельбергского университета, куда и приглашает его настойчиво, но осторожно, вынужденная соблюдать правила конспирации.
И вот однажды Чудотворцев неуверенно постучал в дверь, за которой вроде бы она только что скрылась. «Entrez», – послышался из-за двери резкий голосок с хрипотцой, какая бывает у заядлых курильщиц. Чудотворцев открыл дверь, переступил порог и увидел ее в белом халате, склонившуюся над микроскопом. Ее поза действительно напоминала русскую курсистку. Она сидела, как «те лаборантши», по выражению Пастернака.
– Êtes vous venu pour donner votre sang? – спросила она с той же хрипотцой, в которой слышалось и нечто певучее.
Чудотворцев опешил, но тотчас же нашелся.
– Et pourquoi avez vous besoin de mon sang? – парировал он не без остроумия. (Когда вас спрашивают, не пришли ли вы сдавать кровь, не вправе ли вы осведомиться, зачем ее сдавать.)
Его таинственная собеседница оторвалась наконец от микроскопа, обернулась к нему, и он смог наконец заглянуть ей в лицо. С первого взгляда ему показалось, что он узнал Софью Богоявленскую, но предпочел скрыть это по соображениям все той же конспирации. В конце концов, он и видел-то Софью Богоявленскую раз в жизни в тот вечер, на берегу Москвы-реки, а на следующее свидание она не пришла, так как была арестована.
На тот же первый взгляд гейдельбергская лаборантша показалась Чудотворцеву совсем юной, но впечатление это быстро прошло, когда он вгляделся в ее продолговатое лицо странной белизны, в чем теперь усмотрели бы так называемую подтяжку, но и тогда ее кожа наводила на мысль о пластической операции, поддержанной питательными кремами, а по-тогдашнему белилами. Чудотворцев смущенно отогнал эту мысль, подумав, не объясняется ли бледность его собеседницы долгим пребыванием в сумеречной лаборатории, где солнечный свет мешал бы сложным экспериментам, которыми занималась прилежная исследовательница. С этой мыслью Чудотворцев снова увидел ее совсем юной, как на первый взгляд. И при дальнейшем общении она сохраняла свойство внешне менять возраст, на глазах становясь то моложе, то старше, не обнаруживая, правда, ничего похожего на настоящую старость. Она была шатенка, скорее светлая, чем темная, и Чудотворцев так и не смог с уверенностью определить, какого цвета у нее глаза. Иногда он видел в них слишком памятную ему небесную голубизну, но бывали они и сумрачно карими.
Когда она встала к нему навстречу со своего вращающегося сиденья, Чудотворцеву не осталось ничего другого, кроме как представиться ей. «Элен», – ответила она и, угадав его разочарование, в котором он не успел признаться самому себе, тут же поправилась: «Элен Софи», после чего снова села, указав Чудотворцеву место напротив себя, взяла со своего столика дымящуюся пахитоску, глубоко затянулась, и Чудотворцев понял, какой запах примешивается к запаху химических реактивов в лаборатории. Пахитоска Элен Софи напомнила ему Лоллия, но постепенно Чудотворцев распознал в тускло-белых, почти бесцветных клубах дыма аромат восточных курений; эти курения он сначала принял за духи, которыми якобы пользовалась его собеседница, что, как он думал, не очень идет ученой даме.
А Элен Софи без запинки тараторила уже по-русски, хотя при всей беглости ее речи давал себя знать некий неуловимый, но отчетливый акцент, с которым она говорила на всех языках, знакомых и незнакомых Чудотворцеву, как будто не было языков, которых она не знала. Чудотворцев слышал, как она говорила по-арабски и по-персидски, когда к ней в лабораторию заходили экзотические посетители все с той же целью сдать кровь. Чудотворцеву предстояло вскоре узнать, что, несмотря на свою внешнюю молодость, она доктор медицины и обладает авторитетнейшим сертификатом по химии. Назвала она Чудотворцеву и свою фамилию Литли, причем к ней чаще обращались «мадам Литли», но иногда «мадемуазель», а она позволяла себя величать и так и эдак. Чудотворцеву, как и мне впоследствии, так и не удалось удостовериться, с каким ударением следует произносить эту фамилию: Литли или Литли, то есть на английский или на французский лад. Это оставалось проблематичным, как и акцент мадам Литли, не позволяющий установить, от какого языка он происходит.
А Элен Софи продолжила не то тараторить, не то щебетать, подробно информируя Чудотворцева о своих исследованиях или о грандиозном эксперименте по изучению человеческой крови. Этот эксперимент (программа исследований) осуществляется уже давно (в таком обозначении сроков прозвучала некоторая уклончивость) Имморталистическим центром при семинарии Святого Сульпиция в Париже. Чудотворцев ответил, что никогда не слыхал о таком центре.
