Текст книги "Воскресение в Третьем Риме"
Автор книги: Владимир Микушевич
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 26 (всего у книги 41 страниц)
Чудотворцев опровергает гностическую легенду о падшей Софии. София Премудрость Божия не могла и не может пасть, ибо она Премудрость Божия. И все же у нее появился некий двойник, схожий с нею до неотличимости, но тем более зловещий, так как неизвестно, насколько он ей чужд. Быть может, это превратная эманация Софии, издержка ее излучающего изобилия, светотень или отсвет ее, уловленный и плененный падшим ангелом (плененный в двух смыслах: захваченный в плен или прельстившийся печальной красотой падшего). Но так или иначе, эта мнимая София сопутствует бытию, оставаясь отсветом истинной мудрости. Гностическая легенда называет эту Софию Ахамот (древнееврейское имя истинной мудрости Хохма). Ахамот причастна к сотворению несовершенного мира. Это она породила демиурга, не знающего даже, кем он порожден. Отсюда все грехи и беды этого мира, само мнимое творение которого – грех и катастрофа. Ахамот, прельщенная Демоном, сама не есть безусловное зло. Она тоскует о воссоединении с Мудростью Истинной, но продолжает грешить, выдавая себя за нее, хотя воссоединение не может совершиться, пока Ахамот не покается в своем отпадении. Ахамот надеется воссоединиться с Богом через Божью кровь, которая в Богочеловеке, и в человеке, ибо человек – подобие Божие. Ахамот обладает свойством порождать все новых и новых, но всегда одних и тех же своих двойников, в каждом из которых она сама. Такой двойник ее Ил Тли, или Лилит, охочая до Крови Истинной и потому напавшая на Адама. Выстраивается череда двойников, дразнящая дурной бесконечностью: Ахамот – Лилит – царица Савская – Елена Троянская, сопутствовавшая Симону Волхву, когда тот выдавал себя за Христа, как та же Елена-Лилит выдавала мнимую Трою за истинную Троицу. Не среди ли этих двойников и Диотима, истинная или ложная, но так или иначе муза философа, ибо среди этих двойников является и София Истинная, оберегающая Кровь Истинную от охотниц за нею, но кто знает, не от Ахамот ли происходит Фило-София, не осмеливающаяся назвать себя Софией, предостерегающая от ложной Софии любовью или, напротив, прельщающая ею. Вот искание Софии: ищут Софию, и София ищет (какая из них?).
До сих пор не обнаружены все источники, которыми пользовался Чудотворцев, воссоздавая это предание. В библиографии они перечислены, но, по крайней мере, некоторые из них отсутствуют во всех книгохранилищах, где я (и не только я) пытался установить их наличие. Не только исследователи, но и кое-кто из последователей Чудотворцева опять-таки позволяют себе говорить о высокоинтеллектуальной мистификации, имеющей, впрочем, свой философский смысл (так в сугубо научную книгу А.Ф. Лосева „Музыка как предмет логики“ вошел музыкальный миф, якобы переведенный автором „из одного малоизвестного немецкого писателя“), но у меня нет оснований видеть в „Искании Софии“ мистификацию, и я скорее склонен прочитывать в комментарии Платона Демьяновича лирическую поэму, написанную гениальным современником русских символистов, поэму, где слышится неподдельная „тоска по милой“, по возлюбленной, при всей философичности звучащая своей особой музыкой, так что вспоминаются слова известного музыканта: „…математика и музыка находятся на крайних полюсах человеческого духа… этими двумя антиподами ограничивается и определяется вся творческая духовная деятельность человека“.
Работая над „Исканием Софии“, Чудотворцев не пропускает ни одного спектакля в театре „Красная Горка“, что снова подводит нас к творческой проблематике этого влиятельнейшего театра, о котором почти ничего неизвестно, кроме легенд, и не последняя среди них – легенда Чудотворцева. Даже репертуар этого театра установить затруднительно, ибо не только исполнители ролей, но и название пьесы, как правило, не объявлялось, так что зрители сами угадывали то и другое, и нередко выходило по их свидетельствам, что одного и того же числа на одной и той же сцене театра игрались разные пьесы. Несомненно, накануне Ивана Купалы игрались „Снегурочка“ Островского, и столь же несомненно, что в начале двадцатого века и гораздо позже в театре шла чеховская „Чайка“, причем главную женскую роль в обеих пьесах явно исполняла одна и та же актриса, особенным чарующим голосом произносившая: „Тела живых существ исчезли в прахе, и вечная материя обратила их в камни, в воду, в облака, а души их всех слились в одну. Общая мировая душа – это я… я… Во мне душа и Александра Великого, и Цезаря, и Шекспира, и Наполеона, и последней пиявки. Во мне сознания людей слились с инстинктами животных, и я помню все, все, все, и каждую жизнь в себе самой я переживаю вновь“. „Монолог Софии“, – записал Чудотворцев в своей записной книжке; спрашивается, какой Софии, истинной или мнимой?
