Текст книги "Воскресение в Третьем Риме"
Автор книги: Владимир Микушевич
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 35 (всего у книги 41 страниц)
– Что же вы не позвали меня… на похороны? – с трудом выговорил он. По-видимому, юная гимназистка княжна Mari Горицветова значила для него больше, чем я думал и о чем он так и не рассказал мне никогда.
Не с памятью ли о юной m-lle Mari связана забота Платона Демьяновича о моем трудоустройстве? Он передал мне перевод греческой мифологии для детей с немецкого, который предложили было ему а он ограничился лишь редактурой. К этому времени материальное положение Платона Демьяновича изменилось. После того как в ученых записках нашего института появилась наконец его «Лира и свирель в народной культуре древних эллинов», книги Чудотворцева снова начали выходить. Вышла «Система античной мифологии», перелицованная «Материя мифа». Массовым тиражом вышла биография Платона. Подготавливалась к печати «История античной философии». Первый том ее вскоре вышел тоже. Но деятельность Платона Демьяновича строго ограничивалась античностью с редкими выходами в немецкий романтизм. О русской религиозной философии, не говоря уже об издании «Софиократии», не могло быть и речи.
Платона Демьяновича даже не пытались вовлечь в хрущевскую «оттепель». Несмотря на длительное тюремное заключение и ссылку, фигура Платона Демьяновича стойко ассоциировалась со сталинским наследием. Этим ситуация Чудотворцева напоминала Мартина Хайдеггера, которого попрекали нацистским прошлым, как будто он сам загонял своих коллег неарийского происхождения в душегубки, хотя ни в чем подобном Хайдеггер замечен не был, а могли этим заниматься скорее те, кто теперь нападал на него и кому многое прощалось за верность исторической конъюнктуре. Вот конъюнктуру-то Платон Демьянович и не использовал. От него ждали, когда же он разоблачит Сталина, поиздевается над «Марксизмом и вопросами языкознания», а ничего подобного не последовало. Прогрессивная интеллигенция сделала отсюда вывод, что старый мракобес, выживший благодаря покровительству тирана, рассчитывает на восстановление сталинизма в той или иной форме. Кира, проповедующая социализм с человеческим лицом, яростно поддерживала подобные домыслы. «Он так и застрял между товарищем Амираном и господином Клингсором», – язвила она.
Многие шестидесятники склонны были видеть в православии и в русской религиозной философии крайнюю степень, так сказать, скрытого тоталитаризма и намекать на родство Сталина с этой традицией, а Чудотворцев не отрицал этого. «Теперь управлять будут из мавзолея», – сказал Платон Демьянович, когда из мавзолея вынесли Сталина. Чудотворцев, подсказавший в свое время самую идею мавзолея, называл режим, установившийся после двадцатого съезда, некрократией. Платон Демьянович по-своему комментировал строку Маяковского: «Ленин и теперь живее всех живых». «Это значит, что остальные еще мертвее, – говорил он. – А все, что делают мертвые, бесперспективно. Бог же не есть Бог мертвых, но живых…» Киру бесила моя приверженность к чудотворцевщине, хотя, с другой стороны, ее устраивало то, что я развлекаю Платона Демьяновича и даже что-то записываю за ним («все равно не напечатают», – уверяла она меня и себя), но в самой этой приверженности Кира угадывала скрытый флирт с Клавдией и не прощала мне этого. Между нами нарастало отчуждение, хотя о полном разрыве не было речи. Все чаще я ночевал в моем одиноком загородном домишке, где все напоминало мне тетушку-бабушку И работать над переводами там было удобнее. Не мешало развязное Кирино шестидесятническое общество, да и словарями ma tante Marie запаслась редкостными. Когда из ссылки вернулся Адриан, он позвонил Кире далеко не в первый день, а Кира даже не подумала о разводе с ним. Адриану вообще было все равно, женат он на Кире или нет. На таких условиях, правда, он и женился на ней. Кира не говорила уже: «мы аки» (с Адрианом она и тем более я виделись крайне редко, хотя дача № 7 на улице «Лени Грина» принадлежала ему), но в своем браке с ним Кира продолжала видеть форму социальной (и сексуальной) свободы, которой, боюсь, я пользовался гораздо больше, чем она (если она вообще ею пользовалась помимо меня).
