Текст книги "Воскресение в Третьем Риме"
Автор книги: Владимир Микушевич
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 41 страниц)
Но тогда мы еще не могли знать будущего приговора. В головах по старой памяти мелькала мысль о двадцати пяти годах лагерей и даже о расстреле. Дарья Федоровна, мать Адика, не дожила до приговора, убитая мыслью, что с ним там делают. Антонина Духова вела себя точно так же, как четверть века назад при аресте своего юного мужа Никиты. (Кстати, только выйдя из лагеря, она узнала, что он был расстрелян в лагере в самом начале войны.) Антонина снова кинулась на Лубянку, кричала, что это она писала воззвания в защиту революционной Венгрии, что номенклатурная бюрократия во главе с Никитой Хрущевым предает дело мировой революции, что, уж если на то пошло, не Адриан, а она должна быть арестована. Ее вежливо, безучастно выслушали, посоветовали успокоиться и покаидти домой, а когда она с негодованием отказалась, вызвали что-то вроде машины скорой помощи, правда, с решетками на окнах, отнесли ее в эту машину на носилках и чуть ли не в смирительной рубашке отвезли на старую квартиру Луцких, где она жила с Дарьей Федоровной и Адиком. Кира тоже рвала и метала. Она призывала студентов нашего института коллективно выйти из комсомола, чтобы выразить протест против ареста товарища. Никто не отказывался поддержать Адриана, но из комсомола никто не вышел. Из комсомола намеревался выйти один я, полагая, что я должен быть по меньшей мере с Адрианом солидарен. «Мы аки», – вертелось у меня в голове. Поскольку мне предстояло сделать серьезный жизненный шаг, я сообщил о моем предполагаемом выходе из комсомола тете Маше, и она, даже не притронувшись на этот раз к спасительной папиросе, более чем решительно заявила, что отравится, если я так поступлю. В этой угрозе отравиться мне сперва почудилась экзальтация старой институтки, но я вспомнил загадочную смерть моей молодой бабушки Анастасии Николаевны и осудил себя за цинизм. Конечно, мое членство в комсомоле не имело никакого значения для княжны Марьи Алексевны, она боялась только, что меня исключат из института и тоже, может быть, арестуют… Но самое главное, на мой выход из комсомола наложила свое категорическое вето сама Кира. «Нет, не вздумай. – Кира даже ногой топнула. – Иначе я знаешь что сделаю…» Она не сказала что, а меня поразило внезапное сходство с тетей Машей, проступившее в ней в эту минуту Когда Кира пошла заявлять о выходе из комсомола, ее вежливо выслушали, как Антонину Духову на Лубянке, но заявление о выходе не приняли, и дело замяли. Потом в институте распространился слух, что в комитете комсомола поняли чувства Киры, оценили ее благородство и дали ей возможность взять назад свое опрометчивое заявление, как она будто бы и сделала.
Признаться, меня-то больше занимало другое. Как только Адриана арестовали, я решил, что уж теперь-то юбилей Чудотворцева отмечаться не будет: изменился политический курс. Встретив на другой день в коридоре Штофика, я не удержался и прямо высказал ему свои опасения. Мне показалось, что по лоснящемуся лицу проректора скользнула тень тревожного понимания, но Штофик тут же взял себя в руки:
– Помилуйте, э-э… Иннокентий, неужели юбилей старейшего русского ученого может быть отменен из-за… из-за мальчишеской выходки? Как это возможно, после двадцатого-то съезда? Спокойно работайте над вашим докладом… м-да… о Елене Прекрасной и ни о чем таком не думайте. Обращаясь к Фавсту (он произнес по-немецки Faust, а не Фа-уст, как говорят по-русски), докажите, что вы сами истинный Фавстов!
На этом мы расстались, и я поспешил пересказать начальственную шутку Кире, предположив, что, быть может, дело Адриана действительно будет сочтено мальчишеской выходкой, но Кира промолчала в ответ со странной безучастностью, так что я не понял, отчаяние ли это или усталое безразличие, но когда я в тот же день снова встретил Штофика на этот раз уже в филологическом кабинете и спросил его, на какое же все-таки число назначена юбилейная конференция, он ответил мне неуверенно, что всему свое время.
– Доклад Платона Демьяновича состоится двадцать девятого декабря 1956 года, – изрекла вдруг тетя Маша, когда я пересказал ей свои опасения и ответы Штофика.
Меньше всего я мог предположить, что исчерпывающей информацией по вопросу о чудотворцевской конференции располагает моя тетушка-бабушка, не бывающая нигде, кроме своего картофельного института, но в то же время я знал, что она слов на ветер не бросает. Я не позволил себе слишком настоятельно расспрашивать ma tante Marie; я лишь в который уже раз сопоставил даты чудотворцевского рождения по старому и по новому стилю, но ничего похожего на шестнадцатое декабря у меня не получилось. И почему тетушка так резко подчеркнула, какого года будет это шестнадцатое декабря? Потому ли, что это год двадцатого съезда? Оговорилась она или проговорилась? Как же я был удивлен, когда на бабушкино пророчество насчет шестнадцатого декабря откликнулась Кира, до сих пор старательно пропускавшая мимо ушей все, что относилось к Чудотворцеву. Я и упомянул-то эту дату случайно в связи с моей работой над «Фаустом», которую Штофик велел мне продолжать, хотя никакие доклады, тем более студенческие, на Чудотворцевском юбилее вроде не предполагались, в особенности, после истории с Адрианом.
– Двадцать девятого декабря? А не тридцатого ли? – вдруг насторожилась Кира, услышав от меня загадочную дату.
Мало сказать, что я был удивлен, я был поражен ее реакцией. Разговор шел в квартире с концертным роялем, где мы встретилисьвпервые после ареста Адика. Я был очень смущен моральной стороной наших отношений с Кирой, как будто мы пользуемся его арестом для нашего адюльтера, хотя увести жену у арестованного мужа еще аморальнее, но Кира настояла на встречесо всем ее интимным ритуалом, уверив меня, что подобного ритуала требует именно наша верность арестованному Адриану «Третьему в поле». «Не забудь, мы аки», – шептала она в моих объятиях.
– Но почему шестнадцатого или семнадцатого декабря? – допытывался я, лежа рядом с ней на допотопном двуспальном одре красного дерева. – Ректорат, что ли, так решил? Ты слышала что-нибудь?
– Ничего я не слышала. Сам ты неужели не знаешь, почему?
– Ну почему, почему?
– В ночь с шестнадцатого на семнадцатое декабря 1916 года убили Распутина.
– А причем тут двадцать девятое декабря 1956 года? – никак не мог взять в толк я.
– Двадцать девятое декабря 1956-го и есть 16 декабря 1916-го, – отчеканила Кира, а я понял, почему тетушка так подчеркивала год.
– Все равно не понимаю, какое отношение доклад Чудотворцева об Орфее имеет к Распутину, – промямлил я.
– Тут уж я ничего не знаю. Об этом ты лучше Марью Алексевну спроси, – отрезала она.
В первый раз Кира назвала мою тетушку-бабушку по имени-отчеству, как знакомую, и во второй раз мнения обеих совпали: по вопросу о моем выходе из комсомола и теперь вот о дате чудотворцевского доклада. Сговариваются они, что ли? Кстати, Кира на этот раз действительно не знала, о чем будет доклад Чудотворцева. Впервые за последние годы он работал над своим докладом не с ней, а с Клашей Пешкиной. Будущая Клавиша подвергалась первому испытанию, звучит ли она с Чудотворцевым в унисон. Иными словами, то был первый опыт ее секретарской работы. Вот почему мы и смогли встретитьсяв пустой квартире Марианны Буниной, где пока еще обычно жила Клаша Пешкина.
А Кира разразилась очередным патетическим монологом о Распутине. Оказывается, это от него пошли братания русских и немецких солдат на фронтах Первой мировой войны. Разве Распутин не говорил Феликсу Юсупову: «Довольно кровопролития, все братья, что немец, что француз»? «Разве позор своих братьев спасать?» – добавлял он.
– Может быть, и ленинский лозунг «превратить империалистическую войну в войну гражданскую» на самом деле от Распутина идет? – съязвил я, чей дед поручик Александр Горицветов пал на Мазурских болотах.
– А что ты думаешь? Если бы Ленин встретился с Распутиным, глядишь, и Гражданской войны бы не было, и кровь бы в Венгрии не пролилась. А такая встреча очень даже могла бы быть, если бы Ленин из-за границы приехал раньше, ну хоть на полгода. Встречу Ленина с Распутиным подготавливал этот… ну как его… раб народа (через много лет я встретил это выражение в архиве М.М. Пришвина, который назвал так Бонч-Бруевича, всю жизнь работавшего над сближением русского сектантства с большевизмом, за что, правда, Пришвин и считал его тупоумным).
– Распутина же контрреволюционеры убили, – неистовствовала Кира. – Убийство Распутина – первый акт контрреволюции еще до революции. С убийства Распутина начался террор…
– Красный или белый? – не удержался я.
– Серый! Бесцветный! Сталинский! – огрызнулась она.
– Уж если кто и был заинтересован в убийстве Распутина, так это будущий отец народов, оберкастратор. Может быть, он-то и организовал убийство Распутина, как убийство Кирова…
– Неужели сын сапожника Джугашвили к великим князьям был вхож?
– Охранка куда угодно вхожа. Кто-то среди наших выдал же Адика…
У меня все похолодело внутри. Такая мысль не приходила мне в голову.
– Что-нибудь новое… о деле Адика… ты слышала? – с трудом выдавил я из себя.
– Говорят, его дело смотрит сам Георгий Человеков, – ответила Кира.
К тому времени я уже слышал это имя. Георгий Человеков вел дела венгерских контрреволюционеров. Говорили, что он был среди тех, кто настаивал на срочном вводе советских войск в Будапешт, а до этого поддерживал с так называемыми контрреволюционерами тесные, чуть ли не дружеские отношения. Репутация у Человекова была противоречивая. Образ его двоился в интеллигентском сознании. С одной стороны, он слыл пламенным сторонником двадцатого съезда, но таким пламенным мог быть только фанатик, а двадцатый съезд был направлен именно против партийного фанатизма так что по-настоящему его можно было поддерживать лишь с прохладцей, как его и поддерживал Н.С. Хрущев, даже идя на риск все с той же прохладцей. В ледяной же пламенности Человекова угадывался скрытый сталинизм. Человеков был, бесспорно, образованнее своего окружения, метил в новые партийные идеологи. Ему вредила восточная внешность, в которой бдительный глаз различал явно семитские черты. Вскоре о Человекове пошли слухи, будто он курирует московских тамплиеров или розенкрейцеров, может быть, в провокационных целях. Во всяком случае, он дал добро на юбилейный доклад Чудотворцева. Не исключено, что и с делом Адриана он ознакомился, хотя сам я полагаю, что оно лишь поступило в его аппарат.
– Под влиянием Распутина сам царь чуть революционером не стал, – изрекла вдруг Кира. – Вот его и убили.
– Контрреволюционеры царя убили? – едва пролепетал я.
– Смотря как понимать революцию. Знаешь, как Распутин о Николае Александровиче говорил: «Какой же он царь-государь? Божий он человек». Ты только подумай: отрекся царь от престола, воцарился Божий человек, и с тех пор любовь, а не война.
До сих пор ломаю голову над тем, подхватила ли Кира этот будущий лозунг хиппи раньше, чем они сами или, напротив, до хиппи, Бог знает, по каким астральным волнам дошло то, что Кира сказала мне с глазу на глаз в нашей тайной постели.
Поздно вечером дома я собрался с духом и прямо спросил тетю Машу, почему доклад Чудотворцева должен быть двадцать девятого декабря 1956 года, накануне Нового года. Ведь на доклад никто не придет.
