355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Микушевич » Воскресение в Третьем Риме » Текст книги (страница 21)
Воскресение в Третьем Риме
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 11:58

Текст книги "Воскресение в Третьем Риме"


Автор книги: Владимир Микушевич



сообщить о нарушении

Текущая страница: 21 (всего у книги 41 страниц)

При этом неверно утверждение, будто в спорах рождается истина. Истина уже родилась, иначе не стоило бы вести о ней споры. Но истина спорна по своей природе, ибо созерцается с разных точек зрения, сопоставлению которых и посвящен диалог. Здесь новый Платон допускает первый иронический выпад против Платона древнего. Если вещь является лишь видимостью, мнимостью, тенью истинной идеи, как идея может быть сущностью вещи? Одно из двух: или в мнимом присутствует истинное, и тогда мнимое не мнимо, либо в истинном присутствует мнимое, и тогда истинное не истинно. Эту дилемму наивно разрешал, а не разрушал миф: присутствие вещи в бытии во всей неисчерпаемости такого присутствия, когда возможность совпадает с действительностью, а действительность остается возможностью. Миф – ситуация перед сотворением мира, которое совершается вечно, когда каждая вещь оборачивается миром, а мир оборачивается вещью. (Через тридцать лет Чудотворцев напишет «Материю мифа», за что будет приговорен к расстрелу, но расстрел заменят бессрочной ссылкой.) Первородный грех философии – разрыв с мифом; философия усугубляет и одновременно искупает этот разрыв новыми мифами, выдавая их за новорожденные истины и, как Понтий Пилат, вопрошая: «Что есть истина?» – хотя Истина стоит перед ней во плоти и прямо говорит о Себе: «Я есмь Путь и Истина и Жизнь» (Иоанн, 14:6). Боги мифов не что иное, как идеи, но Бог не есть философская идея, ибо Бог – Истина. Следовательно, абсолютная личность, а потому философия может лишь признавать, но не познавать Бога. В этом вечная трагедия философии, остающейся лишь служанкой, а не союзницей богословия, ибо скрытая сущность философии – атеизм (Мартин Хайдеггер скажет об этом двадцать лет спустя), но это героический атеизм Кириллова, высшая форма нестерпимой тоски по Богу.

А древняя эллинская трагедия преодолевается в двух формах: во-первых, в форме христианской литургии, сохраняющей хор древней трагедии (Вячеслав Иванов назовет эллинскую трагедию Ветхим Заветом для язычников), но искупающей трагическую вину человека самопожертвованием Богочеловека, и, во-вторых, в форме диалога, предвосхищающего блаженство соборности, о чем Сократ говорит перед смертью: «И, наконец, самое главное – это проводить время в том, чтобы распознавать и разбирать тамошних людей точно так же, как здешних, а именно кто из них мудр и кто из них только думает, что мудр, а на самом деле не мудр; чего не дал бы всякий… чтобы узнать доподлинного человека, который привел великую рать под Трою, или узнать Одиссея, Сисифа и множество других мужей и жен, которых распознать, с которыми беседовать и жить вместе было бы несказанным блаженством». Даже если допустить, что мудрые язычники и язычницы, упомянутые Сократом, не могут быть в христианском раю, Данте обрисовывает райское блаженство в духе этих слов Сократа.