И точно так же помимо меня шла настоящая работа Платона Демьяновича. Я знал, что с Клавдией он восстанавливает «Оправдание зла», диктует ей «Софиократию» и совсем уже загадочную книгу под названием «Записки о Христе», а со мной он вел нескончаемые беседы, все более откровенные, допуская признания настолько интимные, что я не всегда решаюсь воспроизвести их в моей книге. Все чаще мне казалось, что он забывает о моем присутствии, хотя нуждается в нем, то ли принимая меня за кого-то другого, то ли обращаясь к этому другому (к другой?) лишь в моем присутствии. Платон Демьянович исповедовался и упивался подробностями, которых Клавдия определенно предпочитала не слышать, так что, когда мадам Литли впервые вошла ко мне, я знал о ней больше, чем она думает (а может быть, она на это и рассчитывала).
Девяностолетие Платона Демьяновича было отпраздновано торжественно, но как-то не всерьез. Подчеркивали скорее долголетие ученого, чем его научные заслуги, среди которых отмечались лишь труды, вышедшие в последнее десятилетие (как будто до восьмидесяти лет Чудотворцев ничего не делал). Объяснять столь странную ситуацию сталинскими репрессиями стало дурным тоном; упоминать их, по крайней мере, вслух опять не полагалось, так что о Чудотворцевском долголетии говорили со скрытой иронией, а кое-кто даже хохмил по поводу Хохмы. Чудотворцевское словцо «некрократия» распространилось, но в ответ на него раздраженные шестидесятники-хохмачи пустили в ход другое словцо «некрософия». Под этим знаком столь же издевательски при всяких внешних знаках уважения и даже благоговения перед патриархом отечественной классической филологии (о философии предпочитали не говорить) начали подготавливать столетний юбилей Платона Демьяновича задолго до того, как этот юбилей наступил. Все более откровенно подчеркивали смешную сторону юбилея: дескать, что спрашивать со столетнего, на что он годится, кроме юбилея? А между тем Платон Демьянович отнюдь не дряхлел. Часами диктовал он Клавдии какие-то новые труды. (Никто, кроме Клавдии, не знал в точности, что он диктует: Клавдия писала, лишь оставшись наедине с ним, и над этими уединениями тоже подшучивали.) Мысль Платона Демьяновича была по-прежнему остра, память не изменяла ему, разве только зрение совсем ослабело, но назвать его слепым язык не поворачивался, у Платона Демьяновича бывали минуты прозрения, когда он, право же, видел…Даже впадения в забытье, когда Платон Демьянович говорил про себя, не совсем связно то, что говорить, может быть, не следовало, поражали иногда ослепительной проницательностью, юродствующей мудростью не отсюда. И все-таки со временем становилось очевиднее и очевиднее: настоящие труды Платона Демьяновича при его жизни обнародованы быть не могут. Его могучее долголетие способствует лишь появлению новых трудов, которые не могут выйти в свет, как и старые.
Настало нестерпимо жаркое лето 1972 года. В подмосковных лесах горели торфяники, и до Совиной дачи, где, по обыкновению жил Платон Демьянович, доносился едкий запах гари. Кира, плохо переносившая жару, по своему обыкновению, собралась в Юрмалу одна: я был занят очередной работой. Но против обыкновения должна была уехать и Клавдия: она получила из Омска какие-то тревожные известия о болезни своей матери; Клавдия, до сих пор не покидавшая Платона Демьяновича ни на один день, с матерью не виделась четверть века. Кире и Клавдии пришлось обсудить складывающиеся обстоятельства, хотя обе они давно уже предпочитали одна с другой не разговаривать. Оказалось, что для отъезда обеих нет препятствий; нашлась удивительная сиделка, которой Платона Демьяновича вполне можно доверить. Обе они согласились, что это так, хотя каждая каждую не преминула попрекнуть предстоящим отъездом. Я ушам своим не поверил, когда услышал, что обе они уехали, и немедленно направился на Совиную дачу навещать Платона Демьяновича. Несмотря на нестерпимый зной, в саду вокруг дачи № 7 цвели липы, и сквозь их аромат из-за ветшающего забора доносился молодой удивительно знакомый женский голос: «Господь имел меня началом пути Своего, прежде созданий Своих искони… Тогда я была при Нем художницею и была радостию всякий день, веселясь пред лицем Его во все время». И тут я услышал голос Платона Демьяновича: «Как ты думаешь, а не обо мне ли это сказано, и не мне ли следует сказать себе: „Если я говорю языками человеческими и ангельскими, а любви не имею, то я – медь звенящая или кимвал звучащий. Если имею дар пророчества, и знаю все тайны, и имею всякое познание и всю веру, так что могу и горы переставлять, а не имею любви – то я ничто“». Скажи мне, стоит ли исписанная бумага стольких жизней, включая мою собственную?»