– Все придут… кому нужно… – с деланым спокойствием выговорила она, закурила было очередную папироску тотчас отбросила ее, поправила пенсне и принялась отвечать мне. Ее ответ длился несколько вечеров. В моем пересказе я придаю ее ответу большую связность с вкраплением ее интонаций или, если можно так выразиться, цитат, озвучивая иногда и то, о чем принято было между нами умалчивать.
Осенью 1915 года гимназистка m-lle Горицветова, как и «весь Петербург», была без ума от балерины Аделаиды Вышинской. Ее танец отличался поистине классической безупречностью, но в концертах она выступала несколько иначе и к тому же подготавливала собственные балеты, в которых, по слухам, не только следовала новейшим веяниям, но и допускала нечто вроде восточной и новейшей западной магии, что начинали усматривать и в ее самом что ни на есть классическом танце. При этом Аделаида ревностно посещала церковные службы, не только католические, но и православные, едва ли не намереваясь перейти в православие, о чем поговаривало с раздражением польское общество. Поклонники Аделаиды Вышинской предпочитали говорить о мистике, а не о магии ее танца, но так или иначе о ней говорили, говорили, говорили, – хотя балерина умела ценить и молчаливое обожание.
Каждый вечер, выходя из подъезда, чтобы сесть в таксомотор, или возвращаясь домой, Аделаида видела на улице под открытым небом одинокую стройную девичью фигурку Незнакомка явно поджидала ее, но никогда не обращалась к ней. У Аделаиды возникли даже определенные опасения. Ейбыло чего опасаться. Уже предпринимались попытки плеснуть ей в лицо серной кислотой. Интересно, что, кроме дам, ревнующих к Аделаиде своих мужей, у нее были ненавистницы среди одиноких женщин. Высказывались предположения, что Аделаиде мстят конкурентки, искательницы богатых содержателей. Но никак не удавалось вычислить мужчину, сановника или финансиста, который содержал бы распоясавшуюся танцорку, живущую в сказочной роскоши. Роскошью этой Аделаида была обязана, по слухам, щедротам женщины, эксцентричной молодой купеческой вдовы Марфы Бортниковой, сорившей миллионами так, что родня не раз пробовала учредить над ней опеку, но суд упорно отклонял подобные происки, не находя для них оснований. Говорили, что Аделаида имеет влияние при дворе, хотя было точно известно, что при дворе она не принята. «Ну и что ж, – отвечали на это, – к ней оттуда ездят». «Эта польская змея кого хочешь оплетет, мудрено ли, что она Марфутку-дуру оплела», – вздыхал седобородый дядя Марфы Бортниковой. При всем при том ни в один скандал Аделаида не была замешана, и ее девичья репутация формально оставалась безупречной.
И вот в один прекрасный петербургский вечер под холодным проливным дождем Аделаида, выйдя из таксомотора, сама подошла к моей юной тетушке-бабушке и предложила ей зайти. «Вы простудитесь, моя хорошая», – сказала она так сердечно, что Машенька не могла устоять. Так Машенька впервые попала в зимний сад Аделаиды Вышинской, о котором в Петербурге ходили легенды. Машеньке сперва почудилось, что она оказалась в тропическом лесу или по меньшей мере в гигантской оранжерее, но потом она поняла: это была всего лишь просто просторная комната, оплетенная, главным образом, плющом, свисающим со стен и с потолка. Подобная растительность и вызывала ощущение простора, маскирующегося ползучими отпрысками. Впечатлению затаенного простора способствовало и освещение. Зимний сад был освещен ароматическими свечами, чье благоухание хотелось приписать растениям. (Теперь, когда у меня ночует мадам Литли, я думаю, не те же ли благоухания распространяют в моем убогом доме ее ароматические свечи, да и ночует она за печкой, где ma tante Marie рассказывала о своих посещениях Аделаиды.) Кроме плюща, в зимнем саду были другие, настоящие тропические растения, даже пальмы, но больше всего Машеньку поразило сочетание ярких разноцветных орхидей с ландышами (осенью-то! Но в любое время года без ландышей в своей артистической уборной Аделаида не танцевала, в какой бы стране и на каком бы континенте ни проходили ее гастроли). К этой гамме присоединялась белая сирень Le Moine из московского садоводства Николая Алексеевича Сидорова.
Но Машенька не успела осмотреться в зимнем саду; Аделаида повлекла ее за собой, раздвинула плющ, за которым обнаружилась дверь («дверь в стене», – вспомнила Машенька рассказ Уэллса), отомкнула ее особым ключом и сразу же заперла дверь за собой. (Думаю, сердечко отчаянной читательницы маркиза де Сада при этом хоть на секунду, но замерло.) Но ничего опасного в комнате Машенька не увидела, сразу же окрестив ее про себя девичьей горенкой. В комнате не было ничего, кроме кушетки у стены. Но пол, стены и даже потолок были застланы одним и тем же восточным ковром, заглушавшим не только шаги, но и прыжки балерины. Аделаида на минуту исчезла за ширмой и вернулась в легком муслиновом пеньюаре. Такой же пеньюар она предложила Машеньке, и та вынуждена была переодеться, несмотря на все свое смущение, так как совсем промокла. После этого Аделаида коснулась ковра над кушеткой, где, вероятно, была кнопка звонка, снова отомкнула потайную дверь, из чьих-то невидимых рук взяла подносик с дымящимся чайным прибором и печеньями, снова заперла дверь на ключ и указала Машеньке место рядом с собой на кушетке, пододвинув круглый столик на единственной длинной ножке, похожий на ломберный. Чаепитие кончилось поцелуями, объятиями, и между новоявленными подругами наступила степень близости, которую ma tante дала почувствовать мне, предпочитая умалчивать о ней.
С этого вечера свидания Машеньки и Ади, как она называла Аделаиду, стали если не регулярными, то очень частыми. Marie даже уроки у нее готовила, уверив Екатерину Павловну что занимается вместе с подругой (в сущности, так оно и было). Аделаида узнала, что Marie занималась и хореографией, обнаружила блестящие способности, но мать прервала эти «занятия»: «Научилась танцевать, и хватит с нее! Не на сцену же ей идти!» «Ах, эти предрассудки аристократические! – вздыхала Адя. – А я вот через них переступила. Тебя Бог создал моим сценическим двойником, а меня так обездолили». Когда я присматриваюсь к редким портретам Аделаиды, я не замечаю сходства с тетей Машей, но видно было, что она сама все еще согласна со своей Адей, как она иногда ее называла (Аделаида была старше ее на пять лет; может быть, сходство проявлялось в телосложении, а не в чертах лица, а может быть, то была лишь девичья фантазия). Аделаида особенно нуждалась тогда в сценическом двойнике, подготавливая свой собственный балет «Любовь и Параскева». Кто знает, может быть, ее замысел так и не осуществился лишь потому что Адя перестала искать себе двойника, найдя Marie, а время, чтобы стать настоящей балериной, для Marie было упущено. Наверное, Адя рассказывала удивительные вещи Машеньке о своем предполагаемом балете, но ma tante Marie мало что о нем говорила мне, то ли ей было тяжело вспоминать, то ли подругам наедине было не до слов, что ma tante Marie и передавала своими умолчаниями.
Так или иначе, они встречались под предлогом уроков, которые Аделаида согласилась или предложила давать Marie Горицветовой. То были уроки танцев или хореографии (с какой точки зрения посмотреть), но с ними вынуждена была смириться в конце концов и Екатерина Павловна, когда строптивая дочка поставила ее, так сказать, перед фактом и продемонстрировала результаты этих уроков. Екатерина Павловна пыталась возражать против уроков, так как она не в состоянии их оплачивать, а принимать благотворительность польской панны им тоже не к лицу. Аделаида нашла повод встретиться с Екатериной Павловной в одном из петербургских салонов, и была с ней так мила и любезна, что Екатерина Павловна не устояла. Да и похвалы хореографическому дару ее дочери вскружили голову даже княгине Горицветовой, хотя она и пыталась это скрыть и не могла себе представить свою дочь на балетной сцене. Невозможность профессионального будущего для Машеньки была очевидна, и не о ней ли плакали подруги, утешая одна другую объятиями после уроков? Для Екатерины Павловны оставалось только сомнение в репутации Аделаиды Вышинской, но Машенька с негодованием уверяла, что вообще никогда не встречала у Аделаиды мужчин.
– Еще не хватало бы! – окрысилась Екатерина Павловна. – Она не для тебя их приглашает. Да грешить можно и с женщинами, – загадочно или, напротив, слишком прозрачно намекнула она.
Не исключаю, что стойкое отвращение к замужеству, заметное в жизни былой красавицы Марьи Алексевны, объяснялось не только долгом перед семьей, но и, теми уроками-свиданьями на заре туманной юности, хотя заря-то была, а юность не успела наступить. Аделаида много значила для нее, и, вспоминая свои «петербургские вечера» сорок лет спустя, моя тетушка-бабушка не раз протирала затуманившееся пенсне. Аделаида говорила ей, что она монахиня в миру, а значит, любовь и жизнь женщины, воспетые Шамиссо – Шуманом, не для нее. Мгновенно промелькнула зима. На лето Екатерина Павловна с дочерью, невесткой-вдовой и внучкой Веточкой, моей будущей матерью, переехала на дачу в Мочаловку, где они продолжали молча оплакивать убитого сына, брата и мужа, но Аделаида и туда приезжала проведать подругу, останавливалась, разумеется, на Совиной даче, и на подмостках театра «Красная Горка» состоялся даже однажды ее сольный концерт, причудливая композиция по балету «Марина» (о Марине Мнишек). Интересно, что ее танцам аккомпанировала за фортепьяно Маша Горицветова.
Но и лето промелькнуло, и наступила роковая осень 1916-го. Уроки возобновились и сделались еще более продолжительными. Marie уже откровенно манкировала занятиями в гимназии, хотя год для нее был выпускной, и ее в гимназии кое-как выручала лишь блестящая память и сумбурная, но обширная начитанность. В ту следующую осень уединение подруг скоро начало прерываться. В мастерскую балерины, где шел урок, все чаще вбегала горничная Аделаиды, приземистая коренастая девушка с монгольскими чертами лица (кажется, она была калмыцкого, а может быть, бурятского происхождения), и докладывала, что приехал князь Лик и настоятельно просит принять его, но Аделаида всегда решительно отказывала, и в присутствии Машеньки князь Лик ни разу принят не был. Впрочем, Машенька сразу догадалась, кто такой князь Лик, да Аделаида и не скрывала этого.
Но однажды тревожно постучали в девичью горенку, где подруги отдыхали после урока, раскинувшись на ковре. В девичью горенку даже горничная не допускалась Аделаидой, по крайней мере, в присутствии Машеньки. Чайный прибор Адя всегда сама брала из-за потайной двери, разве что чуть-чуть приоткрытой. Стуком на этот раз дело не ограничилось. Послышался тревожный голос горничной: «Аделаида Ксаверьевна! Григорий Ефимыч спрашивает вас, непременно желает вас видеть». И Аделаида покорно встала с ковра, шагнув за ширму, где она обыкновенно одевалась:
– Ладно, скажл им, я сейчас выйду, а ты чаю подай, пускал они пока чаю попьют.
«Неужели это она про Распутина говорит „они“», – удивилась про себя Машенька. Аделаида, видно, не сомневалась, что подруга не может не понимать, кто ее спрашивает. Она прямо обратилась к Машеньке:
– Коли не хочешь, не выходи, сердечко мое. Я от него скоренько отделаюсь.
Но Маша тоже поспешно оделась и вышла в зимний сад вместе с Аделаидой. Посреди зимнего сада на столе под пальмой кипел небольшой самовар, а с Распутиным пил чай, как сам Распутин, с блюдечка, не кто иной, как Платон Демьянович Чудотворцев. «Вот почему „они“», – мелькнула мысль в Машенькиной головке. Маша вспомнила потом, что Распутин был одет, как в свою последнюю ночь, в белую рубашку, вышитую васильками, а подпоясан он был малиновым шнуром. Видно, он имел обыкновение так одеваться, отправляясь в гости в ту осень и в первые недели зимы, еще предстоявшие ему Гораздо более странным показалось Машеньке, что Платон Демьянович одет как-то уж слишком по-домашнему Галстук на нем был белый с черным, но пиджак был не надет в рукава, а лишь накинут на плечи, словно какая-нибудь кацавеечка. При свете ароматических свечек волосы Чудотворцева нежно отсвечивали цветом ландышей, благоухавших вокруг. «Иначе, как седым, я его не видела», – говорила тетушка-бабушка. А тогда она подумала, что невольно ввела в заблуждение свою maman насчет отсутствия мужчин в квартире Аделаиды. Похоже, Чудотворцев, частенько наезжая из Москвы в Петербург, проживал в одной из комнат просторной Аделаидиной квартиры, где и работал над своей книгой «Философия танца», а также над либретто балета «Любовь и Параскева». Он мог быть в квартире и тогда, когда подруги упивались блаженно безнадежными уроками. Нечего и говорить, что Машенька была знакома с Платоном Демьяновичем, частенько навещавшим ее маменьку когда с Аристархом Ивановичем Фавстовым, а когда и сам по себе. И с Распутиным Машенька была знакома. Екатерина Павловна верила в его мистическую силу хотя и предпочитала своей веры не афишировать, но она умоляла старца помолиться за упокой души воина Александра. К себе приглашать Распутина Екатерина Павловна стеснялась или не отваживалась, зато охотно бывала в домах, где он бывал, и не только сама с ним познакомилась, но и Машеньку подвела к нему за руку, не повлияет ли старец на строптивую дочку И Распутин заметил Машеньку, более того, отметил ее, а княгиню успокоил: «Не тревожься о ней, барыня-сударыня; дочка твоя будет шелковая, вот как этот шнурок», – сказал он, поигрывая своей малиновой опояской.
– A-а, вот и Мария пожаловала, – сказал Распутин и даже блюдечко с недопитым чаем на стол поставил. – Марии-то нам и не хватало. Марфа, скажем, у нас есть, и печется она о многом, но Марфа без Марии ничто, да и Мария без Марфы ничто; Мария благую часть избра, яже не отымется от нея.
Я всегда вспоминаю эти слова Распутина, когда перечитываю «Ключи Марии» Есенина, где в эпиграфе говорится, что Марией на языке хлыстов шелапутского толка называют душу. А Машенька сразу догадалась, что Распутин говорит о Марфе Бортниковой, чьим щедротам, по слухам, Аделаида была обязана и роскошной квартирой, и возможностью ставить собственные балеты. Маше показали Марфу Бортникову на премьере балета «Поэма экстаза», в котором Аделаида выступала не только как балерина, но и как хореограф. Марфа ходила всегда в темном шелковом платье, высокая, статная, тяжелые, темно-русые косы были обмотаны вокруг ее головы. «На такой косе удавиться можно», – сказал тогда неподалеку от Машеньки неприязненный женский голос. «И давно бы пора», – отозвался другой. «Исходила младешенька все луга и болота», – как бы угадав Машины мысли, запел Распутин тем низким приятным голосом, который упоминают мемуаристы. Когда Распутин допел до «злой раскольницы», он подмигнул Аделаиде, и ту слегка передернуло.
– Великий философ простоты, – сказал Чудотворцев.
– Ну, какой я философ, – отозвался Распутин, – я философ, пока я Зеленому подвержен.
Маша подумала сперва, что под Зеленым Распутин подразумевает Аделаидин зимний сад, уподобляя его, быть может, райскому саду. Но о своей приверженности Зеленому Распутин говорил не только Машеньке. Эти слова Распутина впоследствии по-разному истолковывали. Кое-кто усматривал в Зеленом зеленого змия, другие предполагали несколько позже, что это зеленые человечки, пришельцы из космоса. Я слышал даже гипотезу будто зеленые, воевавшие во время Гражданской войны и с красными и с белыми, предсказаны или накликаны Распутиным. Но Марья Алексеевна настаивала на том, что, говоря о Зеленом, Распутин глаз не сводил с Чудотворцева при всех его сединах. Празелень, что ли, патриархальная ему в них виделась? Мусульмане, впрочем, знают, что Зеленым зовется Бессмертный, то ли ангел, то ли человек, и Машеньке даже почудилось, что, покосившись на Чудотворцева, Распутин то ли отхаркнулся, то ли буркнул: «Хызр!»
– Кощей Бессмертный! – усмехнулся Чудотворцев.
Мучительно сладостное уединение подруг было с тех пор омрачено ожиданием неизбежного чаепития с Распутиным и Чудотворцевым. Когда бы они ни вышли из девичьей горенки, Григорий Ефимович и Платон Демьянович неизменно сидели друг против друга за чайным столом в зимнем саду. Распутин величал Чудотворцева запросто: «Демыч», что иногда воспринималось как «Демонович». Если Аделаида выходила из девичьей горенки одна, он сразу накидывался на нее: «Постой, Ада-Лида, а где Манок? Манка давай сюда». Так что Машеньке не удавалось миновать чайного стола, да и трудно сказать, насколько она к этому стремилась.
И очень часто во время чаепития объявлялся князь Лик. Горничная так и докладывала о нем: «Князь Лик!» – но ни разу Аделаида не приняла его, а Маша знала: когда бы она не вернулась домой, там будет ждать ее князь Лик, заехавший якобы с почтительнейшим визитом к ее матушке.
Как только горничная в первый раз доложила о нем, Машенька сразу догадалась, кто это. По имени она мне его так и не назвала, все говорила «Лик» или «Ликочка», и я могу только предположить, не князь ли Феликс Юсупов то был, а тогда Мария Г. из его мемуаров – моя тетушка-бабушка.
Он и раньше заезжал к ним нередко. Машенькой князь Ликочка заинтересовался, когда ее исключили из Института благородных девиц за чтение маркиза де Сада. Молодой князь дал ей почитать «Портрет Дориана Грея» в оригинале («for exercise in English», – успокоил он маменьку). С тех пор он полюбил вести длинные, довольно рискованные разговоры с княжной, и Екатерина Павловна даже вообразила, что он в конце концов посватается к Машеньке. Но князь Лик женился на другой, а ездить продолжал. Осенью 1916 года его визиты имели вполне определенное обоснование и конкретную цель. Он предостерегал Екатерину Павловну от Распутина. Неожиданно эстет с причудливыми сексуальными наклонностями князь Лик превратился в консервативного патриота крайне правого толка, защищающего устои православия, самодержавия, народности. Он говорил о тлетворном влиянии Распутина при дворе, более того, на царскую семью, доказывал, что Распутин, быть может, сознательный или бессознательный агент иностранного влияния, подчиняющийся, по собственному признанию, зеленым и зелененьким, причем зеленые живут в Швеции.
«А не в Дании ли?» – должна была при этом подумать Екатерина Павловна, несомненно листавшая труд своего поклонника Аристарха Ивановича Фавстова о Рюриковичах и к тому же приближенного ко вдовствующей императрице, она же датская принцесса.
– Но вы-то, ma tante, уже знали кто на самом деле Зеленый. Вы сказали об этом бабушке Кэт?
– Не то чтобы знала, я только догадывалась, mon enfant. Не забудь, я была еще девчонка, и Ликочку боялась подвести, как и он меня. Да и были у меня какие-то смутные опасения. Поймите: Платон Демьянович у нас в доме бывал, и maman чувствовала к нему некоторую симпатию, и каково ей было бы узнать, что Платон Демьянович днюет и ночует у Аделаиды…
– Должно быть, князь Лик и рассчитывал на то, что она узнает…
– Похоже на то, mon enfant. Ему очень хотелось бы, чтобы маменька перестала пускать меня к Аделаиде, а просто наябедничать на меня Ликочка не мог, как и я на него; мы же с ним дружили.
– Но почему он вас от Аделаиды-то Ксаверьевны отвадить хотел? Потому что вы мешали ему встречаться с ней? Потому что вы встречались у ней с Чудотворцевым? Или… или с Распутиным?