Диалог начинается изречением оракула, которым руководствовался Сократ: «Познай самого себя!» Это изречение в принципе диалогично, поскольку включает не только таинственное «я» произносящего, но и «ты» внимающего: себя-тебя. В этом изречении обнаруживаются мисгериальные корни диалога: заранее заданные и заново угадываемые. От гадания диалог переходит к высказыванию, что и есть философия. Но любимое изречение Сократа предвосхищает Христову заповедь или даже оборачивается ею: «Возлюби ближнего, как самого себя», а для этого надо сначала познать себя, что позволяло некоторым отцам Церкви считать Ветхим Заветом для язычников не трагедию, а философию. Очевидно, чтобы познать самого себя, следует завязать диалог с самим собой. Но как самого себя заповедано полюбить другого, то есть принять его за самого себя, а самого себя следует опять-таки познавать. Такова златая цепь диалога, возможно попавшая именно оттуда в поэму Пушкина. Этот эрос любви-познания составляет движущую силу диалога. Библейский глагол «познать», совершенно эротичен, и от него рождается потомство, а назначение диалога в том, чтобы родить в прекрасном, как говорит мантинеянка Диотима, провозвестница диалогического эроса. О Боге как о Вожделении или об эросе говорят и христианские вероучители: святой Игнатий Антиохийский, Дионисий Ареопагит, Симеон Новый Богослов. Смысл диалога не в том, чтобы собеседник признал твою правоту, а в том, чтобы ты полюбил его правоту, как он полюбит твою (райский эрос: благая бесконечность любви). Истина не изучается, а познается в любви, познается взаимностью, а не своекорыстием. Вот почему так далеко заходит в диалоге любовь, чье слово – не просто сотрясение воздуха, не звук пустой, но плоть: «и слово плоть бысть» (Слава Богу, что в церковных кругах Чудотворцева читали немногие, но и среди этих немногих такая аналогия вызвала яростное осуждение, навлекшее на него преследования, как ни странно, при большевиках.) Диалогическая любовь к собеседнику может представляться хамскому взору вульгарной педерастией, не имея с ней, по существу, ничего общего. Недаром провозвестница диалогического эроса носит имя «Диотима» («Богочтимая»). В этом имени чаянье диалога, в котором Творец обращается к творению, возлюбив его (ее) как Свою невесту (Чудотворцев никогда не соглашался с так называемыми софиологами, приписывающими Софии Премудрости Божией нетварную природу. «София – творение, но не тварь», – говорил он). Эллинское словоупотребление лишало Софию личности, обозначая этим словом безличную мудрость, иногда даже просто разумение или умение. Философия и означает любовь к такой безличной мудрости. Но Диотима своим именем опровергает то, о чем сама же говорит: «Из богов никто не занимается философией и не желает стать мудрым, поскольку боги и так уже мудры». Так тонко иронизирует эллинская мудрость над языческим баснословием. Но Диотима – Чтимая или Любимая Богом, и, следовательно, любит ее не один из мнимых богов, а иной Бог, Бог истинный. Диотима – эллинское имя Софии Премудрости, являющей себя мудрецу как личность, как возлюбленная Бога. В конечном итоге Диотима – языческое чаянье Церкви, когда диалогом предварена соборность.

Таким образом, диалог, по Чудотворцеву, – это не литературно-философский жанр, а форма бытия или даже само бытие, в основе которого эрос различий. Тут Чудотворцев позволил себе выпад, который дорого ему обошелся. Со времен Аристотеля на Западе диалектикой считают анализ или теорию противоречий, возводя диалектику к Зенону Элейскому. Между тем при этом происходит подмена понятий, когда за противоречие принимается различие. В такой подмене сказывается все та же идея абсолютного единства, когда все есть одно, что, согласно Чудотворцеву, сводится к небытию. Противоречие устанавливается чисто рассудочно, вернее, заимствуется из риторики, так как сам язык также основывается на различиях (членораздельность языка) и способность языка налагаться на реальность, обозначая ее, подтверждает реальность различий в бытии. Рассудочное сознание произвольно приписывает противоречия своей ограниченности природе или бытию, которое вообще не знает противоречий, ибо различие – не противоречие. Из жонглирования подобными предвзятыми противоречиями вырастает идеология, выдающая свободу за осознанную необходимость, хотя очевидно, что осознание необходимости диктуется самой необходимостью и может быть ей неадекватно, более того, необходимость может выдавать за необходимость фальсификацию необходимости, что обычно и происходит в идеологиях. Подобную фальсификацию Чудотворцев усматривал в гегельянстве (не путать с гностическими интуициями Гегеля) и в левом гегельянстве, то есть в марксизме. Диалектика противоречий и противоположностей коренится, восходит не к диалектике эллинского (платоновского) диалога, а к хитросплетениям Талмуда, преодолеваемого, правда, каббалой, в которой угадывается возврат к творческим первоосновам бытия. Любопытно, что чудотворцевскую критику новейшей западной философии приняли на свой счет оба главные западные философские течения: гуссерлианство и неокантианство. Сразу же после выхода «Разномыслий в диалогах Платона» на немецком и на французском языках (перевод русского слова «разномыслия» на оба языка оказался почти невозможным: по-немецки получилось «Meninungsunterscheide», по-французски «Les differences»), Чудотворцев был негласно отлучен от большой философии, и в Гейдельбергском университете вместо лекционного курса ему предложили вести лишь семинар по Платону.