А она ответила ему:
– Не бывает познания без любви. О тебе другое сказано: «блаженны алчущие и жаждущие правды, ибо они насытятся».
Дальше я не отважился слушать и потихоньку ушел, чтобы не нарушать их уединения. Стоит ли говорить, что я узнал голос моей крестной Софии Смарагдовны?
Не прошло недели, как до меня дошло известие: профессор Чудотворцев умер и даже похоронен уже на мочаловском кладбище. Похоронами занимался Полюс, единственный, кого удалось известить о смерти Платона Демьяновича. Похороны нельзя было откладывать в такую жару, а Полюс то ли не знал, то ли потерял адреса, по которым можно было бы известить Киру и Клавдию. Мудрено ли, что моего адреса он тоже не вспомнил? В институте, где Платон Демьянович все еще числился профессором, была пора летних отпусков, так что на мочаловское кладбище Полюс явился лишь с двумя или тремя своими собутыльниками и с новой женой, продавщицей мороженого, отпросившейся на этот день с работы. Полюс и тут запел «На воздушном океане», но голос его сорвался уже на четвертой строке: «Хоры стройные светил». Он постеснялся вести такую компанию на Совиную дачу, так что Платона Демьяновича помянули прямо у могилы и продавщица мороженого еле-еле дотащила Полюса до ближайшего леска, чтобы он проспался. Потом Полюс не мог вспомнить, кто обмывал покойника и кто положил его в гроб, да и гроба он, по-видимому, не заказывал.
Когда Кира и Клавдия вернулись, они обвинили в случившемся одна другую и окончательно прекратили отношения между собой. Вскоре после похорон Платона Демьяновича начали выходить из печати его труды, публикация которых при его жизни была немыслима. Их публиковала Клавдия и продолжает публиковать. Среди этих трудов попадаются работы невероятной новизны, в которых анализируются последующие события, как мог бы их анализировать лишь пророк… или прозорливый современник. Невозможно определить, публикует ли Клавдия только то, что ей было продиктовано Платоном Демьяновичем (сама она настаивает на этом), восстанавливает ли она его работы по памяти или… или сама пишет их «в духе худшего Чудотворцева», как утверждает Кира. Лично я не сомневаюсь, что эти работы принадлежат Платону Демьяновичу. Я слышу в них его голос; в глубине души я верю Клавдии, когда она говорит, что Платон Демьянович не умер и продолжает ей диктовать. И сам я отчетливо слышу, как он спрашивает меня: «Скажите, а крестную вашу вы давно видели?»
Глава десятая
ЦАРЬ-ВЕНА
В ЛЕТО от сотворения мира 7091 (1583) на третий день после Покрова Святой Богородицы в Москве по Красной площади по первому снежку катился колобок, оставляя за собой брызги крови. Колобок обогнул собор Покрова Пресвятой Богородицы что на рву и покатился дальше, пока не скатился на первый хрустящий ледок у берега Москвы-реки. Ступить на этот ледок было еще опасно (подальше от берега Москвы-реки еще и не думала замерзать), и толпа преследователей побежала по берегу, силясь не потерять колобок из виду В то же время ледок не позволял спустить на воду лодку надо было сперва разбить лед, а колобок-то катился да катился, окрашивая хрупкий ледок отпугивающим багрянцем. Когда лодка преследователей со скрипом и скрежетом выгреблась на середину реки, колобок уже скрылся из виду; преследователи на берегу видели только, как он скатился с ледка в сумрачную по-зимнему воду и поплыл себе, поплыл вниз по реке, разве только не пропел при этом: «Я от бабушки ушел, я от дедушки ушел…» Особо пристальные видели, что за колобком тянется по воде длинная седая борода, перепутанная с такими же длинными белыми волосами. Впрочем, то могли быть и клубы тумана, поднимающегося из воды. А колобок все плыл да плыл, минуя московские улицы, подмосковные посады, слободы и монастыри, пока слева не обнаружилось устье речки Векши, в которую неподалеку впадала скрытная, напористая Таитянка, а не в этом ли месте Лушкин лес сошелся бы с Луканинским, когда бы не разлучала их Москва-река, а в лесах между Таитянкой и Векшей таилась уже Мочаловка со своим истинным наименованием «Ковала мочь», – как сказал о ней тот, чья голова доплыла дотуда колобком. А пока голову-колобок ловили, тело было унесено неизвестно кем неведомо куда. В тот день на площади перед Иваном Святым (он же Иван Великий) по приговору царя Ивана Васильевича Грозного был обезглавлен по обвинению в чернокнижии некий Фавст. Со временем удалось мне установить его полное имя и звание: Фавст Епифанович, князь Меровейский.
Думаю, что все-таки моя фамилия Фавстов заставила меня особенным образом заинтересоваться Фаустом, хотя, быть может, как раз «Фауст» Гёте пролил для меня особенный свет на мою фамилию. Тетушка-бабушка не поддерживала моего интереса к моей фамилии, полагая, что это опасно, но уже с детства я обратил внимание в расписании поездов на остановку Фаустово и как-то спросил Марью Алексевну, не наше ли это было имение в прошлом. «Считай, что это простое совпадение, mon enfant», – строго ответила тетушка, привычным жестом надевая пенсне, чтобы спрятать от меня свои глаза. В ответе ее мне послышался, как в других подобных случаях, особенный призвук. Изучая немецкий язык, я не мог не знать, что по-немецки «die Faust» означает «кулак» (в прямом смысле слова кисть руки с прижатыми к ладони пальцами, а не лицо, подлежащее раскулачиванию; любопытно, что по-немецки «кулак» женского рода). Со временем я узнал, что имя «Faust», омонимически совпадая с немецким словом «die Faust» («кулак»), не имеет к нему никакого отношения, так как происходит от латинского «faustus» («счастливый, благополучный»). Но в точности такого же происхождения православное имя Фавст. Следовательно, русский Фавст звался бы в Германии Фауст, а Фауст на Руси звался бы Фавст. Но работая на втором курсе института над докладом «Фауст и Прекрасная Елена», предназначенному для юбилейной чудотворцевской конференции, я оставлял за скобками русские параллели. Внимание мое привлекло другое. В основе гётевского «Фауста» предание, изложенное в так называемой «Истории доктора Йоханна Фауста» (1587) или в народной книге о Фаусте, но у Гёте Фауст стар, и Мефистофель омолаживает его, в народной же книге Фауст сравнительно молод, что явствует уже из того, что Мефистофель заключает с ним договор на 24 года (стало быть, Фаусту предстоит прожить по меньшей мере эти двадцать четыре года, то есть почти четверть века, и ничего не говорится о том, что его жизнь будет продлена с помощью дьявола). Правда, согласно народной книге, Фауст является доктором теологии, а такое звание не присуждалось лицам моложе тридцати лет, но, очевидно, что это не престарелый Фауст Гёте. С другой стороны, у Гёте срок договора с дьяволом обозначен мгновением, которому Фауст скажет «продлись», а такое мгновение названо у Руссо в его «Грезах на одиноких прогулках» (Прогулка пятая): «Едва ли среди наших живейших наслаждений найдется хоть одно мгновение, когда сердце поистине могло бы сказать нам: я хотело бы, чтобы это мгновение длилось всегда…» «Грезы» Руссо писались одновременно с «Фаустом» Гёте, и мотив «длящегося мгновения» либо носился в воздухе, либо Гёте воспринял его от Руссо. Но так или иначе, условие, выдвинутое Фаустом, таило в себе одну закавыку не замеченную, кажется, Мефистофелем: либо Фауст будет обманут и скажет: «Продлись» мгновению, которое продлится (остановится) в аду, так как именно в это мгновение истечет срок договора и Мефистофель завладеет Фаустом, либо мгновение, которому Фауст скажет: «Продлись», будет угадано верно; оно уведет Фауста из-под власти Мефистофеля, и обманут будет Мефистофель, что, собственно, и происходит во второй части «трагедии», где Фауст спасен Вечной Женственностью (Софией, сказал бы православный Восток). Существеннейшее различие между Фаустом народной книги и Фаустом Гёте таится здесь. В народной книге Фауст гибнет, у Гёте спасается. В этом своеобразие гётевского Фауста среди многих других «Фаустов», и в этом у Гёте был один, зато весьма примечательный предшественник. Фауст спасается также в незаконченной драме Лессинга (по некоторым сведениям драма Лессинга «Фауст» была закончена, но рукопись ее потеряна или похищена). Среди русских славянофилов ходил слух, будто Готхольд Эфраим Лессинг (1729–1781) был славянского происхождения, и его настоящее имя Боголюб Ефрем Лесник (лесной старец?). По замыслу Лессинга Фауст спасается тем, чем рассчитывает погубить его дьявол: жаждой знания, то есть в конечном счете все тою же Софией Премудростью, которую строгий просветитель (и в то же время мистик) Лессинг не поминает всуе, но, очевидно, если Фауст спасается, то спасается он Софией. «Я только твой, познание – София!» – говорит в стихотворении Бунина Джордано Бруно, тоже Фауст в своем роде, я сам слышал, как София Смарагдовна говорила Чудотворцеву перед его смертью, может быть мнимой: «Не бывает познания без любви». Когда в драме Лессинга дух является Фаусту, этот дух выдает себя за… Аристотеля. Но разве Ермолай Варвар не предлагал дьяволу свою душу при условии, что дьявол истолкует ему термин Аристотеля «энтелехия», и не с энтелехией ли связано бессмертие человека или воскресение мертвых? Главный парадокс лессинговской драмы заключается в том, что не только дьявол являет Фаусту призрак Аристотеля, но Бог позволяет дьяволу искушать лишь призрак Фауста, и этот призрак исчезает, когда дьявол намеревается завладеть Фаустом, а сам Фауст видит все это во сне и просыпается, спасенный. У Лессинга Фауст не старик, а юноша. Вызывание духов происходит во всех версиях Фауста. Духи являются Фаусту, и Фауст являет духов, скажем, императору Карлу V. Но и в «Буре» Шекспира Просперо, законный герцог Милана, искушенный в магии, повелевает духами, вызывает образы языческих богинь Ириды, Цереры, Юноны, а, главное, ему служит дух Ариель, которого на прощание Просперо отсылает к стихиям или к элементам; и в народной книге Фауст подписывает с дьяоволом договор своей кровью, так как желает постигнуть элементы (этот мотив очень силен в «Докторе Фаустусе» Томаса Манна, где Фауста зовут Адриан), а когда Фауст начинает вызывать духов, среди них его посещает адский дух Ариель. Он один из семи дьявольских курфюрстов, и упоминается он в книге под названием «Доктора Фауста троекратное заклятье ада» (1407). Итак, Ариель служит Фаусту и служит герцогу Просперо, хотя Ариель Просперо – стихийный, а не адский дух, но имя одно и то же. Имя «Просперо» означает, в конце концов, то же, что имя «Фауст»: и «Prosperus» и «Faustus» – по-латыни «счастливый», «преуспевающий». Из этого можно сделать вывод, что Просперо у Шекспира – тот же Фауст, а Фауст в народных книгах – тот же Просперо, но можно сделать и другой вывод, что Фауст не один, а их несколько, хотя у них у всех есть общее, фаустическое или фаустианское. (Фаустической или фаустовской Шпенглер называет культуру Запада, из чего не следует, однако, что своих Фаустов не было на Руси.)
И у Гёте, и в народных книгах упоминается Прекрасная Елена, из-за которой пала Троя, и любовный союз Фауста с нею, заключенный при участии дьявола. Согласно народной книге, Фауст заключает этот союз в последний год срока, обозначенного в договоре с Мефистофелем. В некоторых источниках упоминается и пребывание Фауста в Москве при дворе княгини Елены Глинской. Елена Глинская была моложе своего супруга Василия III на четверть века (продолжительность фаустовского срока). Первый брак Василия III был бездетным. Четыре года не было детей и у Елены. Не Фауст ли лечил ее от бесплодия? Не отсюда ли то жуткое и причудливое, что было в личности Ивана Грозного? А что, если Прекрасной Еленой, доставшейся Фаусту и была Елена Глинская? Что, если Иван Грозный – русский Эвфорион, сын Фауста? Почему бы царю, убившему своего сына, не казнить и своего отца? Но, спрашивается, обязательно ли этому Фаусту быть немцем? Что, если то был русский Фавст?
Помню, каким странным дребезжащим смехом рассмеялся Платон Демьянович, когда я изложил ему эту версию как предположительную, разумеется.
– Ну, вы Фавстов! – воскликнул он, совсем как его дочь Кира. – Так вот почему вы выбрали для вашего доклада такую специфическую тему! Еще бы! «Фауст и Прекрасная Елена»! Но, милый мой, это не может быть научным докладом! Это роман, роман! Тогда поистине эта штука будет посильнее, чем «Фауст» Гёте!
Я подумал, что Платон Демьянович издевается надо мной, и слегка обиделся:
– Полагаете ли вы, что Фавстов не может написать научного исследования о русском Фаусте, Платон Демьянович?
– Напротив, милый мой, напротив! Именно этим вам и стоило бы заняться. Или вы полагаете, что роман – обязательно нечто низшее по сравнению с научным исследованием? Не советую вам руководствоваться идеями Платона в этом вопросе. Вспомните лучше Аристотеля, более близкого к вашей теме по вашим же данным. Помните, что Аристотель говорил о различии между историком и поэтом: «Различаются они тем, что один говорит о том, что было, а другой – о том, что могло бы быть». Но откуда нам, вообще, знать, что было? Единственное, что мы знаем: было то, что могло бы быть. «Поэтому, – как говорит Аристотель, – поэзия философичнее и серьезнее истории, ибо поэзия больше говорит об общем, история – о единичном». Отсюда и скептицизм Шопенгауэра в отношении истории. А роман по преимуществу поэтичен и потому более философичен. О Граале мы узнаем из романов, а не из исторических исследований.
Я сразу понял, о каких моих данных говорит Платон Демьянович. В одной из версий Фауст утверждает, что, если бы все труды Платона и Аристотеля были утрачены, он восстановил бы их своим гением в еще большей чистоте, как израилит Ездра восстановил разрушенный Иерусалимский храм. Кстати, в каббале, если не ошибаюсь, имя Ариель означает не духа воздуха, как у Шекспира, и не адского духа, как в «Заклятии ада», приписанном доктору Фаусту. «Ариель» в каббале значит «Лев Божий» («Лев из колена Иудина»?).
Сколько проблем в шутку обозначил Платон Демьянович! Едва ли не главной проблемой при издании моего «Русского Фауста» был вопрос, что это: роман или научное исследование? Если роман, то в нем слишком много реакционной мистики, если научное исследование, то оно недостаточно документировано, а я боюсь, что такие же проблемы возникнут и с биографией Чудотворцева, даже если она будет документирована лучше.
После того разговора с Платоном Демьяновичем книга о Фавсте окончательно переплелась для меня с книгой о Чудотворцеве. Одну книгу я уже не представлял себе без другой, со временем я все более склоняюсь к мысли, что это одна и та же книга. Мой предположительный доклад перерос в обширное исследование о разных версиях Фауста, и нашлось издательство, которое было не прочь такое исследование издать. Другое издательство предлагало мне написать популярную биографию Фауста, что, несомненно, упрочило бы мое материальное положение и мою репутацию писателя, но мое намерение написать «Русского Фауста» настораживало издателей, вызывало скептические улыбки или откровенное, довольно примитивное издевательство: «Значит, Россия – не только родина слонов, но и родина Фауста». Таких интеллектуалов раздражало, что фаустовская культура приписывается России, к тому же я с европейскими материалами в руках доказывал: фаустовский или фаустический дух задолго до Шпенглера означал стремление мыслить первоэлементы, то есть ими овладеть, сочетая две апостольские заповеди: «Духа не угашайте» (апостол Павел) и «Испытывайте духов» (Иоанн Богослов), правда, фаустовский дух заходил слишком далеко в испытании духов. И Парацельс, например (еще один Фауст), прямо говорил, что принудил бы самого дьявола служить себе, если бы мог, ибо не видит греха в том, чтобы дьявол служил добру и сама Церковь заклинает дьявола, чтобы изгнать его. Здесь-то и кроется главная проблема Фауста, его оправдание или осуждение: заклял ли Фауст адских духов троекратно, чтобы они служили ему в целях, быть может, более благих, или Фауст вступил в договор с адскими духами, отрекся от Бога, и тогда он заклят адскими духами, то есть проклят. В этой проблеме – существо Фауста, кто бы он ни был, и на Руси вместе с Фавстом ее разрешал Иван Грозный (Псевдо-Фауст, Анти-Фауст или Фауст на троне, с позволения сказать), отрубая Фавсту голову не для того ли, чтобы выявить, кто из них истинный Фауст.
Итак, я предположил, что Фауст, принятый в Москве при дворе Прекрасной Елены Глинской, и есть Фавст, обезглавленный за полгода до смерти Ивана Грозного. Сам я был совершенно уверен, что этот Фавст – русский, чему, как ни странно, нашлись доказательства при обстоятельствах столь же странных. Главным доказательством для меня самого была моя собственная фамилия и мое существование, хотя я понимал, что для других это не доказательство, но как для кого. Оказалось, что материалов, подтверждающих мою версию, не так уж мало, но они имеют свойство то появляться, то исчезать, как подземная река Алфей, текущая из Аркадии. Так, в библиотеках или архивах мне могли показать редкую книгу или рукопись, где упоминался Фавст, а во второй раз этого материала получить было невозможно, и ни в каких картотеках он даже не числился, просто пылился столетиями где-нибудь в уголке, а стоило мне взглянуть на него, как он исчезал бесследно, так что не только мне, но и сотруднику архива приходила в голову мысль, не во сне ли нам пригрезилось то, что мы недавно держали в руках, и подобным грезам на одиноких прогулках по коридорам книгохранилищ были подвержены и сотрудники издательства, вздумавшие меня проверить, так что «Русский Фауст» в конце концов вышел в свет, снабженный осмотрительным подзаголовком: роман-исследование.
Во многих источниках встречалось само имя «Фавст». С давних времен известно было заклинание: «Фавсте, Фавсте, принеси нам счастье», что соответствовало смыслу имени «Фавст». Особенно выразительно это звучало в диалектах, где выговаривали: «Хвавсте…» «Хвавст», естественно, переосмысливался в «Хвост», и тогда говорили: «Хвосте, Хвосте, приходи к нам в гости». Подобным образом в Белоруссии закликают дзядов. Хвост при этом понимался как нечто ведовское, но не ведьмовское, как нечто сопутствующее и неотъемлемое: где мы, там и наш хвост (Фавст). Я бы даже отважился сказать, что имя Фавст, Хвавст, Хвост кое-где на Руси и среди восточных славян употребляется синонимично восточному Хызру, а Хызр временами разительно напоминает Фавста. Даже зеленый цвет Фавсту сопутствует, хотя ходит Фавст в белой хламиде или в белой овчине (милоти), но у него очень часто охапка пахучих, целебных трав или ветвей, а его длинные седые волосы перевязаны плетеницей из хмеля. Он приносит и цветы, когда пожелает.
Так, в образе русского Фавста проступают черты Яр-Хмеля, Ярилы или Ивана Купалы. Купальское в образе Фавста подтверждается и тем, что Фавст связан с водой или с водной стихией. Так, в ответ на заклинание «Фавсте, Фавсте, выйди нам на счастье!» старец в белой хламиде с длинными белыми волосами и бородой выходит в Косине из Святого озера. Это озеро, находящееся на самом краю Москвы, сочетается с двумя другими озерами Белым и Черным. Святое озеро славится чудотворной иконой Божьей Матери, и само по себе оно странное и необычное. Начать с того, что этого, в сущности, московского озера никто не видел (впервые его увидели и сфотографировали только с вертолета), и к нему невозможно подойти, так как озеро окружено болотом, настоящей трясиной, где буквально некуда ступить, но само озеро нисколько не заболочено: вода в нем кристально чистая, поистине ключевая. Повторяю, среди высоких болотных трав виден лишь самый краешек озера, и у самого своего берега оно достигает 10–15 метров в глубину. А подальше от берега глубина озера превышает 30 метров. На дне его, говорят, остались деревья, и среди этих деревьев церковь, ушедшая на дно, когда воину Вуколу явилась над озером Пречистая Дева. Исцелился Вукол, то ли больной, то ли раненый, в лесном скиту, где подвизался некий святой старец, чье имя доселе неведомо (Иоанн? Фавст?). До того как больной или раненый Вукол достиг скита, он отличался отвагой и свирепостью в бою, о чем говорит само его имя: Вукол – уподобляющийся волку Вукол по благословению старца поселился на лесистом холме (теперь это Боровицкий холм в Кремлевских стенах), но каждое воскресение ходил к старцу, совершавшему Божественную литургию в своем скиту Холм, на котором жил Вукол, кающийся волк, омывался некой рекой. Именно Вуколу, бывшему волку, в сонном видении явлено было грядущее падение Киева. И с Боровицкого холма неведомый старец указал Вуколу на реку, омывающую холм, и рек: « Сок вам!» А что это, как не Москва? Когда над скитской церковью неведомого старца сомкнулись хрустальные воды Святого озера, старец из озера вышел, указал на него и произнес: «Ось икон», а вместо этого говорят «Косино», как будто ось икон в последние времена покосилась. И действительно, зеркало озера совершенно круглое, и у него должна быть ось. Озеро, повторяю, невидимо, ибо к нему не подойдешь: трясина не пускает. Таков московский Китеж, и, говорят, под водой и под землей озеро сообщается с озером Светлый Яр в Заволжье, где таится невидимый град Китеж. Из этого-то озера и выходит старец с белыми власами и белой бородой, облаченный в белую хламиду. Его давно уже не окликают: «Фавсте, Фавсте», но это имя осталось в родовом имени «Фавстов»; имя «Фавст», быть может, и всегда было родовым.
Вукол, со своим кровопролитным прошлым уподоблявшийся хищному волку, тоже оставил след в окрестностях. «Ковала мочь», – сказал некто, и вышла «Мочаловка». Но в Мочаловке проступает и другая зловещая анаграмма: «Мочаловка – моча волка». В новейшее время Мочаловка приобрела репутацию преступной слободки, где разрастались «малины», и впрямь имевшиеся в Мочаловке, даже по-своему не чуждые духовной жизни с культом Есенина (см. «Будущий год», глава «Сестра и друг»). Но почву для преступности подготовила именно Мочаловка как «моча волка». Ибо в этих местах с давнишних времен свирепствовали волки-оборотни. Они-то и были настоящими преступниками, завсегдатаями мочаловских «малин». В новейшие времена они сами не всегда знали, что в них волчья кровь (моча волка), но тем кровожаднее и коварнее они от этого становились (см. там же главу «Эра волка»), и не было на них управы, кроме лесного старца, но тот же лесной старец под сенью лип, где находится Софьин сад и где играет иногда на открытом воздухе театр «Красная Горка», осмотрелся однажды, указал руками на все четыре стороны и произнес: «Пир дорог!» – что и означает «пригород». Кто был этот старец: Фавст? Иоанн Громов? А вдруг новый Платон Чудотворцев?