355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Микушевич » Воскресение в Третьем Риме » Текст книги (страница 25)
Воскресение в Третьем Риме
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 11:58

Текст книги "Воскресение в Третьем Риме"


Автор книги: Владимир Микушевич



сообщить о нарушении

Текущая страница: 25 (всего у книги 41 страниц)

Разумеется, Питирим беседовал с Платоном неоднократно, и, наверное, не все подробности этих бесед Чудотворцев сообщил мне. Наступил Ильин день, и к вечеру Питирим пригласил племянника следовать за собой. Они углубились в горы, и в сумерках поднялись по крутой тропе. Чудотворцеву то и дело приходилось хвататься за колючий кустарник, чтобы не загреметь в тихие долины, полные свежей мглой. На вершине гора перестала казаться высокой. Там собрались люди. Чудотворцев узнал кое-кого из своей родни. Среди казаков стояли горцы, которых он привык видеть вокруг Питирима. Питирим подвел племянника к обуглившемуся дереву Должно быть, в него ударила когда-нибудь молния. Слышалось громкое журчание. Из-под корней дерева бил ключ, срывающийся небольшим, но упругим потоком с каменистого склона. Поддеревом были сложены грубые каменные глыбы, на которых лежали вязанки хвороста. Рядом был привязан баран, запутавшийся рогами в колючем кустарнике. Мальчик держал барана за привязь, хотя в этом не было нужды. То был младший внук Питирима, племянник Платона Аверьяшка. Он только что родился, когда Платон приезжал в первый раз. Платону рассказывали, что Аверьяшка долгое время не выговаривал своего имени, называя себя Авель-Ян. Рядом с ним стоял его старший брат, пятнадцатилетний Кондратий. Питирим твердым шагом подошел к Аверьяну. Он остановился под сожженным деревом. Платон видел, как шевелятся его губы. Вдруг Питирим выхватил кинжал, и мальчик зажмурился под лезвием, засверкавшим в последнем луче заходящего солнца. Платон Демьянович уверял меня, что не сомневался в это мгновение: на Питирима накатило и он заколет мальчика. Но он заколол барана.

Барана тут же освежевали. Чудотворцев думал, что его будут жарить, но тушу обложили хворостом, а хворост подожгли. Баран сгорел целиком, и тогда раскаленные камни жертвенника облепили тонко раскатанными пластами теста. Когда хлебы испеклись, Питирим начал переламывать их, протягивая каждому по куску. Горячий хлеб запивали ключевой водой из одного и того же ковша. Когда каждый получил по куску хлеба, испеченного на камнях, где только что сожгли барана, Питирим простер обе руки к востоку и произнес:

– Светбог!

– Святбог! – откликнулись все присутствующие хором, подчеркивающим гортанные голоса горцев.

– Сватбог! – торжественно воскликнул Питирим, и на востоке без грома сверкнули одна за другой три молнии: красная, голубоватая и зеленая. „Хызр“, – выдохнули горцы при виде зеленой молнии. „Илья“, – сурово подтвердили казаки. „Идрис“, – отчеканил седобородый горец, и Платон увидел, что его голова повязана зеленым тюрбаном. „Хызр – человек-ангел, дарующий бессмертие живой водой. Ангел в зеленом или сам зеленый, – сказал Питирим, когда они спускались с горы, хотя Чудотворцев ни о чем не спрашивал его. – Идрисом они называют Еноха, а Илья он Илья и есть. С Христом на горе являлся“. Наверное, Чудотворцев вспомнил барана, заколотого под сожженным деревом, когда в кабинете Михаила Верина Кондратий сказал ему, что своими руками убил Аверьяна, оказавшегося белым, а дед Питирим, узнав об этом, умер на другой день. Все трояне, последователи Питирима, поддержали большевиков, и все были расстреляны большевиками.