После спектакля Чудотворцев обыкновенно бывал приглашен Федором Ивановичем Савиновым ночевать у него на даче, где чай обычно разливала молодая женщина. „Богоявленская“, – представилась она Платону Демьяновичу однажды, и тот начал было расспрашивать ее, давно ли она освободилась из ссылки, но она только улыбнулась уклончиво. „Софья“, – представилась в другой раз по-домашнему дама, разливавшая чай, и Чудотворцеву оставалось только винить свою близорукость в том, что он не уверен, одна ли она и та же, недавно виденная им на сцене. И постепенно в Чудотворцеве усиливалась горечь, нарастала обида, и, глядя на ее волосы, как будто обсыпанные липовым цветом, ему хотелось при всех по-детски крикнуть: „Для чего ты оставила меня?“
Прочитав однажды при лунном свете название улицы, где находилась дача Федора Ивановича, Чудотворцев должен был воспринять его как обидную, хотя и вещую насмешку: улица Софьина. Скорее всего, такое название улице в дачном поселке было дано в подражание московской Софийке, впоследствии переименованной в Пушечную. Переход от Софии к пушке на другой почве подтвердил анализ русского философа В. Эрна, усмотревшего триумф немецкой философии в пушках Круппа. Кстати, как раз на Софийке находилось окошко, где принимали в разгар террора в тридцатые годы передачи для заключенных. Читая название „улица Софьина“ иные обитатели Мочаловки полагали, что был некий Софьин, то ли домовладелец, то ли просто именитый купец, и улица названа в его честь, к тому же улице предшествовал обширный Софьин сад, где преобладали старые липы (никто не помнил их иначе, как старыми), а вела улица на кладбище. Но когда на Софийке принимали передачи для заключенных, улица Софьина уже была переименована в улицу Лонгина, чему предшествовали грабежи, случавшиеся при молодой советской власти на улице Софьиной (sic!) чуть ли не каждую ночь, так что в народе улицу переименовали в улицу Сонькину (в честь Соньки Золотой Ручки). Название „улица Лонгина“ было спущено откуда-то из высших сфер сразу же после высылки философов, и мочаловские обыватели думали, что это какой-нибудь видный большевик. Им в голову не приходила мысль, что Лонгин – римский воин, проткнувший копьем бок распятого Христа. Кровь полилась чудом, так как Христос был уже мертв, а из мертвого кровь не течет, и эту-то Кровь Истинную Иосиф Аримафейский собрал в чашу, известную под именем Грааль. Дача Федора Ивановича Савинова превратилась в Совиную дачу под номером 7 уже на улице Лонгина. То, что улица Софьина была переименована в улицу Лонгина, конечно, знаменье времени, истолкованное Чудотворцевым не без мстительного злорадства, за что он и был наказан. Платон Демьянович вообще верил в мистическое значение имен. Думается, и мне-то он все-таки доверял из-за моего имени Иннокентий, означающего „Невинный“. Сомневаюсь, что я действительно заслуживаю такого имени, но не могу забыть, как Платон Демьянович обмолвился однажды предсказанием, что имя последнего перед светопреставлением русского царя будет Иннокентий.
В это время Чудотворцев писал главный философский труд своей жизни „Бытие имени“. Эта книга уже тогда принесла бы Чудотворцеву мировую известность, если бы не мировая война (книга была закончена в 1913 году). Сейчас книга переведена на множество языков и настолько широко известна, что нет нужды излагать ее так подробно, как приходится пересказывать книги Чудотворцева, менее распространенные. Но нельзя не уделить ей некоторого внимания, так как она определила в жизни Чудотворцева слишком многое.
„Бытие имени“ перефразируется как „Имя бытия“ или „Имя – бытие“; отсюда не следует, правда, что бытие есть имя. Но отсутствие имени есть отсутствие бытия, или не есть бытие, оно меон (иное). Чудотворцев говорит, что смысл слова „меон“, если можно говорить о смысле не сущего, засвидетельствован его анаграммой: Nemo, что по-латыни означает „Никто“, а по-русски латинское „никто“ произносится как „немо“ (беззвучно, бессловесно, безымянно, точнее не скажешь). Ив то же время немо – то (тот), кого нет: никто. Чудотворцев считает анаграмму не просто признаком, но сутью имени, раскрывающего свой смысл как раз в перестановках звуков. Одновременно с Чудотворцевым к подобному выводу приближался Фердинанд де Соссюр, усматривавший начало поэзии в подражании звукам священного имени, то есть в осмысленных перестановках этих звуков. Звук, по Чудотворцеву, обладает своим таинственным значением, первичным по отношению к букве и даже по отношению к значениям отдельных слов. То, что каббала приписывает буквам, Чудотворцев относит к звукам. Каждый звук из образующих имя есть уже само имя. Но поскольку одни и те же звуки входят в разные имена, имя включает в себя другие имена, а имена образуют имя бытия, без которого бытие – не бытие (небытие). Таким образом, имя есть само бытие, даже если бытие не есть имя, ибо иначе не было бы ничего, кроме имени, то есть не было бы самого имени.
Центральное место в книге занимает философия Лейбница, связующее звено между античным пантеизмом и христианским персонализмом. Лейбница Чудотворцев считал величайшим философом всех времен. Новый Платон противопоставлял его древнему Платону, сводя со своим тезкой сложные трагические счеты. По Лейбницу, бытие состоит из уникальных, универсальных единств, называемых монадами или простейшими субстанциями, хотя сложнее монады разве что сам Бог, но и Бог – верховная монада. Каждая монада зеркало вселенной и, следовательно, в ней присутствуют все остальные монады. Имя относится к монаде. У каждой монады есть имя, даже если это имя неизвестно никому, кроме Бога. Но если у монады есть имя, то монада и есть имя, а имя есть монада, что подтверждается энергией, излучаемой или образуемой именем. Простейший пример: носитель имени откликается на свое имя, оборачивается, делая при этом иногда очень резкие движения. Все проявления энергии связаны с именем ее носителя. Но на свое имя отзывается и Бог, чему подтверждение – молитва, никогда не остающаяся без ответа. Любое существо есть единство имени и энтелехии, особой личностной энергии, образующей это существо. Без имени энергия рассеивается, убывает до полного небытия. Человек воскресает благодаря своей энтелехии, образующей новое тело, и это тело, разумеется, не имеет ничего общего с тем, что сгнило и разложилось после естественной (неестественной) смерти. Но энтелехия сохраняется лишь вместе с именем. Поминая имена усопших, мы способствуем их воскресению. Если утрачено имя, утрачена энтелехия, но имя не может быть утрачено, пока его помнит Бог, а может ли Бог забывать? Что может быть названо, то уже имеет имя. С именем в человеке связано личностное, неповторимое, а, по Чудотворцеву, только особенное, индивидуальное действительно существует. Чудотворцев обвиняет современную науку в пренебрежении индивидуальным и прослеживает личностное даже на уровне анатомии (очевидно, используя лекции, которые он слушал в Гейдельберге и в Париже). Эти главы, связанные с личностным в человеке на телесноэнергетическом уровне как с предпосылкой воскресения, дали повод для сближения Чудотворцева с Федоровым. Усугубили они и слухи о том, что Чудотворцев не столько философ, сколько христианский оккультист своего рода, что вряд ли справедливо, так как эти главы в „Бытии имени“ возводят тело человека к телу Богочеловека, и это возведение представлено, возвещено именем. Имена нарицательные от человека. Их дал тварям Адам, в чем и заключалось его предназначение. Но собственные имена от Бога, что проявляется в родословиях, основанных не на чередовании поколений, но на чередовании имен. Все эти имена в конце концов (и в начале начал) восходят к имени Божьему. Здесь Чудотворцев вступает в открытую полемику с Гавриилом Правдиным. Имя Божье не может быть запретным, даже если оно тайное. Не называя Бога по имени, мы оскорбляем Бога, так как ставим под вопрос его существование, низводя его к меону (не кощунство ли это: Бог – Nemo, никто). Чудотворцев формулирует основную идею своей книги (и, быть может, всей своей философии): Имя Божье есть Бог, даже если Бог не есть имя.
Работа Чудотворцева над „Бытием имени“ совпала с имяславским движением в православных монастырях. Неприятели Чудотворцева обвиняли его в том, что он-то и был истинным теоретиком этого движения, осужденного Святейшим Синодом в
1913 году одновременно с выходом книги „Бытие имени“ в свет. Но Чудотворцев настаивал на том, что его философские изыскания предвосхищены, вдохновлены, наветы духовным опытом православных аскетов-подвижников. Книга схимонаха Илариона „На горах Кавказа“ выходит в 1908 году, когда Платон Демьянович уже работает над своим фундаментальным исследованием, но прозрения аскета нечто подтвердили для Чудотворцева, нечто внушили ему, хотя Платон Демьянович говорил, что имяславие неотделимо от православия, что имяславие присутствовало в православии всегда, а Григорий Палама и Григорий Синаит лишь выявили эту тайную суть православия, и тайное сделалось явным. Признавал Чудотворцев и вдохновенное исповедание афонского иеромонаха Антония (Булатовича): „Воистину имя Божие есть словесное действие Божества… Всякое имя Божие, как истина Богооткровения – есть Сам Бог, и Бог в них пребывает всем существом Своим, по неотделимости существа Его от действия Его“. Философия добавила к этому, что Бог не есть имя, хотя имя Божье есть Бог. Таково само имя Иисус, постоянное призывание Которого в безмолвном произнесении преображает человека Божественной энергией, как Сам Христос преобразился перед апостолами на горе. На мысленном призывании имени Божьего основывается умное делание или умная молитва, творимая в уме. Без призывания имени Божьего не действовало бы и Причастие, в котором воистину имя Божие соединено с Божественной энергией. Но причащаясь Божеству по энергии, человек не может оставаться чуждым Божеству и, следовательно, сам становится богом, как возвестил Сам Бог: „Азъ рѣхъ: бози есте“ („Я сказал: вы – боги“) (Пс., 81:6). Чудотворцев напоминает, что грехопадение совершилось, когда человек, уже будучи богом, пожелал быть „как боги“, которых нет. А когда Бог говорит: Азъ ръхъ, он называет свое имя Сущий, так что Бог творит Своим Именем, в котором Он Сам. „Въ началѣ бѣ Слово, и Слово бѣ къ Богу, и Богъ бѣ Слово“, – первый стих Евангелия от Иоанна. Богъ бѣ Слово, но что это было за слово, если не Имя Божие, Оно же Сам Бог?
Эти богословские тонкости вызвали бурю, которой, казалось бы, меньше всего можно было ожидать. Высшие церковные круги ополчились против имяславия. По некоторым сведениям сотни монахов-имяславцев были удалены с Афона и разосланы по монастырям России, что весьма напоминало меры, принимаемые против революционеров. Но, как впоследствии говорил Платон Демьянович, революционерами были вовсе не гонимые имяславцы, а как раз их гонители, имяборцы (не богоборцы ли?). Чудотворцев полагал, что революция шла в России не снизу, а сверху, из разлагающихся церковно-государственных верхов, отвергающих православную монархию и вместе с ней православную веру (неверующие церковные чиновники смыкались в этом с тайной полицией, боявшейся оказаться не у дел при народной монархии). Именно эти силы вызвали революцию, спущенную сверху в низы, чтобы потом уничтожить и верхи, чего верхи не могли предвидеть, полагая, что уже без них-то не обойдутся, и отчасти их расчеты оказались правильными. Преподаватель Петербургского духовного училища выдвигал против имяславцев такие аргументы: „Имена сами по себе нисколько не связаны с предметами. Ни один предмет сам по себе в наименовании не нуждается и может существовать, не имея никакого имени. Имена предметов нужны только нам для упорядочения своей психической деятельности и для передачи своей мысли о предмете другим… Имя есть лишь условный знак, символ предмета, созданный самим человеком“. Собственно говоря, такие формулировки вполне вписывались бы в „Материализм и эмпириокритицизм“ Ленина. Рассказывают, что некий высокий иерарх, член Св. Синода, бросал на пол разорванную бумажку с именем Бог, доказывая, что имя Божие лишь приписано Богу людьми и никакой энергией не обладает. Не подобным ли жестом сбрасывали с церквей кресты и взрывали самые церкви как созданные самими людьми символы несуществующего Бога? Боюсь, что на этот вопрос Чудотворцева история ответила утвердительно.
За этот вопрос Чудотворцев поплатился, так сказать, заранее. Его критики иронически уподобляли Чудотворцева Максиму Горькому, в своем богоискательстве обожествляющему человека; на это Чудотворцев отвечал, что богоискатели исходят все из того же кирилловского „если нет Бога, то я – Бог“, не утруждая себя самоубийством для подтверждения такого притязания, вернее, обрекая на коллективное самоубийство своих последователей, тогда как он говорит: „Если Бог есть, то я бог во имя Божие и через имя Божие“. Но над Чудотворцевым к этому времени начали сгущаться тучи, так и не рассеявшиеся до сих пор. „Бытие имени“ сопоставляли с „Властью не от Бога“. Репрессии против имяславцев едва не затронули Платона Демьяновича уже тогда, и они действительно затронули его пятнадцать лет спустя, чтобы никогда уже окончательно не прекратиться.
Это было тем более чувствительно для Платона Демьяновича, что к тому времени его жизнь упорядочилась, достигнув некоторого, по крайней мере, внешнего благополучия. Чудотворцев был уже профессором Московского университета; формально его специальностью продолжала считаться античная философия, паче же всего диалоги Платона. Пришлось обзавестись более обширной и основательной квартирой в Москве, где он жил в последний период своей жизни, где я жил с Кирой. Олимпиада не поскупилась на эту квартиру. В конце концов, ее деньги по-прежнему были деньгами Платона Демьяновича, а „Гордеевна“ приносила хорошие, все возрастающие доходы. Олимпиада и сама проживала с гимназистом Павлушей в этой квартире, где Платон Демьянович работал над „Бытием имени“, частенько отлучаясь то в Германию, то во Францию, то в Италию. И летом 1914 года Чудотворцев отправился в Германию, предполагая задержаться там подольше, подальше от ожесточенных нападок на „Бытие имени“ (кажется, нападающие не возражали бы, чтобы смутьян профессор задержался в Германии или остался там навсегда), но пребывание Чудотворцева в его любимом Фрайбурге было сокращено или прекращено угрожающими признаками начинающейся мировой войны.
Эрцгерцог Франц-Фердинанд, наследник престола Австро-Венгрии, был убит 28 июня 1914 года по новому стилю, и сразу же на улицах немецких городов начались антисербские демонстрации (убийцей эрцгерцога был, как известно, сербский студент Гаврила Принцип). Антисербские демонстрации мгновенно перешли в демонстрации антирусские. Дело было даже не только в том, что Россия поддерживала Сербию против Австро-Венгрии и Германии, угрожавших ей. Дело было скорее в том, что в Германии взорвалась исконная тевтонская ненависть к православно-славянскому миру, и в сербах немецкий обыватель видел русских, а в русских угадывал сербов (что недалеко от истины и всегда происходит в моменты исторических потрясений). Но и этим дело не ограничивалось. Главное, на улицы немецких городов хлынула толпа, еще вчера совершенно немыслимая на этих улицах, до абсурда не гармонирующая с патриархальными домами, элегантными и в то же время уютными виллами, утопающими в зелени садов, и, в особенности, с величественной готикой соборов. Непонятно было, откуда взялись на улицах лица, которых еще накануне невозможно было на этих улицах встретить. Нечто подобное Бердяев заметил на улицах русских городов после октябрьского переворота 1917 года: „В стихии большевистской революции меня более всего поразило появление новых лиц с не бывшим раньше выражением. Произошла метаморфоза некоторых лиц, раньше известных. И появились совершенно новые лица, раньше не встречавшиеся в русском народе. Появился новый антропологический тип, в котором уже не было доброты, расплывчатости, некоторой неопределенности очертаний прежних русских лиц. Это были лица гладко выбритые, жесткие по своему выражению, наступательные и активные“. Бердяев мог объяснять это явление войной; проводя, кстати, аналогию с тем же человеческим типом в Европе: „Новый антропологический тип вышел из войны, которая и дала большевистские кадры. Это тип столь же милитаризованный, как и тип фашистский“. Чудотворцев увидел этот тип человека перед мировой войной, которая и была вызвана этим антропологическим типом. Конечно, настоящие бурные демонстрации с криками „Долой Сербию!“, „Долой Россию!“ происходили не в тихих провинциальных городах, а в Берлине, куда Чудотворцев срочно выехал из Фрайбурга, почувствовав, куда ведут события. Но вместо нового антропологического типа Чудотворцев и в провинциальных немецких городах увидел другое явление, куда более зловещее: исчезновение человеческого лица. На улицы немецких городов вышли не люди нового типа, на улицы вышли массы, а у масс лица нет. Лица отдельных индивидуумов, составляющих, нет, не образующих массу ибо масса не имеет образа, расплываются, уничтожаются, и вместо них остается зияющая ревущая пустота, с которой для Чудотворцева начался новый век, наступающий с опозданием, как начинался он раньше календарного срока взятием Бастилии 14 июля 1789 года. Таким образом, девятнадцатый век продлился дольше своего срока ровно на четверть века. Фрагменты той же самой зияющей ревущей пустоты Чудотворцев увидел в первые месяцы мировой войны уже в России, когда начались погромы магазинов и аптек, владельцами которых были немцы. Поистине, массовая пустота интернациональна, и Чудотворцев не имел с ней ничего общего, выделяясь в толпе долговязой фигурой, мешковатой осанкой и беспомощными близорукими глазами за толстыми стеклами очков. „Ich bin mengenunfäig“, – говорил он по-немецки („Я не пригоден для толпы“).
Вернувшись в Россию, Чудотворцев оказался тем более одинок. Ему ничего не говорил всеобщий патриотический угар, а первым робким антивоенным настроениям он оставался чужд. В первые же месяцы войны Чудотворцев понял, что началась мировая война, а мировая война не есть война одних государств против других, это война одной исторической силы против другой. „В 1914 году массы начали войну против народов“, – говорил Платон Демьянович, а когда я спрашивал его, чем народ отличается от массы, он отвечал мне: „Народ – единство, массы – множество“. Трагический фарс усугубляется тем, что средний человек принадлежит одновременно к народу и к массе, сам не замечая, когда и в каком качестве он чувствует и действует, воюя против самого себя, а кто воюет против самого себя, тот перестает быть самим собой. Так народ постепенно поглощается массами. Иногда вместо слова „массы“ Чудотворцев употреблял слово „легион“, усматривая в этом слове антиимя, которым назвался бес, когда Христос, изгнав его из бесноватого, спросил: „Как тебе имя?“ Характерно, что назвавшись легионом, бес вселился в свиное стадо, так что недаром участники некоторых фашистских движений называли себя легионерами. В Румынии „Лига национально-христианской защиты“ преобразуется в 1927 году в „Легион Михаила Архангела“, хотя Сатане (он же легион), кощунствующему над телом Моисея, именно Михаил Архангел сказал: „Да запретит тебе Господь!“ – так что само сочетание Михаила Архангела с легионом невозможно и кощунственно. Но и высший орден Франции, учрежденный Наполеоном в 1802 году, называется орденом Почетного легиона, выдавая, на чьей стороне Франция в битве света и тьмы, и какому легиону она принадлежит. Говоря так, Чудотворцев улыбался, и можно было подумать, что он шутит, но, иронизируя над союзом Российской империи с Антантой, Платон Демьянович утверждал, что Антанта воюет на два фронта: с Германией и с Россией. „Легион против Третьего Рима“, – усмехался он, и я не сомневаюсь, что эти слова он впервые произнес в 1914 году.
У Платона Демьяновича был в это время один единомышленник. Аристарх Иванович Фавстов видел в союзе трех империй, Германии, Австро-Венгрии и России, спасение христианской Европы. Воюя одна против другой, каждая из этих империй воюет против самой себя, на что и рассчитывают лукавые карлики-финансисты, желающие гибели всем трем империям. Неудивительно, что Платон Демьянович старается чаще видеться с моим дедом Аристархом Ивановичем, то и дело приезжая в Петербург, тогда уже переименованный в Петроград. В 1914 году Чудотворцев приостанавливает работу над философскими трудами, сосредоточиваясь на „Действе о Граали“. Поглощенный музыкальным действом, Чудотворцев кроме „Красной Горки“ посещает другие театры. Так он впервые увидел Аделаиду Вышинскую.
Она танцевала Жизель, а этот балет считался священным на русской сцене, по слову Тамары Карсавиной. В то же время все хорошо помнили, хотя и не говорили вслух о том, как Вацлав Нижинский был уволен из труппы Мариинского балета за непристойность, якобы допущенную в костюме графа Альберта. Может быть, потому так робок и бесцветен был Альберт в постановке, которую видел Чудотворцев. Эротизмом Вацлава Нижинского возмутилась, по преданию, сама вдовствующая императрица Мария Федоровна; недаром ее звали „Гневная“ в кругах, близких к царствующей императрице Александре Федоровне. Вот новый граф Альберт и боялся ее разгневать, как будто она и есть главная виллиса, умершая до свадьбы и мстящая оставшемуся в живых. Но настоящей виллисой была на сцене Аделаида, и уж она-то ничего не боялась, вся желание и жалоба, а тогда желанию нет утоления, кроме продления, и она не прощает неверного возлюбленного, но хранит его, ибо без него ее не будет. Аделаида – Жизель была бесплотна и телесна, поистине ни жива ни мертва, бессмертна без воскресения, и ее ненасытному, прозрачно-непроницаемому телу не оставалось ничего, кроме танца, грозящего сорваться в пляс, о чем напоминали неизбежные прикосновения ступней к полу, эти намеки на похороны, преодолеваемые музыкой летучих мускулов; танцовщица не позволяла себе хаоса, но танец ее прельщал магической пляской, невозможной в балете и тем более соблазнительной, ибо в ней угадывается запретный хаос. Так могла бы танцевать и, возможно, танцевала в свое время мадам Литли. Тела танцуют, живые или мертвые, плоть пляшет страстно и покаянно. Эта фраза из письма, которое Чудотворцев написал Аделаиде после спектакля. Он писал письмо ночью, не смыкая глаз, писал днем и продолжал писать на следующую ночь, пока не заснул, уткнувшись в исписанный лист, но во сне снова увидел ее, летящую и неулетающую. При этом танец Аделаиды поражал безупречным, классическим мастерством, напоминавшим Чудотворцеву Пуссена, но когда мастерство – само существо танцовщицы, это уже мистерия, магия или чудо (искусство – чуть ли не чудо, чуткое чуть-чуть). А что, если наоборот: танец преодолевает и тем самым продлевает свою телесность, пляс же вырывается за пределы тела? Словом, здесь неизбежно слово „Несказанное“, если это слово, а не само бытие на своем особом уровне. Несказанное танцует, Слово пляшет. „Пред троном плясало Слово“, – напишет Н. А. Клюев не в тон ли Чудотворцеву?
Нельзя сказать, что Несказанное появилось в письме Чудотворцева к Аделаиде впервые. Несказанное упоминается так или иначе во всех его работах, причем необязательно как альтернатива Слову В самом Слове присутствует Несказанное, это те его значения, которых мы не сознаем, когда произносим или воспринимаем Слово, ибо Слово в конечном (бесконечном?) счете означает все, так что между Словом, нами воспринятым, и всем, что оно означает, пролегает Несказанное, тайное в Слове, которому предстоит стать явным, как сказал Христос. Но в письме к Аделаиде оформились другие направления, противоположные философии Чудотворцева, какой она была до тех пор. Слову Чудотворцев предпочел Несказанное, проявляющееся, но не являющееся в танце, так как явиться оно не может, не перестав бытьНесказанным, то есть не перестав быть. Увидев Аделаиду, Чудотворцев предпочел Слову Несказанное, что было в духе той эпохи, и в Несказанном новому Платону почудился отклик на мировую войну. Новую работу, овладевшую его замыслами, Чудотворцев называл некоторое время „Философия танца“, следуя Фридриху Ницше, призывавшему: „Горе имейте и ноги ваши, добрые плясуны, а еще лучше: станьте-ка также и на голову“. (Не забудем, что в немецком языке между танцем и пляской нет различия; глагол „tanzen“ означает и „танцевать“ и „плясать“, и Чудотворцев видел в таком совпадении упоительный хаос войны, то, что Томас Манн называл „Schicksalsrausch“, „Хмель судьбы“.) Но танец, тем более пляска, и философия слишком уж не вяжутся друг с другом, и Чудотворцев думал назвать свой новый труд „Философия музыки“, явно ссылаясь на Ницше с его рождением трагедии из духа музыки, но не точнее ли было бы называть новую философию нового Платона „Философия Несказанного“, ибо она вызывающе противостояла „Бытию имени“? Очевидно, в новой философии Чудотворцева прорвался бунт против его прежней философии, и, самое странное, против самой Софии. Чудотворцев восстал против Софии, отчаявшись встретиться с ней. Он вообразил, что София смеется над ним, как там, на улице Софьиной за чайным столом на даче № 7. Не бунтом ли против Софии была русская революция, вызванная мировой войной? Двенадцать в поэме Блока вовсе не идут за Христом (если это Христос ходит „с кровавым флагом“, а не какое-нибудь наваждение), они стреляют в этого Христа, и Блок с ними заодно. „Но я иногда сам глубоко ненавижу этот женственный призрак“, – записывает Блок в дневнике, а кто этот женственный призрак, если не София Премудрость Божия, воспетая тем же Блоком как Прекрасная Дама»?
Не знаю, что случилось бы с Чудотворцевым, если бы он в это время встретился с мадам Литли, но вышло иначе: Аделаида откликнулась на его письмо и пригласила Платона Демьяновича посетить ее незамедлительно. Так Чудотворцев оказался в зимнем саду Аделаиды, где она сама обосновалась недавно. Как и моя тетя Маша, Чудотворцев избегал говорить, о чем они беседовали наедине, но бывать у молодой балерины он стал часто, а вскоре как-то само собой сложилось так, что Платон Демьянович останавливался у нее всегда, когда приезжал в Петроград. При этом не следует делать слишком далеко идущих выводов вроде «пришел, увидел, победил». Платон Демьянович был тогда отнюдь не первой молодости, но не секрет, что и в глубокой старости он имел успех у женщин, завораживая их магией своего интеллекта, а женщины, что бы о них ни говорили, не могут устоять перед подобной магией, которой едва ли не одновременно были подвержены еще не старая бабушка Кэт (моя прабабушка) и ее юная дочка, ma tante Marie. Какие бы сплетни ни распространялись об Аделаиде Вышинской, доступностью она не отличалась. По всей вероятности, при первых встречах с Платоном Демьяновичем она больше слушала, чем говорила (недаром она была служительницей Несказанного), а это тоже верный способ покорить собеседника, если он философ, и вскоре Платон Демьянович уже сопровождал на фортепьяно ее хореографические упражнения. Разумеется, он был при этом не только аккомпаниатором. Аделаида всем своим существом впитывала его идеи, замыслы и помыслы, нуждаясь в нем, как душа нуждается в духе, а танцующее тело Аделаиды и было ее душой. Первым плодом их тайного союза стал балет «Саломея», где Аделаида танцевала практически одна (Ирод и его придворные лишь смутно угадывались в полумраке, из полумрака ей кто-то протягивал блюдо с отрубленной головой Иоанна Крестителя, и последним жестом своего упоительного танца она протягивала эту голову во мрак, отрывая от себя самое дорогое, и голову эту во мраке хищно хватала ее невидимая кровожадная мать). Аделаида Вышинская выступала не только как исполнительница, но и как автор балета на музыку Лоллия Полозова. Имя Чудотворцева не упоминалось, но избранным было известно, что ни балет, ни музыка не обошлись без него. Следующим балетом Аделаиды оказалась «Панночка», и Платон Демьянович с тех пор не называл Аделаиду иначе. Нетрудно догадаться, что это балет по гоголевскому «Вию», где, правда, партия Хомы Брута стала второстепенной, так как для нее не нашлось достойного исполнителя (мне так и не удалось выяснить, кто его танцевал, хотя, быть может, в этом сказались традиции «Красной Горки»). В балете о любви падшей Софии (Панночки) к незадачливому философу партию философа должен был бы исполнять Чудотворцев, и Аделаида говорила, что она танцует в балете именно с ним, кто бы ни был на его месте, и невозможность этой партии для Платона Демьяновича была для Аделаиды такой же незаживающей раной, как несостоявшаяся партия Машеньки в качестве ее сценического двойника. Но Чудотворцев уже предлагал Аделаиде балет «Елена» на музыку композиторов барокко, в котором Аделаида должна была танцевать Елену, в прошлом Елену Троянскую. Она сопутствует Симону Волхву, который выдает себя ни много ни мало за Логос (представляете себе танец Логоса?), а Елена не кто иная, как опять-таки падшая София. Во всех трех балетах действует судорожная ирония философа над Софией, а гениальным беззащитным орудием этой иронии становилась Аделаида, за что ей предстояло поплатиться в будущем, что она предчувствовала и на что жертвенно соглашалась.