Любопытно, что пятьдесят лет спустя в Советской России Чудотворцев, если вы помните, вел едва ли не в точности такой же семинар (разве что уровень семинаристов был пониже, и то не всегда), так что его деятельность в свободном мире и за железным занавесом ограничивалась в принципе одинаково. И там и здесь предполагалось, что Чудотворцев преподает не столько философию, сколько греческий язык, в котором квалификация его не отрицалась и даже афишировалась, и хотя семинар Чудотворцева посещали известнейшие философы, они сами и распускали слух, что Чудотворцев – не философ, а филолог или разве что историк философии. Тогда начала вырабатываться западная модель отношения к русской философии, и она была опробована именно на Чудотворцеве. Чудотворцеву было отказано в звании философа, так как его философия была философией многообразия, а не единообразия. Молчаливо предполагалось, что Чудотворцев – не философ, так как он отказывается отвечать на основной вопрос философии, что лежит в основе бытия: материя или дух, и этот вопрос для него как бы даже не существует. Иными словами, непререкаемой истиной считалось, что не философ тот, для кого все не есть одно, а, по Чудотворцеву над единством доминировала целостность, которую он определял как единство различного, возвращая диалектике ее исконный гераклитовский смысл. Не зная, что на это ответить, западные философские школы предпочитали игнорировать русскую философскую мысль, причисляя ее к явлениям литературы или религиозного визионерства. Чудотворцев говорил, что на Западе сформировалась философия права и секса, а на Руси философия свободы и любви (эроса). «Эрос – стихия, секс – раздражение», – любил он добавлять к этому. Любовь основывается на различии полов, образующих единую плоть (целостность), а секс единообразен, одинаков независимо от пола, как одинакова свобода, предписанная для всех, что, по Чудотворцеву, является не свободой, а принуждением. Русская философия объявляется тоталитарной, так как она ставит под вопрос общеобязательную свободу, к тому же единственно возможную, что и есть настоящий тоталитаризм (Герберт Маркузе назвал такую тоталитарную свободу одномерной). Но ситуация Чудотворцева на Западе осложнилась еще одним немаловажным обстоятельством.

В отличие от Шопенгауэра и Шеллинга, Чудотворцев имел успех как лектор, читая лекции по-немецки, по-французски и по-латыни, но именно этот успех дал повод выдавать его то ли за проповедника, то ли за вероучителя, то ли за странствующего волхва, завораживающего, а не убеждающего своих слушателей. Распространилось обыкновение буквально переводить фамилию Чудотворцев. По-немецки выходило «Wundertäter» или «Zanberkünstler» (то и другое с колоритом кабаре или даже цирка), а по-французски «le maître des miracles», что звучало тоже не слишком лестно. Когда маститый коллега обращался к Чудотворцеву «Herr Wundertäter», шутка дурного тона означала своего рода остракизм, выдворение Чудотворцева на периферию интеллектуальной жизни. Русского мыслителя предпочитали числить по разряду оккультизма, и для этого были определенные основания: в жизнь Чудотворцева вторгся его старый благодетель Мефодий Орлякин, подчеркивающий эти основания, как умел делать только m-r Methode.

Арлекин был, действительно, немолод в это время, ему было уже за пятьдесят, но он сохранился лучше и прожил дольше, чем можно было бы ожидать при его специфических наклонностях. Известно, что Сергей Дягилев, отличавшийся подобными же наклонностями, не дожил до шестидесяти лет и умер от болезни, симптомы которой весьма напоминают СПИД. (Напрашивается гипотеза, что СПИД существовал задолго до того, как наука выявила его вирус. Рассадниками СПИДа могли быть библейские города, обреченные Богом на уничтожение, например, Содом и Гоморра, чьи жители вожделели ангелов. Не синдромом ли иммунодефицита объясняется так называемая естественная смерть, наступающая гораздо раньше, чем следовало бы ей наступать, если предположить, что продолжительность человеческой жизни – все еще двести или триста лет, а кто, вообще говоря, ее устанавливал, кроме Бога?) В пятьдесят лет Мефодий Орлякин только начинал седеть, впрочем, его рыжие волосы выпадали быстрее, чем седина успевала их коснуться, а походка Арлекина оставалась такой же упругой и пружинистой, и приплясывал он перед собеседником с прежним азартом. Как-никак ему предстояло еще прожить более четверти века (он умер в 1930 году когда ему перевалило за восемьдесят). Подобное долголетие можно объяснить лишь тем, что Арлекин хранил верность своей первой любви, Демьяну, имея виды сначала на Платона, потом на Полюса, и умер, когда последняя его надежда не сбылась: Полюс навсегда остался для него вне пределов досягаемости, в чем Полюс винил опять-таки отца, уверенный, что Орлякин сделал бы из него великого артиста, но так или иначе, m-r Methode запечатлел своим обольстительным и роковым влиянием жизнь трех Чудотворцевых, в свою очередь зачарованный их родовым гением.

Наталья делала все для того, чтобы Платон не виделся с Мефодием наедине, и это ей удалось, хотя затруднительно было отказывать Мефодию в свиданиях с Платоном, получающим от Орлякина пенсию. При этих неизбежных свиданиях Наталья всегда присутствовала сама, и проходили они столь формально и сухо, что сам Орлякин утратил к ним интерес. Видно, Наталья полагала, что брак с Олимпиадой оградит ее сына от соблазнительных домогательств Арлекина; откуда было ей знать, что года не пройдет, как Платон расстанется с молодой женой и в чужих краях им завладеет m-r Methode.

Орлякин разыскал Чудотворцева во Фрайбурге, но не пришел к нему на квартиру и пригласил не в гостиницу где остановился или, как тогда говорили, пристал. M-r Methode пригласил письмом Платона в старинный горный ресторанчик, носивший название «Greifenegg» («Гнездо грифа»). Арлекин так и вспрыгнул, вскочил при виде Платона (я чуть было не написал «своей жертвы»), но не шагнул ему навстречу, а сразу же снова сел на стул, правда, радушно протягивая ему навстречу обе руки. Перед Орлякиным на столике стояла бутылка местного кисловатого вина, и на столик падала тень высокого бука (терраска ресторана располагалась на открытом воздухе). Орлякин для начала сердечно поздравил Чудотворцева с успехом «Разномыслий в диалогах Платона», но в поздравлении слышалась ирония; внимательный читатель помнит, почему. Впрочем, нельзя было не заметить, что Орлякин разве только листал объемистый труд Чудотворцева. Он вообще не был охотником до чтения, предпочитая книгам зрелища и салонную causerie (болтовню). В этом стиле он и начал разговор со своим заочным питомцем (как-никак Платоша рос у него на хлебах, о чем Арлекин пока не упоминал, хотя это подразумевалось). Орлякин говорил Платону «ты», а тот говорил ему «вы» и называл его «Мефодий Трифонович».

Орлякин потребовал стакан для Платона, наполнил его и предложил выпить на «ты». Платон смутился. Он вообще с трудом переходил на «ты», в моем присутствии говорил «ты» только Полюсу да Кире, и в разговоре с ними у него прорывалось «вы»; не могу себе представить, чтобы он когда-нибудь сказал «ты» Клавдии; боюсь, что такого не бывало даже наедине, отчего Клавдия втайне страдала. Остальных «ты» Платона Демьяновича не осталось в живых к тому времени, когда я с ним познакомился. Орлякину Чудотворцев, несомненно, говорил «ты», и это было первой победой Арлекина над Платоном. Орлякин спросил Чудотворцева, неужели он так и намерен мумифицировать себя заживо в философских спекуляциях, а когда Платон смущенно промолчал, сообщил ему, что Аркадий Савский отзывался с похвалой о его композициях. Сам Платон не слышал особенных похвал от своего взыскательного учителя, если не считать похвалой пристальный интерес, который высказывал тот к его опытам-опусам.

– Это и есть высшая похвала, – щедро подлил масла в огонь m-r Methode. – Или ты не заметил, что он завидует тебе?

Кроме Аркадия, Платон показывал свои опыты только Лоллию, но тот остался сдержан, да и можно ли было ожидать, чтобы Люлли одобрил незрелое вагнерианство своего друга, который к тому же сам восхищался хрупким клавессинизмом Лоллия? Но Мефодий приветствовал как раз вагнеровскую монументальность в музыкальных опытах Чудотворцева, напомнил ему, что «Заратустра» Ницше был задуман как опера или как оратория, а если бы Заратустра так пел, а не так говорил, толку было бы больше, что понимал и сам Ницше, вымещавший свою досаду на Вагнере. «Sie sollte singen… diese neue Seele» («Она должна была петь… эта новая душа»), – процитировал Орлякин предисловие Ницше к «Рождению трагедии». Напомнил Орлякин Платону и о том, что Сократу перед смертью велел обратиться к музыке его демон. Слово «демон» m-r Methode многозначительно подчеркнул, но Наталья не показывала Платону писем Демьяна, подписанных «твой Демон», и не говорила ему, что Мефодий Трифонович так называл его отца.

Тут Мефодий напрямик объявил Платону, что «Действо о Граале» должен написать он.

– После Вагнера? – удивился Платон Демьянович.

– Вагнеру свое, Чудотворцеву свое, – парировал m-r Methode. – Вагнер написал «Парсифаля», а Чудотворцев напишет «Действо о Граали» (голосом он подчеркнул женский род имени). Чудотворцев напишет русскую Грааль, а как же иначе?

– А петь кто будет? (Чудотворцев все еще пытался отбояриться от бремени, возлагаемого на него Арлекином.)

– Как это кто? – Орлякин подпрыгнул на стуле. – Напишешь, тогда услышишь. И увидишь, Бог даст. Демон будет петь, сам Демон. Так-то, дражайший Платон Демьянович.

Тут уж Платон Демьянович не мог не догадаться, кого Мефодий называет Демоном, даже если он действительно этого не знал до тех пор, в чем я, по правде говоря, сомневаюсь. Беллетрист написал бы, что вихрь мыслей пронесся в голове героя, но я, как его биограф, могу лишь задаться вопросом, неужели он сразу же ни о чем не спросил своего собеседника. Впрочем, я могу допустить, что так оно и было, да и Платон Демьянович на этом настаивал. По-видимому, между ним и Орлякиным раз навсегда установился некий этикет, исключающий кое-какие вопросы при молчаливом предположении, что обоим кое-чтои так известно, а если неизвестно, то об этом не стоит говорить. Для начала Чудотворцеву пришла в голову невероятная мысль, что его отец жив, что Мефодий лишь скрывал его все эти годы (четверть века с лишним), оберегая его (от собственной жены и сына?), приберегая для «Действа о Граали» в ожидании, когда оно будет наконец написано, а пока не деля Демьяна ни с кем, в особенности с Натальей, с женщиной, посмевшей замешаться между Арлекином и Демоном. Что если и пенсию Орлякин платил сыну Демьяна не потому, что виновен в его смерти, а как выкуп, как отступное… как аванс. Наклевывалась и мысль еще более невероятная. Что, если Орлякин думает превратить или уже превратил свой театр «Perennis» в пиренейское подобие мочаловского театра «Красная Горка», где играют… не только живые? (Платон Демьянович уже знал этот театр и, разумеется, обратил внимание на одну его актрису, в которой узнавал свою Софию, не догадываясь еще, что с ней можно встречаться запросто, но не тоска ли по этой актрисе влекла его к родным пенатам?) А что, если на представлении «Действа о Граали» (представление это будет или литургия?) появится Демьян… то есть отец, Бог знает откуда, как в театре «Красная Горка», и будет петь? Это будет по Блаватской (тоже София) или по Федорову, объявившему смыслом всей христианской культуры воскресение отцов? Но у спиритов духи стучат, пишут, играют на музыкальных инструментах, и что-то не слышно, чтоб они пели. Так или иначе, обсуждать подобные вопросы при первой встрече, едва ли не при первом знакомстве Платон Демьянович не решился со своим собеседником, да и вряд ли это было возможно в ту просвещенную эпоху между двумя представителями так называемого образованного общества даже с глазу на глаз, и Мефодий воспользовался замешательством Платона.

В тот же вечер Орлякин предложил Платону Демьяновичу ехать с ним в Пиренеи, как Рихард Вагнер, по преданию, туда ездил, задумав «Парсифаля». Платон сам задумал поездку в ближайшие дни, то должна была быть поездка в Париж по причинам весьма личным, о которых Платон предпочел бы не говорить с Орлякиным, но тот, не дожидаясь, согласится Платон или нет, сам заявил безапелляционно, что из Пиренеев они должны будут поехать в Париж, на что Платону нечего было возразить. Таков был стиль недомолвок и угадываний, навязанный Чудотворцеву Орлякиным, предполагающий посвященность собеседника, без чего откровенность кощунственна. Со временем Платон Демьянович научился блестяще пользоваться этим стилем, но на первых порах да и впоследствии Орлякин давал ему сто очков вперед и легко брал над ним верх. Чудотворцев подумал, что в Пиренеях Орлякин нечто откроет ему об отце или нечто откроется само. При этом Платон ни на минуту не забывал, что Наталья винит Мефодия в смерти Демьяна, но на его могилу в Пиренеях она ни разу не ездила, да и не собиралась ехать. Орлякин повез Платона именно в Пиренеи, а не в Испанию. Прадо Платону Демьяновичу так и не довелось увидеть. Целью их путешествия оказалась живописная долина, осененная восточными предгорьями Пиренеев. По меньшей мере на двух горных вершинах Чудотворцев заметил замки. Один из них оказался бывшей пресепторией тамплиеров, разумеется полуразрушенной. К этим развалинам Чудотворцев мог присмотреться лишь издали. Экипаж, заранее нанятый Орлякиным, пересек долину, направляясь к другой горе. К замку вела крутая, местами почти отвесная, осыпающаяся тропа. И этот замок, из долины казавшийся мощным и неприступным, был полуразрушен. У бывших ворот путников встретил бородатый, глухой старик, что-то шамкающий на языке, который Чудотворцев сперва вообще не понял, а потом стал разбирать отдельные слова, похожие на латинские. Старый сторож замка говорил по-провансальски и не представлял себе, чтобы посетители замка не понимали языка, на котором в старину говорили благородные рыцари.

– Вот тебе твердыня Монсальват, или Монсальвеш, – сказал Чудотворцеву Орлякин. – Об этом замке писал Вольфрам фон Эшенбах, о нем Доэнгрин поет в своей знаменитой арии. Здесь хранился святой Грааль… святая Грааль, быстро поправился он. – Присматривайся, запоминай! Здесь разыгрывалось действо о Граале, и здесь оно будет разыгрываться, когда ты его напишешь.

Орлякин с Чудотворцевым бродили по замку несколько часов. Уже вечерело, когда Орлякин напомнил, что пора возвращаться. Чудотворцев понял, что отсюда они поедут в Париж. Поездка в Пиренеи ограничивалась посещением этой развалины. И тут Платон не удержался.

– А могила моего отца… где-нибудь поблизости? – вдруг спросил он Орлякина.

– Предоставь мертвым погребать своих мертвецов, – резко ответил Орлякин.

Можно было бы счесть эти слова дерзостью, если бы то не были слова Христа. Так ответил Христос человеку, собравшемуся идти за Ним, но вознамерившемуся сначала похоронить своего отца (Лука, 9:60).