– Собственно, это не только церковь, но и семинария, – улыбнулась мадам Литли, – и основана она между 1627 и 1629 годом. А вы знаете, когда Католическая Церковь празднует день святого Сульпиция?
Чудотворцев не знал.
– День святого Сульпиция – 17 января, – многозначительно сообщила его собеседница, – через три дня после православного Нового года по старому стилю. Сочетание старого и нового стиля здесь важно.
Чудотворцев озадаченно осведомился, при чем здесь исследование крови, относящееся, насколько ему известно, к сугубо современным направлениям науки. Неужели они велись уже в первой трети семнадцатого века?
– Собственно (a proprement parler), они велись и раньше, гораздо раньше. – Элен Софи вновь заговорила по-французски. – Но в первой трети семнадцатого века, а вернее, раньше лет на сто, – уточнила она, – подобные исследования приобрели весьма актуальный смысл для Католической Церкви, и для Православной тоже, хотя на христианском Востоке это осознавали лишь некоторые, но они были едва ли не лучше осведомлены, чем западные адепты.
Чудотворцев насторожился, улавливая в ее словах нечто знакомое, а она продолжала по-русски, и ее сообщение подытоживалось таким примерно образом:
Исследования крови в католическом мире восходят к временам контрреформации, ибо идеологи реформированной церкви так или иначе ставили под вопрос или просто отрицали пресуществление Святых Даров. Известна крайняя точка зрения Ульриха Цвингли, согласно которой вкушение вина и хлеба лишь символизирует Тайную вечерю Христа. Мартин Лютер и Жан Кальвин не столь радикальны на первый взгляд, но более непримиримы по существу. Лютер признает присутствие Христа в хлебе и вине причастия, поскольку Христос вездесущ, а Кальвин признает в хлебе и вине великий знак, но все-таки только знак Христовой благодати, обретаемой верующими сообразно Слову Христа: «Ядущий Мою Плоть и пиющий Мою Кровь имеет жизнь вечную, и Я воскрешу его в последний день» (Иоанн, 6:54). Кальвин полагает, что следует Августину, повторяя за ним: «…важно действие таинства, а не одно лишь видимое таинство; пребывающее внутри, а не снаружи, вкушаемое сердцем, а не зубами» (Кальвин Ж. Наставление в христианской вере. Книга IV, глава XVII, 34). Кальвин иронизирует над тем, кто воображает, что жует зубами тело Христа: «Отсюда нетрудно заключить, что, когда земные элементы привлекаются верой для духовного употребления, они претерпевают превращение только с точки зрения людей – постольку, поскольку запечатлевают для нас Божьи обетования» (Глава XVII, 15). Элементарии заходили еще дальше в этом вопросе, утверждая, что любая пища и питье могут быть причастием для того, кто постиг: нет ничего, кроме Бога. Что же касается классической реформации, то суть ее учения, объединяющего Лютера и Кальвина, была в том, что знак или символ не имеют ничего общего с означаемым. Отсюда яростные нападки на Католическую Церковь, учившую, что нельзя причащаться Тела и Крови Христа иначе, как Телом и Кровью Христа. Подлинный смысл этого учения сохраняется лишь в лоне Восточной, Православной, Церкви, верующей, что в образе реально присутствует Прообраз, а в символе то, что символ символизирует. Внешние обозначения недействительны. Символ не просто обозначает, символ знаменует Того, кого символ символизирует, обретая энергию символизируемого. Вот почему знамение энергетично. Крест не просто обозначает, а знаменует Христа, преисполняющего крест энергией Своей благодати. Так и Святые Дары не просто обозначают Тело и Кровь Христа, не просто являются Телом и Кровью Христа, они суть Тело и Кровь Христа.
Сомневаюсь, чтобы Элен Софи возвестила это православное учение с впечатляющей чудотворцевской силой, как он мне его излагал. Полагаю, она только упомянула православный взгляд на этот вопрос (боюсь, она так и выразилась), чтобы вызвать интерес у Чудотворцева и привлечь его к себе. Главное в ее словах было то, что католическая контрреформация не могла признать Святые Дары лишь земными элементами, вином и хлебом, и потому пусть негласно, втайне поощрила исследования человеческой крови, полузапретный опыт алхимиков, надеясь в человеческой крови постигнуть нечто Христово. Эти исследования вдохновлялись мыслью, согласно которой вочеловечение Христа изменило состав человеческой крови и это изменение фиксировалось бы, если бы удалось установить, какою была человеческая кровь до вочеловечения Христа, что вполне возможно, если проследить наследственность в направлении ее истоков, где все равно некому находиться, кроме Бога. Иными словами, в противоположность новейшим химикам из недоучившихся или переучившихся семинаристов, кощунственно разлагающих грубыми лабораторными способами вино и хлеб до и после пресуществления в Святые Дары, адепты святого Сульпиция пытались выявить присутствие Бога в человеческой крови, идя от крови к Святым Дарам, а не от Святых Даров к Христовой Крови.
При этих словах Чудотворцев не мог не насторожиться, вспомнив Раймунда. Элен Софи явно цитировала его. А что, если это все-таки Софья Богоявленская… на нелегальном положении? Что, если она сотрудничала с Раймундом Заблоцким не только в изготовлении бомб? Да и так ли уж далеко отстоит исследование крови от изготовления взрывчатых веществ? Чудотворцев услышал, как Элен Софи вскользь упомянула красный эликсир, универсальное лекарство, вдребезги взрывающее реторту, если процесс зайдет слишком далеко. Что, если Софья Богоявленская имитирует иностранный акцент на случай, если ее подслушивают? А как быть Чудотворцеву: показать ли, что он узнает ее или не нарушать конспирации? А Элен Софи без умолку рассказывала, как Имморталистический центр по всему миру собирает образцы человеческой крови, надеясь найти когда-нибудь Sang Réal, и не исключено, что образец ее уже находится среди других образцов, надо только увериться: это действительно Sang Réal.
Тут Элен Софи осеклась и после многозначительной паузы спросила вполголоса: «Что же вы не говорите, как там у вас в России мосье Ведро?» Чудотворцев опешил. Ведро – неужели это какой-нибудь пароль? Или его собеседница хочет сказать, что в России кровь для анализов заготовляется ведрами? Чудотворцев предпочел промолчать, а Элен Софи пригласила его заходить к ней в лабораторию, когда у него найдется время. Нечего и говорить, что время нашлось у него на другой день.
Вместо пароля Платон предъявил Элен Софи флакон лесного старца, все еще полный, по крайней мере, на две трети. Элен Софи так и впилась в таинственный фиал, едва успев откупорить его и вдохнуть медово-травянисто-болотное благоухание. «Это вам передал мосье Ведро», – произнесла она. Чудотворцев не понял, восклицанье ли это или ликующий вопрос, и предпочел промолчать, а молчание, как известно, знак согласия. Платону ничего другого не оставалось, кроме как подумать, что мосье Ведро и есть лесной старец (настоящего его имени он до сих пор не знал).
– Но почему же вы до сих пор не сдали мне кровь, если вас послал мосье Ведро? – кокетливо спросила Элен Софи, поигрывая иглой и стеклянным капилляром. – Неужели вы боитесь укуса нездешней пчелы (la morsure d'abeille d'au dela)?
Она интимно коснулась его руки, но прикосновение оказалось цепким. Чудотворцев постеснялся вырвать у нее руку (иначе освободиться было невозможно), а может быть, он втайне наслаждался этим зажимом, и укол в палец завершил это наслаждение, усугубив его. Кровь Чудотворцева растеклась по капилляру и капнула в пузырек. Элен Софи написала на пузырьке что-то неразборчивое и поставила его рядом с другим пузырьком, на котором была этикетка с более разборчивой надписью: «Lolli Polosow». Платон вспомнил, как доктор Госсе брал у Лоллия кровь на анализ незадолго до его смерти… А Элен Софи торжествующе улыбалась, и Платон впервые увидел, что губы на ее совершенно белом лице ярко-красные, как будто она пробует на вкус кровь, которую берет на анализ. Или это была такая особенная губная помада?..
Но даже если это и была помада, ее следов не оставалось на окурках пахитосок, то и дело закуриваемых Элен Софи, не оставалось просто потому, что таких окурков не было: либо мадам Литли докуривала свои пахитоски до конца, не боясь обжечь губ, или ухитрялась незаметно уничтожать окурки, чтобы они не попадались никому на глаза. Это была одна из ее маленьких тайн, и вся она состояла из таких тайн. Точно так же неизвестно было, какого происхождения ее ароматичные пахитоски. Или они поступали от какого-то неведомого производителя, или она сама изготовляла их для себя (вернее всего), но так или иначе она никого этими пахитосками не угощала, вынуждая собеседников довольствоваться их ароматом, впрочем, об этом Чудотворцеву и мне трудно судить: мы оба не курим, так что предлагать пахитоску ему не было смысла (как и мне).
Как ни скудны были познания Платона в новейшей химии, он не мог допустить, чтобы пузырек с кровью Лоллия просто стоял на полочке в душной лаборатории среди клубов ароматического дыма. Пробы крови должны были храниться как-то иначе, в специальных, более стерильных условиях, по крайней мере, при более стабильной температуре. Кровь Лоллия попалась ему на глаза не случайно, если это не была одна только этикетка. Элен Софи на что-то ему намекала, поставив пузырек так, чтобы он не мог не попасться Чудотворцеву на глаза. Может быть, она ждала прямого вопроса, а Чудотворцев как новый Парсифаль не решался задать его. Он только спросил через несколько дней, что показал анализ его крови.
– Вы не умрете… в ближайшее время, – усмехнулась она со своей характерной паузой.
Чудотворцев, которому едва исполнилось тогда двадцать семь лет, не придал ее словам серьезного значения и продолжал настаивать, выпытывая результаты анализа. Элен Софи явно предпочитала не отвечать ему. Паузы в ее ответах становились все более продолжительными. Она уже не тараторила и не щебетала, а все больше молчала в его присутствии. Можно было даже подумать, что она тяготится его присутствием. Неужели весь ее интерес к нему заключался в том, чтобы получить кровь на анализ? Или этот анализ разочаровал ее, не показав того, что она искала? Или он сам разочаровал ее, не узнавая в ней Софью Богоявленскую или… или кого? Впрочем, кое-что в ней (на ней) явно менялось. До сих пор Платон не видел ее иначе, как в белом халате, из-под которого проглядывало синее платье. «Синий чулок», – иногда думал он про себя раздраженно. Теперь она все чаще встречала его в голубом, лишь в его присутствии накидывая или, наоборот, небрежно стряхивая с плеч белый халат.
Такая перемена туалета обнадеживала, но ее молчание продолжало тяготить Чудотворцева. Он попытался рассказывать ей о своих исследованиях, но разномыслия в диалогах Платона, включая Диотиму, нисколько не интересовали ее. Казалось, ее интересует лишь мосье Ведро, о котором она продолжала расспрашивать, а Чудотворцев, не уверенный, идет ли речь о лесном старце, отвечал уклончиво. Такая уклончивость раздразнивала ее настолько, что она снова делалась словоохотливой. Однажды, в очередной раз услышав: «monsieur Vedro», Чудотворцев отважился пробормотать что-то про лесного старца. Элен Софи с готовностью закивала. «Да, да, лесной старец, не кто другой, как он», – сказала она по-русски со своим странным акцентом. Но через несколько дней Платон застал ее в крайнем волнении, насколько она вообще была способна волноваться. «Вы уже знаете? – встретила она его вопросом. – Мосье Ведро умер». С этими словами она протянула ему письмо, где на русском языке в совершенно нейтральных выражениях сообщалось: «В России от воспаления легких умер философ Николай Федоров». Только теперь Чудотворцев понял, кого означал в ее произношении «monsieur Vedro». Чудотворцев имел представление о трудах Федорова в то время, возможно, даже читал его. Тем более Чудотворцеву странно было видеть, как потрясена Элен Софи этим известием. Казалось, она испытывает настоящее горе, как будто потеряла действительно близкого человека, и только потом Чудотворцев убедился: это было лишь крайнее разочарование.
– Значит, он умер, умер, – почти причитала она на своем странном русском языке. – Выходит, это не он, не он… А я-то… а мы так надеялись, что это он. Но тогда бы он не умер… Не умер бы, нет! Значит, и лесной старец не он. А кто вам все-таки дал эликсир, покойный monsieur Vedro или лесной старец? – резко обратилась она к Чудотворцеву, и в ее голосе послышалась то ли следовательская, то ли инквизиторская интонация.
– Я же сказал вам: лесной старец, – покорно ответил Платон, и в ее только что темных, но вдруг прояснившихся, поголубевших глазах вспыхнул прежний интерес к нему. Очередная пахитоска зажглась не только между ее губ, но и в обоих зрачках, обволакивая глазницы клубящимся дымком.
– Когда вы с ним последний раз виделись? – допытывалась она.
Чудотворцеву пришлось признаться, что он не виделся с лесным старцем лет десять.
– И все это время вы возили эликсир с собой? Зачем?
– Посудите сами, где мне было хранить его? К тому же… к тому же я надеялся на встречу с вами и предвидел, что флакон заинтересует вас. (Чудотворцев явно хотел сказать собеседнице любезность, но ей было не до шуток.)
– Но качество эликсира таково, что он мог быть изготовлен вчера… сегодня… только что! Вы уверены, что прошло десять лет?
– Боюсь, что да.
– А вы знаете, где он сейчас?
– Кто?
– Лесной старец, кто же еще?
– Думаю, там, где я его всегда встречал.
– В лесу? Но ведь у вас теперь холодная зима. Мосье Ведро умер от воспаления легких.
– А у него тепло. Да я и не думаю, чтобы он когда-нибудь болел.
– Почему вы с ним так давно не виделись? Вы… что-нибудь нарушили?
– Не знаю, не думаю… Он всегда является когда захочет.
– А может он явиться… здесь?
Чудотворцев промолчал, а она и не настаивала на ответе.
– Вы знаете его имя? – спросила она не без иронии, как почудилось Чудотворцеву. Ему не оставалось ничего другого, кроме как снова промолчать, хотя он был почти уверен, что она это имя знает и ждет, не произнесет ли он, наконец, этот пароль. Никакого другого пароля и быть не могло, думалось ему. Но она молчала, хотя ирония в ее взгляде исчезла. Не думала ли она, что и он знает это имя, но не хочет назвать его?
С этой минуты Платон окончательно уверился, что Элен Софи – не Софья Богоявленская. С тех пор она напоминала ему то Весну-Красну, то ее дочь Снегурочку (в спектакле театра «Красная Горка» мать и дочь настолько походили одна на другую, что их можно было спутать). Перед отъездом из России Чудотворцев успел опубликовать статью «Новейшие тенденции в русском театре», как раз о театре «Красная Горка». Весеннюю сказку Островского он истолковывал как дохристианское религиозное действо. Противоестественный любовный союз Мороза и Весны-Красны нарушил сакральное равновесие стихий, угрожая славянскому космосу впадением в хаос. Вот почему перестал являться берендеям Ярила, чей жрец – юный Лель. Вот почему Снегурочка обречена на гибель как искупительная жертва, но мистериальная тайна «Красной Горки» (надеюсь, что Чудотворцев имел в виду все-таки театр) в том, что Весна-Красна и Снегурочка могут замещать одна другую, и в жертву принесена, быть может, Весна-Красна, и кто же теперь она, если не Снегурочка? На эту статью мало кто обратил тогда внимание, тем внимательнее прочла ее та, для кого статья предназначалась. Но жертва Снегурочки не состоялась бы, если бы не Мизгирь, вслед за нею, вместе с нею жертвующий собой, отчаявшийся бунтарь: «Боги-обманщики», и я догадывался, кточувствовал себя Мизгирем, когда писал статью. В записных книжках юного Чудотворцева я обнаружил четверостишие:
Упырь не упырь,
Мизгирь не мизгирь,
Над белой дорогой
Месяц двурогой.
Пусть мизгирь – паук с пронзительным сочетанием звуков: «мизг! ирь!», с мизгирем сближается в этом стишке упырь, охочий до крови, как… как мадам Литли.
Разумеется, сходство Элен Софи с Весной и Снегурочкой уже не могло ввести Платона в заблуждение до такой степени, чтобы он допустил, будто она проскользнула в гейдельбергскую лабораторию со сцены театра «Красная Горка», но сходство это тем более интриговало его и волновало. Он видел в своей собеседнице то Весну, то Снегурочку, как будто внешность ее, оставаясь все тою же, менялась перед ним, как цвет ее глаз. А Элен Софи опять уже тараторила и щебетала, непринужденно переходя с французского на русский и на другие языки, живые и мертвые, от латыни до древнееврейского вплоть до языков, совершенно Чудотворцеву неизвестных. Элен Софи словоохотливо рассказывала о своих экспериментах, но так, что их суть едва ли становилась от этого понятной. «Стоит читать лишь то, что написано кровью», – эту довольно тривиальную мысль она варьировала на все лады, придавая ей какой-то иной смысл. «Le sang, c'est la vraie encre», – воскликнула она. «Кровь – чернила? – рассеянно переспросил он. – Какие же это чернила? Тогда это будут краснила». – «Oui, oui, краснила», – радостно согласилась она, а Платону опять померещилась Весна-Красна. «Не потому ли она и красна?» – мелькнула у него в голове. А Элен Софи стрекотала и стрекотала дальше. Собственно, книга крови совпадает с чернилами, которыми она написана, вернее, с краснилами,как Платон удачно выразился. Они текут, непрерывно текут, но в этих краснилах различаются буквы, отчетливо различаются. Одна и та же буква растекается не только в пространстве, но и во времени, из поколения в поколение.