Вернувшись осенью 1906 года в Москву, вернее, в Быково, Платон Демьянович вдруг болезненно почувствовал, как он одинок в своей благополучной семье, среди своих подозрительно настроенных коллег, да и среди своих читателей, не столь уж малочисленных. „Власть не от Бога“ принесла ему некоторую известность, более широкую, чем он рассчитывал, но не такую, какую он предпочел бы. Естественнее всего он чувствовал себя все-таки среди „взыскующих Града“, как называл он своих читателей из народа, какие бы фантастические или фанатичные толкования его книги они на него ни обрушивали. Обозначение „взыскующие Града“ было вполне обоснованно, так как едва ли не каждый из них начинал и заканчивал разговор словами апостола Павла: „Града, зде пребывающего, не имамъ, грядущего града взыскуемъ“ (Евр., 13:14). Платон Демьянович говорил, что это и есть настоящая формула русской революции, ее идеология вкратце. Что же касается читателей более подготовленных, будь то земский, чеховский интеллигент, эстетствующий декадент или университетский профессор умеренно либерального толка, все они сторонились Чудотворцева, остерегались его, будучи не в состоянии уследить за изгибами его ищущей, парадоксальной мысли. Для всех, включая революционеров, Чудотворцев был чересчур революционен и при этом чересчур православен. Такое сочетание представлялось столь невероятным, что Чудотворцева в печати предпочитали не упоминать. Скрытая неприязнь к Чудотворцеву царила и в церковных кругах, где ходили слухи о его принадлежности если не к масонству, то к Спасову согласию, но от нападок на него воздерживались, ибо эти мистические завихрения (так называли в доверительных разговорах идеи Чудотворцева) были канонически так строго обоснованы, что возразить на них никто не решался, чтобы невольно не разоблачить собственного невежества. Тридцатилетие Платона Демьяновича прошло не то что незамеченным, о нем не вспомнила сама Олимпиада, и не с того ли дня Чудотворцев избегал отмечать свои дни рождения?

Он избегал их, как Олимпиада избегала своего законного супруга. Прежде всего, она старалась оградить от отцовского влияния Павлушу, уже начавшего учиться музыке и обнаружившего недюжинные способности. Конечно, о вокальных данных было еще рано говорить, но от отца мальчик унаследовал музыкальную память и не от деда ли Демьяна музыкальный слух, о чем Олимпиада пока боялась говорить, чтобы не сглазить, но уже видела или даже слышала в сыне материнским внутренним слухом настоящего великого певца, каким должен был стать и не стал его дед. То была эпоха шаляпинских триумфов, но чем больше Олимпиада восхищалась Шаляпиным, тем упорнее верила в своего Павлушу которому предстояло добиться того же и в свое время Шаляпина превзойти. Олимпиада по возможности не пропускала ни одного шаляпинского концерта, очень рано начала брать на эти концерты Павлушу и даже наняла в Москве небольшую (из трех комнат) квартиру, чтобы сразу после концерта можно было уложить Павлушу спать, хотя, взволнованный пением, он все равно не засыпал до поздней ночи. Поистине Олимпиада слагала в сердце своем некоторые приметы. Так, она была поражена тем, что любимой мелодией Павлуши стал романс Демона „На воздушном океане“ и сразу же после концерта мальчик принялся напевать его. Голос Демьяна не сохранился в записи, но легенда о его Демоне не была забыта. Олимпиада с детства слышала и от Натальи, и от Мефодия, как Демьян пел Демона.

Иногда на концертах Шаляпина вместе с женой и сыном появлялся Платон Демьянович, но Олимпиада предпочитала, чтобы это происходило как можно реже, во-первых, потому, что после концерта общение отца и сына очень трудно было ограничить, и Олимпиада замечала, с каким интересом Павлуша прислушивается к рискованным отцовским высказываниям, а во-вторых, „в маленькой квартирке“ ей самой труднее было уклоняться от близости с законным супругом, чем в отеческих хоромах, где ей легче было уединиться, ссылаясь на нездоровье, на посты или просто на усталость после напряженного рабочего дня (она действительно вынуждена была заниматься „делом“ то далеко заполночь, то с раннего утра, просматривая счета или читая коммерческую переписку, и на супружеские объятия у нее не оставалось времени по вполне законным, уважительным причинам). Платон Демьянович думал сначала, что за Липочкиной холодностью скрывается ревнивая обида на любовные интриги, случавшиеся в его жизни чаще, чем ей хотелось бы, но вскоре он убедился, с каким безразличием она к этим интригам относится вплоть до того, что она даже склонна эти интриги поощрять, приглашая в дом в качестве прислуги непритязательных красоток, способных, по ее мнению, вызвать интерес Платона Демьяновича. В подобной снисходительности к мужниным слабостям можно было усмотреть и своего рода патриархальную супружескую любовь, если бы Олимпиада была, скажем, старше своего мужа и не привлекала бы его, но дело обстояло, в общем, не так или не совсем так. Наверное, только после смерти Олимпиады Платон Демьянович постепенно догадался, что едва ли не больше, чем новой беременности, Олимпиада боялась отцовского влияния на сына, так как весь ее жизненный интерес сосредоточивался на другом, вернее, все на том же Полюсе. Она не то чтобы физически боялась новых родов и всего того, что им предшествует, она боялась, как бы Павлушу не обидели. Но в Олимпиадиной отчужденности трепетала и совсем особенная жилка, которой Платон Демьянович не мог не чувствовать, но тем более не решался определить. Быть может, не смея признаться в этом себе самой, Олимпиада давно уже заподозрила, что заняла в его жизни не свое место, что он принадлежит на самом деле той, кого он всю жизнь ищет, а может быть, и нашел (откуда ей было знать?). Кротко снося раздражение Платона Демьяновича, она уклонялась от близости с ним, как только могла, а он видел в ее отчужденности лишь продолжение той враждебной изоляции, которой подвергала его отечественная интеллигенция, и все чаще с его уст срывалось язвительное „Гордеевна“, отчего Липочка болезненно сжималась, как будто ее хлестнули кнутом.

Опасения Олимпиады подтверждались изысканиями, которым Платон Демьянович предавался в это время. Олимпиада вообще следила за трудами своего супруга пристальнее, чем он думал. Она, во всяком случае, читала все, что он писал, как бы ни были сложны его философские сочинения, но и замыслы Платона Демьяновича не ускользали от ее тревожного внимания, хотя она сплошь и рядом интерпретировала эти замыслы по-своему Допускаю, что Платон Демьянович мог ей казаться чернокнижником, но за святого она его тоже принимала. Она знала, что он ищет, и в этих исканиях совершенно верно угадывала нечто личное. В те годы Платон Демьянович погружается в изучение Священного Писания, вникает в необозримую традицию, ветвящуюся вокруг Ветхого Завета. Для этого Чудотворцев давно уже изучал древнееврейский язык. Несколько лет с перерывами он посещал занятия по древнееврейскому языку в Духовной академии и для углубленного изучения источников сблизился со старшим из братьев Варлих Гавриилом Львовичем, писавшим по псевдонимом Правдин.

На сближение и даже на дружбу с Гавриилом Правдиным Чудотворцева подвигла не только библеистика. По-видимому, Чудотворцев страдал в это время от одиночества болезненнее, чем признавался даже впоследствии мне. „Вехи“ не упомянули Чудотворцева, как и другие респектабельные философские издания, но многое, если не все в этом сборнике было направлено против чудотворцевской „Власти не от Бога“. Прямо на свой счет Чудотворцев относил, например, следующий пассаж: „Каковы мы есть, нам не только нельзя мечтать о слиянии с народом, – бояться его мы должны пуще всех казней власти и благословлять эту власть, которая одна своими штыками и тюрьмами еще ограждает нас от ярости народной“. Не решусь утверждать, что Чудотворцев мечтал о слиянии с народом (сам он, вероятно, сказал бы, что ему и сливаться не надо было бы, что можно было понимать двояко: не надо сливаться, потому что он и без того к народу принадлежит, но если бы и не принадлежал, то не стал бы сливаться), но вот благословлять эту власть он категорически отказывался, что вызвало интерес к Чудотворцеву и даже что-то вроде приязни у красного Михаила Верина, но в конце концов Чудотворцев предпочел все-таки Гавриила Правдина, быть может, потому, что Верин так и революционерствовал за границей, а Гавриил Львович туда только эпизодически выезжал в поисках нужных ему редких материалов, предпочитая обитать в России.

Это не могло не импонировать отцу братьев Верин-Правдин известному банкиру Льву Елизаровичу Варлиху. Лев Елизарович (Лейб бен Элиезер) был по-своему личностью колоритной. Владелец весьма солидного банка, распространившего свои операции не только на Восточную, но и на Западную Европу, начинавшего уже осваивать американские пространства, Лев Елизарович был, прежде всего, религиозный иудей, что не мешало ему быть русским патриотом, причем самого что ни на есть консервативного, монархического толка. Ему только православия не хватало, чтобы полностью сомкнуться с крайне правыми, примкнуть к Союзу русского народа или даже к Союзу Михаила Архангела (кстати и сын у него звался Михаил). Говорят, на коронации Николая II Лев Елизарович преподнес государю в дар от еврейской общины свиток Торы, и государь будто бы поцеловал этот свиток, чем приобрел пламенного приверженца в лице банкира Варлиха. Лев Елизарович был непоколебимо, непререкаемо убежден, что кондовое, религиозное еврейство, преданное древнему закону, может сохраниться лишь в православной, самодержавной России, а не на растленном, либеральном Западе, ассимилирующем еврея, что не сулит еврею ничего хорошего. Кажется, Лев Елизарович отчасти предвидел истребление евреев немецкими национал-социалистами, тем более что по Европе он ездил много и по-немецки (а не только на языке идиш) говорил и писал свободно, так как в детстве посещал не только хедер, но и немецкую гимназию. Лев Елизарович твердо верил, что еврейство может дождаться Мессии только в России (самую рифму „Мессия-Россия“ он считал провиденциальной). Лев Елизарович был закоренелым, непримиримым противником сионизма, поскольку еврейское государство в Палестине невозможно до пришествия Мессии, ибо такова воля Божья, чему Лев Елизарович находил недвусмысленные подтверждения у пророков. Даже в черте оседлости Лев Елизарович усматривал нечто благодетельное как в надежной ограде от растлевающего безбожия, и поездки набожных евреев в Иерусалим к Стене Плача он финансировал лишь при условии, что паломник подпишет обязательство вернуться в Россию, иначе деньги, затраченные на поездку, будут с него беспощадно взысканы.

Банк, возглавляемый Львом Елизаровичем, назывался „Варлих и сыновья“, и Лев Елизарович произносил это название иногда с гордостью, иногда с горькой иронией, но не отказывался от него, хотя сыновья-то как раз не имели к банку никакого отношения, а мужья дочерей, хотя и служили тестю верой-правдой, все-таки не были сыновьями, называвшимися в пику отцу Верин-Правдин. „Не называть же банк „Варлих и зятья““, – отшучивался Лев Елизарович, втайне гордившийся обоими сыновьями, и революционером, и философом. Собственно, сначала он прочил в банкиры Гавриила, старшего, но перенес свои надежды на Михаила, когда Гавриил обнаружил редкий вкус и способности к талмудической учености. Лев Елизарович вспомнил, что первенца надлежит посвящать Богу, и тешил себя мечтою о том, как его сын станет светочем иудаической премудрости; от этой мечты он не отказался и тогда, когда Гавриил поступил в Московский университет. Единоверцы Льва Елизаровича возмутились, когда стали появляться труды Гавриила с явно христианской, более того, с православной тенденцией, хотя Гавриил формально православия не принимал, а его выдающихся познаний в древнееврейской мудрости отрицать никто не мог. Когда Гавриил углубился в древние книги, Лев Елизарович вознамеривался передать руководство банком Михаилу, поощряя его интерес к экономике, но Михаил увлекся политикой, и уже в последних классах гимназии из него выработался революционер, наводящий ужас на солидную еврейскую буржуазию, не говоря уже о русской. Михаил был настолько красным, что даже иные социал-демократы сторонились его. Лев Елизарович также избегал общения с обоими своими сыновьями, втайне страдал от этого, втайне обоими сыновьями гордился и финансовой поддержки обоим сыновьям не прекращал, хотя и ограничил ее. Как ни настораживало партнеров и клиентов название банка „Варлих и сыновья“ (все слишком хорошо знали, кто эти сыновья: один едва ли не вероотступник, другой же отчаянный революционер), Лев Елизарович категорически отказывался изменить название банка, руководствуясь то ли суеверием, то ли подлинной верой: недаром он в свое время дал сыновьям имена первых ангелов Божьих, в них он продолжал видеть ангелов-хранителей.

Платон Демьянович с интересом читал труды Гавриила Правдина, и на занятиях в Духовной академии он слышал о нем как о величайшем знатоке древнееврейского. Платон Демьянович стал искать знакомства с Гавриилом Львовичем и достиг своего: Гавриил Правдин пригласил его в свою московскую квартиру. Платон Демьянович признавался, что ожидал увидеть сочетание некой местечковости с кричащей восточной роскошью в духе „Тысячи и одной ночи“ и был очень удивлен, оказавшись в скромной квартире, где не было ни персидских ковров, ни горного хрусталя, а из кухни пахло обыкновенными, хотя и хорошо сваренными русскими щами, которые гостю предстояло отведать. Платона Демьяновича встретила в гостиной невысокая, круглолицая, вполне русская женщина, назвавшаяся Ольгой Евграфовной. Ее льняные волосы, завязанные в незатейливый узел, резко контрастировали с пышной, черной азиатской бородой супруга… если то был супруг. Платону Демьяновичу предстояло узнать, что с этим вопросом сопряжены проблемы, придающие тревожное выражение ласковым глазам хозяйки. Ольга Евграфовна была дочь православного священника, и она не была обвенчана с Гавриилом Львовичем, так как он категорически отказывался креститься, да она и не смела его принуждать. Их две дочери, Анна и Елизавета, крещенные в православную веру, оставались незаконнорожденными. Гавриил Правдин утешал свою невенчанную жену непререкаемой верой в закон, который не может не восторжествовать и, следовательно, уже восторжествовал. Согласно этому закону, их брак был законным, а дочери законнейшими. В своих ранних работах Гавриил Правдин доказывал, что закон Моисеев, безусловно, совпадает с категорическим императивом Канта, и, следуя Закону человек поступает, как надлежит поступать во всех аналогичных случаях сообразно единственно разумному решению, в чем и заключается категорический императив. Благодаря этим трудам Гавриил Правдин приобрел известность и авторитет в неокантианских кругах, и значение его работ признавал, говорят, марбургский лидер неокантианцев Герман Коген. Свою диалектику Гавриил Правдин выводил не из Гегеля, а исключительно из Канта, предпочитая говорить об антиномиях, а не о противоречиях, и решительно отказываясь признавать противоречия в бытии, так как для Бога нет противоречий. Как известно, одна сторона антиномии (тезис) так же обоснована (и так же необоснована), как и другая (антитезис). Гавриил Правдин доказывал, что, поскольку тезис бессмыслен без антитезиса, антиномия, прежде всего, едина (что ошибочно истолковывается как единство противоположностей), и, следовательно, кто говорит: „Бога нет“, тот подразумевает, что Бог есть, иначе его утверждение бессмысленно, но и тот, кто говорит: „Бог есть“, подразумевает, что, с другой стороны, Бога нет, и, действительно, такого Бога, каким его представляет себе тварное сознание, быть не может. Этим Гавриил Правдин обосновывал диалектику Ветхого Завета, вершину которого он усматривал в Книге Иова. Утешители Иова в своих теодицеях, то есть в попытках оправдать Бога, терпят поражение, как и другие авторы теодицей, так как для них Бог – не существо, а отвлеченный принцип, Он или Оно, а оно в конечном счете ничто. Напротив, Иов прав перед Богом, так как для Иова Бог „Ты“, Собеседник, Личность, и обвинение, выдвигаемое против Бога, есть высшая форма богопочитания, так как Бог не может быть прав, если не может быть неправ, в особенности если Его правота непостижима, как непостижима уже вещь как таковая (Ding an sich). Иов же прямо призывает Бога к ответу, что и есть Вера: „Вот, я завел судебное дело; знаю, что буду прав… Удали от меня руку Твою, и ужас Твой да не потрясает меня. Тогда зови, и я буду отвечать, или буду говорить я, а Ты отвечай мне“ (Иов, 13:18–22). Отсюда Гавриил Правдин выводил древний запрет на произнесение имени Божьего. Бог для человека не „Он“ и не „Я“, а исключительно „Ты“. Когда человек произносит истинное имя Божие, он присваивает это имя себе, выдает себя за Бога: „Яхве, то есть Я Сущий“. Но тогда нарушается изначальное соотношение Бога и человека, как будто нет ни Бога, ни человека. В этом смысле Гавриил Правдин понимал слова Кириллова из „Бесов“ Достоевского: „Если нет Бога, то я Бог“. Такое самозванство есть, в сущности, самоубийство, что Кириллов самоубийством и доказывает. Особую остроту вопрос о Божьем „Ты“ приобретал, когда Гавриил Правдин переходил к диалектике Нового Завета. Отношение Гавриила к Христу и без крещения резко и непоправимо отсекало его от иудейских ортодоксов. На вопрос, кто есть Иисус Христос, Гавриил Правдин твердо отвечал: „Сын Божий“, но тут же повторял слова Христа: „Не написано ли в законе вашем: „Я сказал: вы боги““? При этом Гавриил Правдин обычно напоминал, что слова эти из псалма Давидова: „Я сказал: вы – боги, и сыны Всевышнего – все вы!“ (81:6). Так что Христос лишь возвещает, что Богочеловеком является каждый человек, иначе он, по Кириллову, самоубийца-человекобог. (Гавриил Правдин даже написал отдельный труд „Метафизика Богочеловека“.) Диалектика Нового Завета заключалась для Правдина в том, что Бог един и боги все, „къ нимже Слово Божiе бысть“ (Иоанн, 10:35). Столь же упорно Гавриил Правдин напоминал, что Христос сказал в Нагорной проповеди: „Не думайте, что Я пришел нарушить закон или пророков; не нарушить пришел Я, но исполнить“ (Матф., 5:17). Гавриил Правдин ссылался на древнее толкование, согласно которому Моисей сам не знал всех законов, данных ему. В то же время к своим иудейским и христианским противникам Гавриил Правдин также обращал слова Христа: „Ибо, если бы вы верили Моисею, то поверили бы и Мне, потому что он писал о Мне. Если же его писаниям не верите – как поверите Моим словам?“ (Иоанн, 5:46–47). Как ни странно, не столько Ветхий, сколько Новый Завет вовлекал Гавриила Правдина в изучение каббалы, принцип которой он тоже прочитывал в словах Христа: „Но скорее небо и земля прейдут, нежели одна черта из закона пропадет“ (Лука, 16:17). Из черт слагаются буквы, а постижение их тайного, бытийного смысла и составляет суть каббалы. Как правоверный кантианец, Гавриил Правдин излагал свои изыскания в области каббалы в форме исторических исследований, маскируя эрудицией собственный духовный опыт, но он всерьез верил, что мир сотворен из 22 библейских букв, что антиномии – лишь частный случай в отношениях одной буквы к другой или в расхождениях между значениями букв и значениями слов, образующихся из этих букв, причем значения букв первичны. Гавриил Правдин мобилизовывал все свои обширные знания, чтобы доказать: произошла подмена понятий, и диалектика как была, так и осталась искусством рассуждать, а ученые стали называть диалектикой каббалу, чтобы тайное осталось тайным. Такое учение о диалектике буквально выводило марксиста Михаила Верина из себя, что и привело в конце концов к высылке Гавриила Правдина из красной Совдепии, но сама ярость Михаила Верина подтверждала правоту Гавриила Правдина, задевавшую его брата за живое, так как высказывалось то явное, что Михаил Верин предпочел бы оставить тайным.

Но при всех своих диалектических (они же каббалистические) интерпретациях бытия Гавриил Правдин не мог не сознавать разлада между своим кантианством Моисеева закона и магическими практиками каббалы. Гавриил Правдин пламенно доказывал с блеском в своих темно-карих глазах, напоминающим блеск отдаленных молний в средиземноморской ночи, что и в занятиях каббалой он остается непоколебимым приверженцем Закона, на котором основывается и сама каббала, но иногда, когда он случайно ловил тревожно-грустный взгляд своей невенчанной жены, и его глаза подергивались тенью, как будто грозовая туча со своими молниями угрожающе приближалась. Нетрудно было заметить, что он пытается успокоить Ольгу, заверяя, что русская революция есть торжество закона, не зависящего от условий места и времени, и если нужна революция, чтобы узаконить их супружеские отношения, а также их дочерей, то пусть будет революция. Гавриил Правдин называл первую русскую революцию Ильиной революцией, ссылаясь на слова Христа: „Правда, Илия должен придти прежде и устроить все“ (Марк, 9:12). Гавриил Правдин напоминал, что в самом Иисусе видели Илию, и сам Иисус сопоставлял или даже отождествлял Илию с Иоанном Крестителем: „Но говорю вам, что Илия уже пришел, и не узнали его, а поступили с ним, как хотели; так и Сын Человеческий пострадает от них“ (Матф., 17:12). Илия, как и Енох, два бессмертных или неумерших человека, согласно Ветхому Завету, а согласно Новому Завету, Илия вместе с Моисеем присутствует на горе Фавор, когда Иисус преображается перед апостолами, и позволительно допустить, что Преображения без Илии не могло быть. Илия – предтеча, свидетель Божий и устроитель; вот почему, согласно русской традиции, ему сопутствуют громы и молнии, от которых загораются барские усадьбы. Когда Платон Демьянович рассказал Гавриилу Правдину о поджигателе Спиридоне Мельказине, тот переспросил: „Спиридон? А не Илья? Ну, если не Илья, то наверняка Ильич!“ Без Ильича, по Гавриилу Правдину, русская революция состояться не могла, поэтому в Ильиче Ленине он видел нечто от Ильи-пророка, в чье бессмертие народ поверил и даже засвидетельствовал его мавзолеем.

Но до настоящего мрака сгущались тени в глазах Гавриила Правдина, когда его мысль касалась разлада между Законом и Богом. Что такое Бог, если Закон – единственное, что человек знает о Боге, а знать больше запрещает – Закон? Зачем человеку Бог, если есть Закон, и не обходится ли без Бога тот, кто закон выполняет? Ведь Закон не говорит, что Бог и Закон одно; Закон скорее запрещает так думать. Что мешает утверждать: Закон есть, а Бога нет? Но тогда почему Закон есть Закон? А если Закон не есть Закон, что же тогда есть? Со временем Гавриил Правдин все откровеннее высказывал свою навязчивую идею: если есть Бог и есть Закон, и то и другое для человека непостижимо, и человек обречен жить по закону, которого человек не знает. В эмиграции эта мысль окончательно овладеет Гавриилом Правдиным. Подтверждение для нее он найдет у Кафки, доведшего, по мнению Правдина, Талмуд до его законногоконца, до абсурда. В начале тридцатых годов в Париже выйдет последняя книга Гавриила Правдина „Голем и землемер. Между Мейринком и Кафкой“. Каббалу в книге олицетворяет Голем, человекоподобное изделие, действующее, но немыслящее, а землемер – олицетворение закона: он служащий замка, куда не имеет доступа, и потому не знает, что он меряет и по какой мерке. Так диалектика Гавриила Правдина завершилась философией абсурда, что и принесло ему мировую известность в эпоху, когда Гитлер был уже у власти, а для самого философа проектировалась газовая камера.

В ту пору, когда Чудотворцев брал у него уроки древнееврейского, Гавриил Правдин был занят странными изысканиями, традиционными для каббалы, но недопустимыми по закону: Гавриил Правдин пытался разгадать или вычислить тайное имя Бога, единственное, что о Боге могло быть известно вне Закона, ибо кто знает Имя, тот знает его Носителя. Вообще, имя Бога „Сущий“ известно, но Его произнесение запрещено Законом, как будто Бог не есть Сущий и Закон предписывает не веровать в Него. Но тайное имя не есть запретное для того, кто его узнает, а произносить его не следует лишь потому что, произнесенное некстати, оно перестанет быть тайным, то есть перестанет быть Именем. Гавриил Правдин ссылался на предание, согласно которому Иисус творил чудеса, узнав тайное имя Бога. По-видимому, в поиски тайного имени Божьего Гавриил Правдин вовлек и Чудотворцева.

Чудотворцев, по всей вероятности, читал исследование Гавриила Правдина, посвященное литургии. Исследование это осталось незаконченным и не опубликовано до сих пор, я знаю его исключительно со слов Платона Демьяновича. На обширном материале Гавриил Правдин доказывал, что христианская литургия является лишь модификацией богослужения, совершавшегося в Иерусалимском храме. В особенности это относится к православной литургии, наиболее традиционной, потому и называющей себя православной. Но, продолжал Гавриил Правдин, в древних книгах так мало говорится о богослужении в Храме, ибо смысл его был скрыт даже от тех, кто совершал его, пока не пришел Христос. Гавриил Правдин настаивал на том, что в Храме совершались два богослужения, одно для народа, другое для немногих избранных. По мнению Гавриила Правдина, Христос изгнал торгующих из Храма, чтобы литургию для избранных отслужить для всех, а тогда выявится, кто избран, а кто только зван. Этим Гавриил Правдин объяснял слова Христа: „Много званых, мало избранных“ (Матф., 20:16). Потому и ревнители тайного богослужения обвинили Иисуса в намерении разрушить Храм, где оно происходит. Главным в тайном богослужении был возглас „Премудрость!“, вошедший и в православную литургию вместе с призывом удалить оглашенных и затворить двери, превращая богослужение для всех в богослужение для верных, для избранных, для немногих. Словом „Премудрость!“ обозначалось присутствие Бога в бытии, присутствие, наделенное лицом, присутствие как существо женского пола, как невеста Божия, чей монолог написан (записан) царем Соломоном, построившим Храм: „Господь имел меня началом пути Своего, прежде созданий Своих, искони… Тогда я была при Нем художницею, и была радостию всякий день, веселясь перед лицом Его во все время“ (Притчи, 8:22–30). И Гавриил Правдин делал вывод: от Бога Закон, от Премудрости Божией искусство, Песнь Песней или каббала.

Предпринимались недоброжелательные попытки преувеличить влияние Гавриила Правдина на Чудотворцева, но не исключено, что, наоборот, Чудотворцев повлиял на Правдина в его поисках Премудрости Божией, хотя, несомненно, доступ к древнееврейским источникам открыл Платону Демьяновичу Гавриил Правдин. В эти годы Чудотворцев пишет книгу, которая выходит в 1910 году Новая книга Платона Демьяновича называлась „Искание Софии“. Самое ее название показалось иным читателям двусмысленным и загадочным, на что, собственно говоря, трудно возразить. Действительно, вполне естествен вопрос, ищут Софию или София ищет. Книга Чудотворцева не дает ответа на этот вопрос, позволяя предположить: кто ищет Софию, того ищет она сама, даже если они не находят друг друга.

На первый взгляд книга Чудотворцева представляет собой монументальный свод гностических писаний, тщательно составленный и откомментированный. Нужно знать биографию Платона Демьяновича хотя бы настолько, насколько ее знаю я, чтобы уловить в переводах с древнегреческого, с древнееврейского и сирийского страстный до болезненности личный тон, но, уловив его, уже не отделяешься от него, и над головокружительными философскими полетами возникнет лирическая нота, без которой вся эта философия теряет смысл. От книги Чудотворцева, действительно, исходит тонкий интеллектуальный и, смею сказать, эротический соблазн. Боюсь, что чудотворцевским „Исканием Софии“ навеяна русская софиология, балансирующая на грани ереси, разоблаченная самим Чудотворцевым (правда, лишь после его предполагаемой смерти), но смутившая и прельстившая лучшие умы среди русских религиозных философов и гениальнейших русских поэтов Серебряного века. Основная мысль софиологии в том, что София Премудрость Божия не сотворена, нетварна, что она изначально сосуществует Богу и с Богом, то ли входя в Троицу как четвертое ее лицо, то ли даже предшествуя Троице. Ничего подобного, правда, в книге Чудотворцева мы не прочтем, но в книге сказано, что Премудрость Божия неотделима от Бога, так как Бог невозможен без своей Премудрости, а тогда Бог и Премудрость Божия образуют единство, которому подобна едина плоть мистического брака, и Премудрость Божия воистину предшествует рождению Сына Божьего прежде всех век, ибо Сын Божий, несомненно, родится от Бога и Его Премудрости. В этом духе Чудотворцев истолковывает празднование иконы Софии Премудрости Божией на Рождество Пресвятой Владычицы нашей Богородицы и Приснодевы Марии, Она же София Премудрость Божия, и тайна сия велика есть.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю