Текст книги "Воскресение в Третьем Риме"
Автор книги: Владимир Микушевич
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 41 страниц)
Но исткомовцев кто-то выдал. Их заблаговременно арестовали. Тоню приговорили к расстрелу, но заменили расстрел десятью годами лагерей.
Вениамин Яковлевич Луцкий сделал предложение Дарье Федоровне Савиновой вскоре после ареста дочери. Через год у них родился сын Адриан. Вениамину Яковлевичу исполнилось к этому времени 55 лет. Он оперировал мозг, все глубже проникая в его тончайшие фибры и ткани. Жена видела его, в общем, не чаще, чем в свое время видела его дочь. Заботы о маленьком Адриане разделяла с Дарьей Федоровной Софья Смарагдовна, вечная воспитательница. Иногда, сутулясь и прихрамывая, на дачу заходил Михаил Серафимович, преображавшийся до неузнаваемости на редких спектаклях. Зрителей на этих спектаклях было мало, и они подчас избегали смотреть друг на друга. Яков Вениаминович однажды вздрогнул, узнав среди зрителей Изабель. Она улыбнулась, приветливо кивнула ему и дала понять, что предпочла бы остаться неузнанной. Не прошло и года после этого, как началась война. Дарья Федоровна категорически отказалась эвакуироваться с маленьким ребенком на руках. Вокруг дачи рвались бомбы. Вениамин Яковлевич в Москве оперировал смертельно раненных. Он терял счет правительственным наградам. В его привычках кое-что изменилось. Изредка приезжая на дачу, он снова начал играть на скрипке, которой не касался много лет. Когда на Совиной даче (ее уже называли так) начинала звучать скрипка, у забора собирались незваные слушатели. Вениамин Яковлевич с удовлетворением смотрел, как маленький Адриан тянется к скрипке. Он явно унаследовал от отца талант скрипача. Шли годы. Адриан уже учился в седьмом классе, когда арестовали Вениамина Яковлевича.
Арестовали его по делу врачей-вредителей, но обвинения предъявили ему несколько иные, не совсем обычные. Ему припомнили принадлежность к секте элементариев. Связывали его дело с делом жены, урожденной маркизы де Мервей, и дочери, террористки Антонины Духовой. Теперь уже самого Вениамина Яковлевича обвиняли в том, что он принадлежит к тайной организации, со времен крестовых походов стремящейся превратить Иерусалим в столицу всемирной теократической монархии. Спрашивали, не связано ли с этими планами создание государства Израиль. Требовали, чтобы он показал, кто скрывается под именем Мелхиседек, царь мира. Настаивали на том, что Вениамин Луцкий намеревался посадить на иерусалимский престол свою дочь, царевну из рода Давидова и для этого он был готов убить своим хирургическим ножом товарища Сталина, так как в современном мире только Сталин может противодействовать зловещим планам элементариев. Было во время следствия одно обстоятельство, о котором Вениамин Яковлевич не говорил никому, кроме Платона Демьяновича Чудотворцева. Как обвинительный материал против Вениамина Яковлевича следователь использовал книги его отца, известного правоведа Якова Исааковича Луцкого. Его книги о ритуальных убийствах и о преследовании тайных сект в Средние века всегда лежали во время допросов на видном месте. Таким образом, отец выступал как бы экспертом или свидетелем обвинения против сына. Этого Вениамин Яковлевич не мог вынести. Он умер через несколько месяцев после того, как был освобожден за отсутствием состава преступления.
После его смерти дача опять вернулась в семью Савиновых. Дарья Федоровна, вдова и наследница профессора Луцкого, сохранила фамилию своего отца. У нее на даче жили постоянные дачники, профессор Чудотворцев с дочерью. В 1950 году Вениамин Яковлевич успел сделать Платону Демьяновичу рискованную операцию, продлившую ему жизнь на двадцать два года. Неудивительно, что Кира и Адриан все больше сближались, гуляя по берегам мочаловского озера. Это сближение увенчалось браком, продолжавшимся, правда, недолго. Адриан тоже был арестован, а когда он вышел на свободу, Дарьи Федоровны не было в живых, а Кира предпочла ему другого или других, и за Совиной дачей годами присматривала только Софья Смарагдовна да совы, пока на даче не обосновалась Клавдия.
Глава третья
КЛАВИША
ПОЗДНЕЙ осенью совы начинают кричать громче. Их крик напоминает одновременно истерический смешок, взвизг и птичий щебет. Завораживает неумолчная регулярность этих возгласов, напоминающих издевательское тиканье часов. Невозможно определить, перекликаются ли между собою разные голоса или один и тот же голос методически, мелодически повторяет одно и то же междометие или музыкальную фразу, прерывающуюся в самом начале, чтобы начаться с того же аккорда. Иногда это напоминает сольфеджио, исполняемое слишком прилежным певцом (певицей?). На меня всегда особенно воздействовала пронзительная, почти кристальная звонкость этих сольфеджио. Не знаю, обращал ли кто-нибудь внимание на сходство совиного и соловьиного пения. Сова как бы повторяет одно из соловьиных коленец (я бы сказал, что это коленце, называемое соловьятниками «лешева дудка»), усиливая и утрируя его до бесконечности. Настораживает и одновременно усыпляет жуткая безжизненность этого коленца, происходящая от его однообразия, и начинаешь понимать: прелесть соловьиного пения в его настоятельной жизненности, чья стихия – чередование коленец.
Если бы не перекличка сов, слишком знакомая мне с детства, я подумал бы, что вышел в темноте не к той даче. Прежнего дощатого забора с проломами, брешами и просторными лазами не было в помине. Передо мной поблескивала в лунном свете монументальная ограда из металлических щитов выше человеческого роста. О существовании запущенного сада за оградой свидетельствовали лишь совиные голоса. Я прислушался. В ночной тишине мне почудилось, будто я слышу, как Таитянка переливается через плотину за мочаловским озером, но это была слуховая галлюцинация: за полкилометра вряд ли расслышишь этот маленький каскад, хотя кто знает… Зато фортепьяно явственно вторило или перечило совиному крику, и я не мог уже сомневаться в том, что дача та самая: это по своему обыкновению заполночь играла Клавдия.
Она играла этюд Листа, и у меня мелькнула мысль, не меня ли она встречает этим этюдом, как у нас когда-то было заведено, но я отогнал эту мысль: маловероятно, что она так реагирует на мой телефонный звонок, он должен казаться ей случайным или даже небрежным, впрочем, опять-таки кто знает… Но так или иначе, я заслушался ее игры и даже не торопился войти в сад. Еще Марианна Бунина говорила об удивительно мягком туше Клавдии, но в ее игре мягкость не исключала полнозвучности. Очарование непринужденного домашнего музицирования как бы снисходило до виртуозности, и каждый невольно задавался вопросом: неужели это мне она так играет? Как мне хотелось думать, что она играет мне, хотя я хорошо знал, что не мне. Но надо было войти хотя бы в сад, а я даже не находил калитки на прежнем месте. Ничего другого не оставалось, кроме как стучать в металлические щиты забора, что я и сделал. Они загрохотали неожиданно гулко, как мне показалось, на весь поселок. Я стучал, пока некий голос не произнес за забором слова, которых я меньше всего мог ожидать:
– О…уел ты, что ли, мужик? А ну канай отсюда!
Я упомянул мою договоренность с Клавдией Антоновной, и за забором воцарилось недоуменное молчание, как будто там не знали толком, кто она такая. Я тоже не знал, как мне поступить, то ли просто уйти, то ли пойти вызвать милицию. В конце концов, не исключалось, что на даче грабители; у них было время туда проникнуть, пока я ехал из Москвы, и в опустевших комнатах кое-что еще осталось от прежних времен. Пока я раздумывал, за забором послышались шаги, калитка открылась, и высокий детина в полувоенном комбинезоне буркнул мне с натужной вежливостью вольнонаемного вышибалы:
– Проходите.
Он зажег фонарик, осветил меня с ног до головы, не без некоторого труда поборов желание похлопать меня по карманам, чтобы убедиться, нет ли у меня оружия, потом оглянулся в темноту сада:
– Проводи, Федорыч!
Тот повел меня по темному саду, освещая фонариком дорожку, отклоняющуюся от прежних заросших аллей и протоптанную явно в последнее время, причем небрежно и наспех. Только у крыльца я сообразил: наверное, мой провожатый и есть мой пресловутый двойник, о котором говорила Кира. Действительно, он был одного роста со мной, но, разумеется, гораздо моложе. Впрочем, военной выправкой он похвастаться не мог и вообще держался несколько неуверенно, что могло объясняться таинственной ролью, которую ему приходилось играть. Мы поднялись на крыльцо. Я прошел по знакомому темному тамбуру и увидел, что дверь в комнату Клавдии открыта. Тем не менее я постучал суставом согнутого пальца по косяку. Клавдия немедленно откликнулась:
– Входите, что же вы… Здравствуйте!
Она встала мне навстречу из-за своего рабочего стола, который был раньше кухонным и теперь был покрыт потертой клеенкой. Письменный стол продала, помнится, Дарья Федоровна вскоре после смерти Вениамина Яковлевича. Меня всегда поражало, как мало меняется Клавдия. В ее светло-золотистых волосах до сих пор не замечалось ни малейшего намека на седину, ее локоны разве что чуть-чуть поблекли. Она стояла передо мной, статная и стройная, как тридцать лет назад. Может быть, лицо ее было чуточку более круглым, чем приличествовало бы дальней родственнице Габсбургов. Зато глаза отличались нездешней, арийской, новалисовской голубизной и сияли, как будто в них вечно стоят слезы. Впрочем, в этом сиянии было и много русского. О таких у нас говорят: «Волоокая!»
Клавдия слегка коснулась моей руки (крепких рукопожатий она всегда избегала) и усадила меня на потертый диван, хотя у стола стояло старинное покойное кресло, уцелевшее от лучших времен. Я ни разу не видел, чтобы в этом кресле кто-нибудь сидел. Сама Клавдия в него тоже никогда не садилась, и в то же время кресло имело отнюдь не антикварный, вполне обжитой вид, как будто кто-то только что встал с него, чтобы уклониться от встречи с навязчивым гостем. Вообще комната была прибрана безупречно. Я уверен, что и при солнечном свете в ней нельзя было бы обнаружить ни пылинки. Трудно было даже предположить, что Клавдия спит на том самом диване, где теперь сижу я, хотя больше спать ей было негде: зимой остальные комнаты не отапливались, и Клавдия посещала их только для того, чтобы обтереть пыль. На столе были аккуратно разложены листы очередной рукописи, уже перепечатанные. Среди них высилась пишущая машинка, но неподалеку от нее виднелся новый предмет, непривычный для меня: кассетный магнитофон. Он стоял как раз рядом с креслом. Рояль был все еще раскрыт, однако нот не было. Клавдия любила играть по памяти.
Она аккуратно сдвинула бумаги на столе и поставила передо мной блюдо антоновских яблок. Без сомнения, они были собраны в савиновском саду. Затем Клавдия извинилась, вышла из комнаты и через две-три минуты поставила передо мной так называемый пушкинский картофель, горячий, подрумяненный, посыпанный укропом и петрушкой. Судя по быстроте его появления, можно было предположить, что в доме есть газ. Потом Клавдия налила две чашки чаю, одну себе, другую мне. Отхлебнув чай, я убедился, что он заварен с мятой и с другими травами, известными только Клавдии.
– И вам тоже газ провели? – задал я традиционный мочаловский вопрос, деланая непринужденность и неуместность которого в данном случае неприятно поразила меня самого. Собственно, для Мочаловки этот вопрос утратил свою остроту двадцать с лишним лет назад, но с тех пор сохранился особый «газовый» фольклор, не всегда правдоподобный, но тем более по-мочаловски живучий. Рассказывают, например, о старичке-пенсионере, умершем скоропостижно, когда зимой у него погас АГВ. В последнее время эти истории снова оживились в связи с подорожанием газа и со слухами о том, что зимой газ будут отключать, но обсуждать подобные проблемы с Клавдией – не противоестественно ли, не бестактно ли это? Клавдия только рассеянно кивнула в ответ:
– Да, провели. Ничего не поделаешь.
– Много было беспокойства?
– Не без этого. Но меня это почти не коснулось.
– Неужели это Адриан?
– Ну что вы! Адриан Вениаминович не интересуется такими делами у себя в Америке. (Она иронически подчеркнула последние слова.) Правда, он не забывает меня. Видите, свою новую книгу мне прислал.
Она показала мне внушительный фолиант с английским названием «Duration and Infinity. The mathematical aspects of the problem».
Я бегло перелистал книгу Адриана и чуть было не увлекся чтением, с таким блеском Адриан отстаивал свой основной тезис: бесконечность – свойство, а не число. Но я вспомнил, что я в гостях у Клавдии, а не виделся я с ней толком несколько лет, хотя и не так долго, как с Кирой. Все-таки мы живем в одной и той же Мочаловке и volens-nolens встречаемся хотя бы эпизодически, что, впрочем, честно говоря, не считается. У меня сложилось впечатление, что Клавдия не хочет меня видеть, но, быть может, я ошибаюсь? Не полагает ли она, что я злоупотребил ее доверием, включив в мою книгу некоторые материалы по Чудотворцеву? Честное слово, я ссылался на нее, но эти ссылки сняла редакция, не особенно со мной считаясь. Моя книга «Русский Фауст» лежала у Клавдии на столе. Что это – обличительный документ или знак внимания к моей особе? Чтобы не углубляться в эти вопросы, я предпочел имитировать светское мочаловское любопытство:
– Значит, и жильцы на даче без ведома Адриана?
– Во-первых, это не жильцы, а охрана, – ответила Клавдия, – а во-вторых, они здесь, может быть, и с его ведома, я просто не знаю. Меня это не касается. Какие-то переговоры с ним, во всяком случае, ведутся.
– Охрана? Переговоры? Как все это прикажете понимать?
– Надеюсь, вы не возражаете против того, что архиву Платона Демьяновича нужна охрана… в наше время?
– Кто же ее обеспечивает? Неужели Адриан?
– Я уже сказала вам: Адриан Вениаминович не интересуется ничем, кроме своих «Duration and Infinity». (Английское произношение Клавдии оставляло желать лучшего.) Это все Всеволод Викентьевич (голос Клавдии угас, поник при этом имени, совсем как у Киры, едва ли не единственная черта сходства между ними), да, Всеволод Викентьевич Ярлов.
– Лидер ПРАКСа?
– Его так называют, но дело не только в этом. Он провозвестник русской идеи. Последователь Платона Демьяновича.
Я пытался уловить иронию в голосе Клавдии, но не уловил, и это, может быть, свидетельствовало о том, что ирония Клавдии беспредельна, но не исключено, что Клавдия говорит всерьез.
– Так это и газ вам ПРАКС провел? – совсем уже невпопад сказал я.
– Как будто бы они действительно этим занимались. По распоряжению Всеволода Викентьевича.
– Надеюсь, также и с вашего согласия?
– При чем тут мое согласие! Какое отношение я имею к этой даче! Я всегда хорошо помню, что я здесь гостья… Но я не возражала…
– Насколько я понимаю, Адриан доверил дачу вам…
– Что значит «доверил»? Никакой доверенности он мне не выдавал… Дачей распоряжаться я никак не могу… Говорю вам, я здесь гостья… или сторожиха, если не сказать, что я здесь вообще проживаю из милости…
– Клавдия!
– Так ведь оно и есть, Иннокентий Федорович. У меня никогда не было собственной жилплощади.
– Я всегда думал, что Адриан рано или поздно подарит эту дачу вам…
– Может быть, он так и сделал бы… если бы ему пришло в голову… Но он мало интересуется… этой дачей у себя в Америке. Ему дела нет, что здесь протекает крыша. Правда, и это еще не беда, можно подставлять ведра… Но теперь дача отремонтирована… благодаря Всеволоду Викентьевичу…
– На каких же условиях господин Ярлов ремонтирует чужие дачи? Он что, меценат, или спонсор, как теперь говорят?
– Повторяю вам, я не знаю подробностей… Как будто ведутся переговоры о приобретении этой дачи…
– Переговоры с Адрианом?
– С Адрианом Вениаминовичем. Кажется, он склонен согласиться.
– А как же вы?
– Всеволод Викентьевич настолько любезен, что предлагает мне жить здесь и впредь… как я жила до сих пор… (В ее голосе прорвалась наконец ирония.)
– И то хорошо.
– Хорошо. Кроме того, он предлагает мне двухкомнатную квартиру. В Москве.
– Просто так предлагает? Без всяких условий?
– На этот вопрос я не могу вам ответить. Я сама еще не решила.
– А как же архив?
– Ну, это-то просто… Где архив, там и я.
– Что же будет здесь, на даче?
– Предполагается создать здесь музей… Платона Демьяновича.
Я вспомнил, что мне говорила Кира всего часа два назад. Получается, и Кире, и Клавдии Ярлов предлагает одно и то же. Так сказать, музей-квартира и музей-усадьба… Но эта дача никогда не принадлежала Чудотворцеву. Он только снимал здесь комнату с террасой. Что это за странный музей с филиалами в Москве и в Мочаловке? Собственно, я и приехал среди ночи для того, чтобы выяснить этот вопрос. Впрочем, нет. Кира послала меня сюда по другому вопросу. Но как задать этот вопрос? Не ссылаться же на Киру. Но и Клавдию надо предупредить. Иначе Кира, чего доброго, начнет действовать, и я, как всегда, останусь виноват перед обеими. Мысли эти пронеслись у меня в голове, а я ни с того ни с сего вдруг спросил о том единственном, что меня интересует:
– Можно узнать, что это за рукопись?
– Это книга, над которой Платон Демьянович работал много лет, – с деловитой готовностью и в то же время с явным облегчением ответила Клавдия. – Вы, конечно, имеете о ней представление. Книга называется «Бог и боги».
– Можно на рукопись взглянуть?
– Это, собственно, не рукопись, а машинопись, и взглянуть на нее затруднительно. Рукопись насчитывает более тысячи страниц, не считая черновых набросков и вариантов, которые тоже будут включены в это издание.
– И все это написано вашей рукой?
– Моей рукой это записано и перепечатано. А написано это Платоном Демьяновичем.
– Но ведь он не возвращался к этой рукописи после сороковых годов?
– Нет рукописи, к которой Платон Демьянович не возвращался бы, – суховато проронила Клавдия.
– И все-таки, если позволите, я взглянул бы, – промямлил я.
– Извольте, но было бы разумнее, если бы я сама прочла вам некоторые места. Я хорошо знаю рукопись, и к тому же… я ведь лектриса… – неожиданно улыбнулась она.
– Но ведь уже третий час ночи…
– Ничего, я привыкла работать по ночам, так что если вы не устали…
Я бы никогда не признался, что я устал, и она ровным голосом принялась читать. Отдельные положения книги действительно были мне знакомы, но своеобразная магия чудотворцевских интонаций немедленно захватила меня, если не сказать заворожила. Платон Демьянович рассуждал так:
Идея Бога таится в языке и до такой степени предполагается языком, что как бы остается не только его функцией, но и предпосылкой. На мысль о Боге наводит сама соотнесенность языка с той реальностью, которую язык обозначает. Очевидно, каждое слово обозначает нечто не являющееся словом: предмет. В результате само слово приобретает предметность или даже реальность, а в реальности обнаруживается нечто позволяющее обозначать ее словом: смысл. Эта взаимность языка и бытия не может быть исчерпана рассудочно или научно; в нее нужно так или иначе верить. Каждый говорящий верит в то, что слово обозначает именно то, что он с ним связывает, но он верит также и в то, что его собеседник, другой, верит в это же. Такая вера практически подтверждается на каждом шагу, на ней основывается элементарное взаимопонимание, не говоря уже о законах, обычаях или идеологиях. Идея Бога присутствует в этой соотнесенности языка и бытия, так как без Бога подобная соотнесенность невероятна или невозможна. Существование Бога подтверждается, гарантируется существованием мира, языка и самого говорящего. Бог Ветхого Завета так и называет Себя: Сущий или Я Есмь. Таким образом, любой простейший акт говорения превращается в исповедание веры. В связи с этим спрашивается, что обозначает само слово «Бог». Очевидно, это слово по своему смыслу не может означать несуществующее, даже с чисто языковой точки зрения не может не быть Богом. Следовательно, само по себе высказывание «Бога нет» ничего не означает, так как если нет Бога, то нет существующего, нет говорящего и нет его высказывания. Словосочетание «Бога нет», додуманное до конца, превращается в совершенную формулу безумия, и с этой точки зрения следует понимать библейский стих: «Сказал безумец в сердце своем: нет Бога» (Пс., 13:1).
Совершенно очевидно, что никакая религия немыслима вне высказывания, вне языка, а главной проблемой языка является сочетание некоего единства, превращающего разрозненные звуки-знаки в систему, и многообразия или членораздельности, так как один звук или нечленораздельный шум не образуют языка ни при каких обстоятельствах. Поэтому исключительной точностью отличается русское обозначение дохристианских или добиблейских религий: язычество. Эти религии являются именно религиями языка или языков, принимая во внимание, что древнерусское слово «язык» означает также «народ». Языческая религия – это самообожествление народа, рода и племени в языке и через язык. Чем древнее, чем первобытнее язык, тем отчетливее распознается в каждом слове имя собственное, имя Божества, у которого много имен, а в каждом имени угадывается его стихийное, бытийное начало. Так в имени верховного греческого бога Зевс распознается Дий, dies, день, диво, индоевропейский корень, связанный со светом. Имя славянского бога Купала соотносится с латинским «cupido» (Купидон) через глагол «кипеть», то есть страстно желать. Язык роднил между собой соплеменников и поднимал это родство на уровень Божества, что признавал даже строжайший ревнитель единобожия апостол Павел, усматривающий именно в творчестве языческих греческих поэтов идею богочеловеческого родства (Деян., 17:28). Отсюда вывод, что язычество – это религия божественных имен и она может изучаться лишь на основе обширного языкового материала, прежде всего, на материале родного языка, незаметно срастающегося при этом с другими языками, так как божественные имена дают уникальный ключ к языку и в эпохи религиозного сознания люди осваивают иностранные языки с легкостью, невероятной для современного человека (вспомним хотя бы Марко Поло и Афанасия Никитина).
Именам по их природе свойственно разнообразие и множественность. Множественность божественных имен традиционно понимается как языческое многобожие. Однако существуют языческие религии, почитающие единого Бога, и все-таки остающиеся языческими, как, например, культ Маниту, великого духа у американских индейцев. Соотношение единого и множественного, на котором основывается язык, по-своему преломляется в языческой религии. В то же время всем языческим богам присуще нечто общее, в силу чего они, собственно, и почитаются: их божественность, которая при всех своих бесчисленных проявлениях не может не мыслиться. С точки зрения язычества все существующее божественно и достойно поклонения. Первичной, естественной религией человека является пантеизм. Отсюда почитание животных, растений, камней и так называемых идолов, которые святы, как свято все. Так над множественностью божественных проявлений берет верх единое божественное начало, сказывающееся в единичном, а совершенным образом единичного оказывается носитель собственного имени, «я». Местоимение первого лица единственного числа в русском языке как будто случайно совпадает с первой буквой имени Божьего в Ветхом Завете: Яхве, что значит опять-таки Я Есмь, но в языке все случайно и все знаменательно. Быть может, именно этим совпадением объясняется изначальный персонализм русской религиозной философии в отличие, например, от стойкого западного пантеизма, торжествующего в абсолютном идеализме немецкой классической философии. Всякий раз, называя себя «я», человек исповедует, что он образ Божий, а прообраз не просто выше образа, но находится вне сферы его бытия, несоизмерим с ним. Мир не существует без Бога, но Бог пребывает вне мира, как художник вне своего создания, и открывается миру по доброй воле в религии откровения. Естественная языческая религия исходит от человека и направлена к Богу; религия откровения исходит от Бога и направлена к человеку.
Так истолковываются два таинственных библейских стиха. С одной стороны, Бог говорит, что все боги народов – идолы, а Господь небеса сотворил (Пс., 95:5), а с другой стороны, тот же Бог говорит людям: «Я сказал: вы – боги, и сыны Всевышнего – все вы» (Пс., 81:6). В первом случае Бог провозглашает изначальное различие Творца и творения. Идолы – это хаотическая множественность бытия, зловещая в своем отпадении от Бога и клевещущая на Творца в своем распаде. Люди же суть истинные боги, потому что они богоподобны, а подобие совершенному прообразу невозможно без родства с Ним. Столкновение этих двух принципов составляет историю рода человеческого и его культуру. Люди уже были богами, но пожелали быть «как боги» (Быт., 3:5), то есть как ложные мнимые боги, как идолы, отпавшие от Бога и впавшие в дурную хаотическую множественность. Единение человека с Богом восстанавливается в Богочеловеке, во Христе; от самых истоков своей истории человек чаял, жаждал такого воссоединения. Поэтому в именах языческих божеств нередко присутствуют звуки истинного Божьего имени. Так, в латинском Jovis угадывается Яхве, в имени славянского бога Ярила слышится то же изначальное «я», «Хоре» воспринимается, как аббревиатура имени Христос, а имя славянского Даждь-бога включается даже в православную молитву «Отче наш»: «хлеб наш насущный даждь нам днесь». Так формулируется вывод, основополагающий для всей духовной жизни человека: Бог – Слово, боги – буквы.
Клавдия сделала паузу. Или голос ее осекся? Я воспользовался этим, чтобы спросить:
– Позвольте, а на какой странице впервые сказано: имя Божье есть Бог? На седьмой или на девятой?
– Но Бог не есть имя… Не забудьте! – вскинулась она, как бы возражая.
– Я-то помню, но я помню и то, что именно эта фраза давала повод к обвинениям Платона Демьяновича в ереси. На какой же все-таки это странице?
– Мало ли в чем его обвиняли… и обвиняют сейчас, но вы-то… вы-то знаете правду…
– И все-таки на какой же это странице?
Клавдия лихорадочно листала рукопись.
– Ну вот, вы почти угадали… на восьмой странице.
– Правильно. Но ведь это машинопись. А мне бы хотелось взглянуть именно на рукопись.
– А вы что… видели ее когда-нибудь?
– Разумеется. Вы же мне и показывали ее… в свое время. Мне так хочется снова взглянуть… на почерк.
– Но это мой почерк. Уже тогда я писала под его диктовку.
– Именно так. Но я в свое время научился на глаз определять, когда вы писали под диктовку, а когда переписывали от руки набело. Помните, у вас долгое время то ли не было пишущей машинки, то ли она была неисправна, то ли вы не умели печатать. Вот вы и записывали сначала со слуха, а потом переписывали. Так мне и хочется сличить оба эти варианта.
– Но зачем, зачем? Впрочем, я догадываюсь… догадываюсь, откуда… от кого вы мне звонили.
Я промолчал. Она взяла себя в руки и продолжала:
– Но дело не в этом, в конце концов. Давайте поступим по-другому. Хотите послушать новую запись его голоса?
– Новую запись?
– Да, новую запись. Это лекция «Троица на Руси».
Она включила магнитофон, и голос Платона Демьяновича с его характерными модуляциями заполнил комнату. Платон Демьянович анализировал образ Троицы в «Божественной Комедии» Данте и у Андрея Рублева. Он обращал внимание на загадочные строки в 33-й заключительной песни «Рая», в которых поэт вопрошает, найдется ли геометр, способный определить, как вписывается наш (человеческий) образ в один из трех кругов Троицы. Такой геометр нашелся на Руси, это был Андрей Рублев, утверждал Чудотворцев. Удлиненные овалы образов на иконе «Троица» и представляют собой уникальное решение задачи, сформулированной Данте. Во-первых, так человеческий образ вписывается в круг, и, во-вторых, так один и тот же прообраз Божества варьируется, являет свои различия в ипостасях. При этом Чудотворцев подчеркивал еще две основополагающие истины. Во-первых, Троицей Андрея Рублева убедительнейшим образом опровергается католическое учение об исхождении Святого Духа от Отца и Сына. Ипостаси на иконе Рублева едины, но различны, и ни про одну из них нельзя сказать того, что говорится про другую, а если бы Святой Дух исходил одновременно от Отца и Сына, различие между ипостасями исчезало бы, по крайней мере, в этом измерении, а тогда две ипостаси сливались бы в одну, и как можно было бы тогда говорить о Троице? Икона Рублева тем и хороша, что ею запечатлено непререкаемое различие ипостасей, без которого не было бы самой иконы, но, во-вторых, это различие зиждется именно на вариациях одного и того же Божественного Лика, так что на иконе созерцается именно Троица как Целое, а не каждая ее ипостась в отдельности или, не дай Бог, порознь. Родство между Данте и Андреем Рублевым устанавливается через Дионисия Ареопагита, чьим влиянием и обусловлено своеобразное, непреднамеренное вселенское православие Данте. Возможно, изначальное видение Сергия Радонежского, он же Тайновидец Троицы, было ближе к духовному опыту Данте. Андрей Рублев придал ему то выражение жертвенно-трагического, что столь зримо на его иконе и, по существу, отсутствует у Данте. В этом выражении сказалась мучительная проблематика именно Святой Руси, которая всегда болезненно переживала свое исконное, невольное, но и неотъемлемое манихейство. Ибо вместе с православием на Русь было занесено богумильство, как бы вернувшееся таким образом на свою родную скифско-иранскую почву Что же и главное в «Слове о полку Игореве», если не манихейская мистерия света и тьмы, все то, что впоследствии пышным цветом расцветет у Гоголя, самое имя которого совпадает с птицей гоголь, а она, по богумильским сказаниям, прилетает перед концом мира. Разве «Страшная месть» и «Тарас Бульба» – не позднейшие малороссийские варианты «Слова о полку Игореве», как и «Тихий Дон», чей герой казак (слово это справа налево и слева направо читается одинаково), ибо казак есть указующий, ему Бог путь кажет из земли Половецкой на землю Русскую, и путь этот – тропа Троянова в пространстве и Трояновы века во времени. Тут Чудотворцев принялся обстоятельно доказывать, что Троян в «Слове о полку Игореве» имеет лишь косвенное отношение к римскому императору, фактически означая Троицу, дохристианскую и одновременно христианскую. Далее Чудотворцев упоминал казачьего вероучителя Питирима Троянова. Родом он был старообрядец с Терека, отличился во время Балканской войны и, дослужившись до войскового старшины, вдруг начал проповедовать, причем его последователи сперва объявились среди болгар и, в особенности, среди сербов, привыкших выдавать свое богумильское манихейство, подкрепленное культом вампиров, за исконное православие, но секта трояновцев вскоре распространилась и на Дону, и на Кубани. Питирим Троянов в духе вполне иранском говорил, что есть две Троицы, одна святая – Троян, другая проклятая – Ятрон. Трояна составляют Светбог, Святбог и Сватбог (так Питирим дерзал называть Святого Духа). А к проклятой Троице, к Ятрону относятся Бледбог, Блядбог и Блудбог, так что Троян отражается в Ятроне, как в кривом зеркале. При этом Троян красный (красно солнышко), а Ятрон белый. Служители Трояна соответственно красные, а приспешники Ятрона белые, вот почему трояновцы поддерживали в так называемую гражданскую войну большевиков, что не помешало, впрочем, большевикам расстрелять их всех почти поголовно во время расказачивания. Так и красные сербы воюют против хорватов белых, и это священная война за славянское православие. Красные казаки и красные сербы объединятся и образуют боговолость Славию (тут Чудотворцев проводил параллель между боговолостью и джамахирией), а Красная Славия и красная Московия составят истинный Третий Рим, красную православную державу, всемирное соборное государство, где будет править сама Троица, что означает: То Цари.