Когда оба путешественника спустились с горы, Орлякин отпустил экипаж и предложил Чудотворцеву небольшую прогулку в сумерках, хотя совсем уже стемнело. Орлякин повел Чудотворцева по другой тропе, пологой (она пролегала в долине), но такой же заросшей. Видно было, что ходят по ней редко, но Орлякин знал тропу хорошо; минуя крупные горные камни в пыльной траве, он заботливо следил, чтобы и Чудотворцев не оступался. Прогулка потребовала времени. «Три мили от замка», – многозначительно уточнил Орлякин. Когда эти три мили были пройдены, перед ними возникла довольно большая, но аскетически строгая античная гробница в виде продолговатого параллелепипеда. Перед этой гробницей Орлякин остановился, не сомневаясь, что Чудотворцев тоже остановится. Гробница с виду была древняя, но Чудотворцев заподозрил, не ответ ли это на его вопрос о могиле отца. Но как понять подобный ответ? Орлякин принял выжидательную позу, поставив правую ногу на камень, торчащий из земли и напоминающий своими очертаниями уменьшенное подобие той же гробницы. Чудотворцеву показалось, что своей позой Мефодий копирует некий образец или первоисточник. Чудотворцеву не хотелось признаваться в том, что он не может вспомнить этого первоисточника, и, чтобы скрыть смущение, он все пристальнее всматривался в гробницу, пока на камне не проступили буквы, которых он не мог различить в темноте. Платон все равно не стал обращаться с вопросом к Мефодию и ждал, пока луна не выплыла из-за облачка. Тогда Мефодий услужливо чиркнул спичкой, как будто не догадался сделать этого раньше, и Чудотворцев прочитал надпись на гробнице:

«Et in Arcadia ego».

«Небезупречная латынь, – мелькнула у него мысль. – Римлянин сказал бы: „Et in Arcadia sum…“» Но филологическая придирка, мелькнув, сразу же забылась на долгие годы. Ее сменила другая мысль: Аркадия… Говорят, что Диотима мантинеянка, так как она владеет мантическим пророческим искусством, но ведь Мантинея как раз в Аркадии. И в Аркадии мистериальная любовь Диотимы? Et in Arcadia ego… Чье это ego, я? И при чем тут в предгорьях Пиренеев Аркадия?

– И кто же здесь похоронен? – не удержался наконец Чудотворцев.

– Этого, видишь ли, никто не знает, – снисходительно ответил Орлякин, явно подразумевая: никто, кроме него. – Разве что «Действо о Граали» прольет новый свет, – усмехнулся Арлекин, иронически кивая в сторону луны. И Чудотворцев заподозрил про себя, не есть ли эта гробница – ответ Орлякина на его вопрос, не увековечил ли m-r Methode таким классически загадочным образом память своего друга и возлюбленного, погибшего по его вине, не похоронен ли, короче говоря, в этой гробнице Демон Чудотворцев. Но мистериальный стиль недомолвок и угадываний не допускал прямого вопроса, и Платону Чудотворцеву оставалось только полагаться на «Действо о Граали», которое еще только предстояло написать и без которого ответа не будет.

Наутро Орлякин увез Платона в Париж, где подтвердилось: «Действо о Граали», как оно задумано Орлякиным, должно исполняться в замке, где оно в свое время совершалось, то есть в том самом замке, который они осматривали, и владелец замка, старый маркиз де Мервей, дед Изабели, будущей супруги доктора Вениамина Луцкого, не прочь продать замок, но Орлякин в данный момент не располагает нужной суммой денег, чтобы приобрести его. Сказав это, m-r Methode, по своему обыкновению, многозначительно замолчал, и Платон Демьянович вспомнил пенсию, выплачиваемую ему Орлякиным все эти годы аккуратнейшим образом. Неужели единственный наследник Киндиных капиталов упустит возможность поквитаться со своим благодетелем, да и сам Платон разве не заинтересован в «Действе о Граали» кровно, поскольку от этого «Действа…» зависит память или, кто знает… жизнь его отца? Требуемая сумма в несколько раз превышала всю сумму, выплаченную Орлякиным Платону за все эти годы, но Платон предложил ее Орлякину, и тот без колебаний принял ее: он давно привык добывать самыми неожиданными способами деньги, необходимые для его художественных проектов, на которых давно разорился. Чудотворцев распоряжался капиталом единолично, но дело было уже фактически в руках Олимпиады, и мысль о том, что она скажет, слегка тревожила Платона Демьяновича. Но нужно было ковать железо, пока горячо. Старый маркиз Ришар де Мервей ждал покупателей в своей более чем скромной парижской квартире. К своему удивлению, нельзя сказать, что неприятному, Платон Демьянович узнал, что замок покупается на его имя.

– А как же вы… ты… – пробормотал он, смущенно глядя на Орлякина. – Я бы не возражал…

– Полно, какие счеты между нами, – воскликнул m-r Methode. – Да и старик продает замок дешевле, узнав фамилию покупателя.

Платон Демьянович подумал, что маркиз – в прошлом тоже поклонник или друг Демьяна, и тем более удивился, увидев, что обозначен в договоре как Monsieur de Merveille (фамилия Чудотворцев – «Tchudotvorzev» – присовокуплялась в скобках).

– Помилуй, но какой же я «de Merveille»? – смущенно спросил Платон Демьянович.

– А кто же ты? Я просто перевел твою фамилию на французский язык, – объяснил m-r Methode. – Маркиз наслышан о восточно-европейской, скажем прямо, о русской ветви де Мервеев.

Платон Демьянович не сразу сообразил, что Monsieur перед его фамилией вместо обычной вежливой аббревиатуры «М» может означать принца королевской крови.

Старый маркиз никак не ждал, что найдется покупатель для давно развалившегося родового замка. Промотав несколько наследств, маркиз остро нуждался в деньгах, но мысль расстаться с родовым замком неприятно поразила его. Несколько утешило маркиза известие, что замок покупается, так сказать, однофамильцем, если не родственником, то сородичем по семейно-династическим соображениям. Глядя на Чудотворцева, маркиз прищурился и счел если не черты его лица, то высокий рост родовой приметой маркизов де Мервей. Чудотворцев тоже всматривался в маркиза. Маркиз был безупречно выбрит, иначе прямо-таки поражало бы его сходство со старым бородатым служителем, показывавшим замок. Очевидно, право многочисленных первых ночей, да только ли первых, не прошло бесследно для слуг и вассалов рода де Мервей. Маркиз без обиняков подписал договор о продаже, торжественно пожал руку новому владельцу и выразил удовлетворение по поводу того, что замок остается в родственных руках (dans les mains germaines). Впрочем, Чудотворцев не получил никаких документов на владение замком. Они остались у Орлякина вместе с доверенностью на управление замком, которую Чудотворцев немедленно ему выдал.

Эти документы (без доверенности) Орлякин показал Олимпиаде, как только приехал в Россию собирать деньги на свои проекты. Опасения Чудотворцева оказались напрасными. Олимпиада приняла к сведению покупку и даже одобрила ее (от Кинди она унаследовала страсть к недвижимости). К тому же единственным наследником замка был ее сын Павлуша Чудотворцев (ее чудо, тоже, что ни говори, de Merveille). Но склонность Платона Демьяновича к дорогостоящим покупкам за границей все-таки насторожила ее, и она обратилась к Мефодию Трифоновичу с не совсем обычным предложением выплачивать пенсию в том же размере теперь уже не Платону Демьяновичу, а его сыну Павлу Платоновичу, причем она, Олимпиада Гордеевна, будет негласно возмещать господину Орлякину всю сумму пенсии и давать кое-что сверх. Иными словами, Орлякину предлагалось отныне платить пенсию младшему Чудотворцеву деньгами Чудотворцева или Олимпиады Чудотворцевой, что все равно. Так Олимпиада решила оградить благополучие своего сына от вероятного отцовского мотовства. Предполагалось, что сделка должна сохраняться в строжайшей тайне от Платона Демьяновича (это было не совсем так), и, разумеется, Орлякин охотно согласился на такие условия, дорожа деньгами «сверх». Пенсия по-прежнему аккуратнейшим образом выплачивалась Полюсу, пока Олимпиада оставалась при деле, а потом, когда пенсия прекратилась, и тайна отпала вместе с ней. Полюс не упускал случая попенять отцу, чего он лишился из-за его прихотей.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю