Текст книги "Воскресение в Третьем Риме"
Автор книги: Владимир Микушевич
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 41 страниц)
– Сколько вопросов, mon enfant! И как вы сами еще зелены! Поймите: князь Лик был обольститель. Когда-нибудь вы прочтете Киркегора «Дневник обольстителя», там еще о «Дон Жуане» Моцарта он удивительно пишет. Но Киркегор написал «Дневник обольстителя», хотя сам обольстителем не был, а Ликочка действительно был обольстителем, но ничего путного не написал, разве что мемуары плохонькие, неизвестно кому надиктованные. Для обольстителя существенно не… не плотское обладание, а обладание душой обольщенного, лишь подтверждаемое обладанием физическим, причем лучше, если такого подтверждения не требуется.
– И Распутин тоже таким обольстителем был?
– На Распутина-то Ликушка и охотился, его-то и обольщал. Его прежде всего. Но и всех нас тоже, и Аделаиду, и меня, и даже маменьку…
– Он ревновал вас… к Распутину? Или к Платону Демьяновичу?
– Он Распутина ко мне ревновал… И к Аделаиде, и к маменьке… К царю ревновал, к царице, к великим княжнам… Так ревновал, что убили его…
– Он убил?.. Из ревности?..
– Из ревности, да, из ревности. Обольститель ревнив, mon enfant, вам пора уже понять это.
– Но тогда и Распутин должен был обольстить… прельстить его?..
– Григорий никого не прельщал, пойми ты это. Григорием прельщались, что было, то было.
– У нас в институте говорят… – я запинался, приноравливая к стилю моего общения с тетушкой-бабушкой Кирин подпольный пафос, – у нас в институте говорят… что Распутин был апостолом… свободной любви… проповедовал революцию пола… Не в этом ли и ваш князь Лик его обвинял?
– Да, Ликочка повадился рассказывать маменьке о распутинском разврате… но вы не верьте этому, mon enfant. Покаяние проповедовал отец Григорий, а не разврат. Революцию покаяния, если уж о революции говорить, возвещал.
– А его кутежи? А его… мужская сила?
– Вы, mon enfant, про Анну Александровну Вырубову слышали? Царица вместе с ней музицировала. Говорили, что Анюта к Распутину ближе всех. А когда при Временном правительстве сформировали комиссию по расследованию преступлений царского режима (Блок в комиссию входил, не побрезговал), то Анна Александровна подверглась судебно-медицинской экспертизе и оказалась… девственницей. – Тетушка-бабушка на этом слове чуть-чуть запнулась.
– Может быть… может быть… исключение? – еле выговорил я.
– Блоку Руднев рассказывал, следователь, а Блок ваш любимый в дневник записал. Я наизусть запомнила: «Распутин гулял в молодости; потом пошло покаянье и монастыри… ни с императрицей, ни с Вырубовой он не жил». Чего только Ликочка не болтал о нем, а как до настоящего расследования дошло, ни одна дама ничего не подтвердила.
– Что же, князь Лик не только старца, но и всех этих дам оклеветал? – спросил я не без оттенка провокации. Тетушку-бабушку покоробило.
– Как легко вы словами бросаетесь! Переняли нынешнюю моду Не знаю, стоит ли говорить вам. Сами эти дамы распускали о себе такие слухи, позорили себя, чернили, чтобы пострадать.
– Как это?
– Григорий Ефимович так учил. Величайший грех – гордыня. Величайший подвиг – гордыню сломить, претерпеть напраслину, как Христос терпел. Вот старец и учил этих дам винить себя и его в разврате, чтобы смириться, унизиться, опозориться.
– А если женщина действительно чиста? Как Анна Александровна Вырубова, по вашим словам?
– Чистотой гордиться тоже грех. А высший подвиг – остаться чистой и прослыть падшей. Но не всем такой подвиг под силу Лучше утратить чистоту и покаяться, чем гордиться ею и тешить дьявола. Я сама слышала, как старец говорил: «Ходили как павы… Думали, что весь свет для них… Я полагал, что надо их смирить… унизить… Когда человек унизится, он многое постигает…»
– И он помогал им унизиться… Сам унижал их… своей мужской силой?
Ни один мускул не дрогнул на лице у тети Маши, но мне показалось, что это стоило ей усилия.
– Опять ты не про то. Говорил же он: «Мне прикоснуться к женщине все равно что к чурбану. У меня нет похоти. И дух бесстрастия, во мне сущий, я передаю им, а они от этого делаются чище, освящаются». А еще он говорил: клин клином вышибают.
– Значит, не согрешишь – не покаешься, а не покаешься – не спасешься, – сказал я и тотчас пожалел об этом. Я нечаянно, а может быть, и не так уж нечаянно задел тетю Машу за живое.
– Не к лицу вам повторять за глупыми людьми эти вполне разумные слова. Просто они грешат и не каются. А кто кается, тот не грешит.
– Как это?
– Повторяю тебе, все очень просто, и потому невероятно трудно. Одно покаяние – не грех, все остальное – грех. Один Бог без греха, но и Бог покаялся в том, что мир сотворил. Если бы хорошим поведением спасались, Христу на крест идти не надо было бы.
– А как же нравственность?
– Нравственность – перевод немецкого «Sittlichkeit». Вам пора бы это знать. По-русски говорят не «нравственность», а «праведность». А праведность – это смирение. Смирению-то он и учил.
– Не пойму только, в чем его-то смирение было, – притворно возмутился я, чтобы вызвать ее на дальнейшую откровенность.
– А в том и было, что мог святым прослыть, а все сделал для того чтобы слыть пьяницей и развратником. Представляешь себе, что было бы, если бы он в скит ушел, схиму принял бы, затворился бы? Вся Россия у ног его была бы, из святых святым считался бы при жизни и после смерти. А он предпочел ругаться миру…
– Как это ругаться?
– Юродивый приходит из пустыни, обличает мир, миру ругается и себя на поругание отдает.
– Так вы его юродивым считаете? Душевнобольным?
– Душевнобольной юродивым не бывает.
– Что ж, юродивый симулирует?
– Называй это так. Только симулируют ради какой-то выгоды, а юродствуют, чтобы пострадать. Я верю, он действительно хотел уйти в глухое место и там спасаться, соблюдая древний устав подвижнической жизни. Ликушка сам это от него слышал, он взял и пошел на смерть и убить себя заставил Ликушку. Никогда ему этого не прощу.
В голосе тети Маши послышались слезы.
– Как заставил? – не мог не спросить я.
– Так и заставил. Он же знал, на что толкает Ликушку, и умереть пожелал от руки любимого красавца. Ликушка просто не мог иначе поступить, и Григорий знал это.
– Знал?
– Конечно знал. И на смерть шел по доброй воле, бедным Ликочкой играл. Ликочка-то к покаянию не способен был, так ведь и Ликочка – человек, за что же он погубил его?
Слезы текли по ее щекам.
– Как же князь Лик ничему от него не научился? Он же к старцу близок был.
– А при дворе все такие были. Неспособные к покаянию. Григорий Ефимович от них царя спасти хотел, за это Григория Ефимовича и убили. И царя убили, как он предсказывал.
– А будь Распутин жив, он царя бы спас?
– Он и спас его. Душу его спас, к мученичеству привел. Царь умер, как Григорий: мученической смертью. Такой смерти Григорий Ефимович всю жизнь искал. Вы вряд ли знаете, mon enfant: на старца покушение было в тот самый день, в тот самый час, когда эрцгерцога Фердинанда убили и мировая война началась. А Григорий все время старался войну прекратить, хотел замирения с Германией. Этому его зелененькие учили…
– Зелененькие?
– Да, Аристарх Иванович и Платон Демьянович.
– А он царя этому учил? Как Ленин? Превратить империалистическую войну в войну гражданскую?
– Гражданская война с того и началась, что его убили.
– Что ж царь-то не покаялся?
– Он покаялся. От престола отрекся. Только отречься надо было раньше, пока Григорий был жив.
– И что тогда?
– А тогда было бы народное царство. О таком царстве и Николай Александрович думал. Для того и мужика к себе приблизил. Народное царство: православный царь, крестьянство, и настоящая, исконная, древняя знать, а не это непрочное, малородовое дворянство, как Леонтьев сказал. Николай Александрович всегда такого дворянства недолюбливал. Вот они все на мужике и выместили. Но Николай Александрович народного царства провозгласить не мог.
– Почему не мог?
– Он мог только от престола отречься вовремя. И тогда явился бы Царь Истинный.
– А кто Царь Истинный?
– Этого тебе никто не скажет, кроме него.
– Кроме кого? – зачем-то спросил я, хотя отлично понял, кого она имеет в виду. И тетя Маша поняла, что я понял.
– Подожди! Вот шестнадцатого декабря, то бишь двадцать девятого он возьмет да и скажет, если нужным сочтет.
Нечего и говорить, что юбилейный доклад Чудотворцева действительно был назначен на 29 декабря, в четыре часа дня. Это подтвердилось, пока я вел с тетей Машей наши вечерние разговоры, за которые прошу извинения у читателя, если он сочтет мою запись чересчур подробной, но я не сумел без нее обойтись, тем более что писал по памяти.
Уроки хореографии у Аделаиды утратили между тем свою интимную задушевность. Обе подруги тревожно ждали, не будут ли сидеть за чайным столом Распутин с Чудотворцевым к тому времени, когда они выйдут из девичьей горенки. Не то чтобы чаепития под пальмами участились. Пожалуй, Распутин появлялся даже реже; по-видимому, сама Аделаида не знала, приедет он или нет, но настороженное напряжение, в котором подруги не решались признаться одна другой, тяготило обеих. Вероятно, то было предчувствие. А Распутин, сидя за чайным столом, не говорил ни о чем тревожном. Напротив, он рассуждал исключительно об искусстве, прибегая к своим особенным выражениям, непохожим на эстетический жаргон тогдашних салонов. Маша с недоумением слушала, как Распутин говорил за чаем: «Танец, принеси еще клюковки!» или «Танец! Вареньица бы нам еще малинового!». (Распутин вообще предпочитал конфетам разные варенья, в особенности малиновое и царское варенье из крыжовника; любил также клюкву, протертую с медом, ел мятные пряники, а к пирожным не притрагивался.) Маше запомнился хищный и одновременно нежный жест Распутина, разбивающего молотком кокосовый орех, как прокопченную заморским колдуном голову лесного карлика, поросшую редкими волосенками. Маша сперва подумала, что Григорий Ефимович фамильярничает с хозяйкой, называя ее «Танец», но оказалось, что обращается он все-таки к расторопной горничной: миловидную монголку звали Таней. А Распутин, поглядывая то на Аделаиду, то на Машу, повторял на разные лады: «Танец служит, пляс верховодит». Распутин убеждал Аделаиду в том, в чем ее и убеждать не надо было: ее представление или действо (слова «балет» Распутин не употреблял) без Маши состояться не может:
– Манок – твой двойник, Адушка-Лидушка! Ты танцуешь, Манок пляшет. Это Марфе-плоти выучка требуется, Мария, девица-душа, не плясать не может. Надо ее скорее Орляку показать.
(Изрядно постаревший Мефодий Орлякин имел отношение и к балету «Любовь и Параскева». Едва ли не ему принадлежала идея этого балета. Более того, monsieur Methode склонял самого Распутина к участию в балете, и тот вроде бы не отказывался.)
– Кого я там представлять буду? – говорил он, прихлебывая чай, в ответ на недоуменный взгляд Машеньки. – А мужика, простого мужика, каков я и есмь. Мужики в представлении плясать будут, и я среди них.
Распутин развивал причудливую идею, будто пляс есть покаяние: «Царь Давид плясал, чтобы Сын Божий родился, а Иродиадина дочка танцевала, чтобы голову Иоанна Предтечи заполучить». По Распутину выходило, что человек пляшет, когда на него Дух накатывает и происходит соитие души с Духом. Пляс – единство покаяния и блаженства: «В аду на горячих угольях пританцовывают, а в раю пляшут». Человек пляшет от сокрушения и восторга, когда сознает, что нет ему прощения, а Бог прощает его. Когда каждый поймет, что не заслуживает ничего, кроме ада, а по воле Божьей попадает в рай, тогда и будет рай. Танец от искусства, сиречь от искушения, пляс только по наитию. В пляске человек обоживается. «Когда бы мы себя знали – мы были бы боги», – говорил Распутин.
– Псалтири много, – вставил Чудотворцев слово, подхваченное Блоком. – «Азъ ръхъ: бози есте». Это Бог сказал в сонме богов. А змий сказал: «будете яко боги», как будто мы уже не боги. Вот и получается: кто себя знает, тот добро и зло знает. Каждый каждому и самому себе запретный плод, вот почему каждый перед каждым и грешен, и перед Богом грешен, ибо каждый – образ Бога и подобие. Но когда каждый перед каждым, а стало быть, и перед Богом покается, будет рай.
– Вот я и говорю, – сказал Распутин, – Бог есть любовь, а любовь пляшет, и Параскева Пятница пляшет. После Страшного суда все запляшем: и папашка, и мамашка, и Алешка, и Ольга, и Татьяна, и Марья, и Настасья и весь народ православный, и немцы, и татары, и евреи.
После этого перечня он запел:
Ты Настасья, свет Настасья,
Отверзай царски врата,
Встречай батюшку Христа,
С милосердьем, со прощеньем
И со Светлым воскресеньем.
«Блаженны пляшущие, – усмехнулся Чудотворцев, – ибо их есть Царство Небесное. Горе имейте сердца ваши, братья мои, выше, выше. Но не забудьте и про ноги. Горе имейте и ноги ваши, добрые плясуны, а еще лучше: станьте-ка также и на голову».
Распутин вскочил из-за стола, выкинув смазными сапогами два-три коленца. Казалось, он готов пуститься в пляс или даже действительно стать на голову но что-то удержало его, быть может, отсутствие аккомпанемента.
– Видала, как я пляшу? – обратился он к Машеньке. – Не видала, конечно, по кабакам не ходишь. Слушай, девица красная, заходи ко мне послезавтра, этак в полдень, заходи и увидишь, как Гришка пляшет. Завтра ты не можешь, я помню, завтра ты Демыча слушать пойдешь. А послезавтра заходи, заходи, Манок, непременно, ждать буду.
С этими словами он откланялся. Разговор происходил 15 декабря 1916 года. На другой день действительно была назначена лекция Чудотворцева «Мистерия Орфея». Начаться она должна была в четыре часа пополудни, не в университете, а в одном из небезызвестных петербургских салонов, точный адрес которого мне установить не удалось.
Точно так же я не знаю, кто пришел на лекцию. Насколько мне известно, присутствовало на ней совсем немного слушателей. Наверняка на лекции была Аделаида. Пришла Екатерина Павловна Горицветова с дочерью. Разумеется, был Аристарх Иванович Фавстов. Появился на лекции и Мефодий Трифонович Орлякин; в ореоле редких седых волос он улыбался во все стороны, как будто был окружен знакомыми, хотя знакомых вокруг было немного, просто потому что слушателей у Чудотворцева в тот вечер было немного, да и знакомых у Орлякина поубыло. Арлекин заметно прихрамывал, что не мешало ему приплясывать почти по-прежнему. Распутина на лекции не было. Да и на что ему была эта лекция?
О лекции Чудотворцева сохранились лишь разрозненные свидетельства, нередко противоречащие одно другому так как слишком заметно в них желание подогнать сказанное под произошедшее буквально на другой день. Может быть, в каких-нибудь архивах и найдется еще текст лекции или хотя бы ее тезисы; на такие находки я продолжаю рассчитывать, а пока вкратце перескажу лекцию, как я сам ее себе представляю по воспоминаниям тети Маши и по некоторым случайным записям.
Конечно, лекция «Мистерия Орфея» теснейшим образом связана с книгой Чудотворцева «Бессмертие в музыке», вышедшей в свет в том же году Штофик довольно точно, хотя и упрощенно подытожил ее, упомянув таинственную мелодию, которую ищут композиторы всего мира с тех пор, как она забыта. Следует правильно интерпретировать само название книги: не « Бессмертиев музыке», а «Бессмертие в музыке». Акцентировка здесь чрезвычайно важна. Музыка – не частный случай бессмертия, а единственная его форма, доступная (или недоступная) смертным. Иными словами, бессмертие лишьв музыке, а не где-нибудь еще. Но Штофик ошибся, приписывая Чудотворцеву мысль, будто музыка воскрешает мертвых. Воскрешение мертвых – особая проблема, музыка же в своем единственном, таинственном, истинном проявлении (Чудотворцев любил созвучие «единственный» – «таинственный» – «истинный») дарует смертному бессмертие при жизни, и в этом соблазнительная, прелестная загадка музыки. Тут-то и возникает проблема Орфея. «До Гомера был Орфей», – сказал Малларме, имея в виду исключительно поэзию. Но поэзия совпадала с музыкой для Орфея, чей предшественник и учитель – якобы безвременно умерший Лин, о котором свидетельствует Рильке:
Говорит нам преданье, что плач о божественном Лине
Музыкой первой потряс оцепенелую глушь;
Юного полубога лишилось пространство, и в страхе
Пустота задрожала той стройною дрожью,
Которая нас утешает, влечет и целит.
(Первая дуинская элегия, заканчивающаяся этими строками, была написана за четыре года до лекции Чудотворцева, хотя Чудотворцев вряд ли мог знать ее в 1916 году.)
Итак, оплакивая Лина, Орфей что-то почуял, а впоследствии обрел в музыке. То была мелодия, услышав которую человек не умирал, хотя сам исполнитель этой мелодии мог ее и не слышать (не потому ли перестал слышать музыку Фамира-кифаред, не потому ли оглох Бетховен, что их обоих посещала эта мелодия, хотя оба они были недостойны бессмертия или не готовы к нему?) мелодию бессмертия в музыке можно уподобить философскому камню алхимиков; быть может, она и соответствует сочетанию элементов, обозначенному философским камнем. Орфею случалось играть на своей лире мелодию бессмертия, и услышавшие ее становились бессмертными (впрочем, среди таких бессмертных могли оказаться и камни, отзывавшиеся, как известно, на его игру), но при этом сам Орфей не различал этой мелодии и не помнил ее, хотя она и посещала его неоднократно (не намекает ли Платон, что ее дарует лишь наитие, а тогда она приходит лишь путем импровизации, ускользая от заученного исполнительства, вообще чуждого древней традиции).
Когда Эвридику укусила змея (не та ли змея, что прельщала в раю Еву и не является ли Эвридика языческим аналогом Евы, прельщая Орфея запретным плодом бессмертия), Орфей отправляется за ней в царство мертвых и устрашает его властителей возможностью увести вместе с Эвридикой остальных их подданных, зачаровав тот свет игрой на своей лире. Но опасения Аида напрасны: на том свете Орфея не посещает мелодия бессмертия. С ним отпускают Эвридику, и она вышла бы на этот свет, если бы Орфей у выхода наиграл мелодию бессмертия, но ничего подобного ему не удается, не потому ли, что он утратил веру в свою таинственную силу, обернулся, нарушив запрет, и утратил Эвридику. С тех пор мелодия бессмертия больше не посещала Орфея, иначе Орфей не пал бы жертвой менад, которых эта мелодия могла бы остановить. Лиру, угодную Аполлону, заглушили тимпаны и флейты Диониса, которому Орфей противодействовал. Пляшущий хаос восстал на поющую гармонию. Прорвалось глубинное стихийное противостояние стройного мужественного пения и оргиастического женственного пляса. Это противостояние в основе истории, оно – движущая сила всех революций. Танец – поздний, упадочный компромисс между пением и плясом. Засилие танцев обычно предшествует революциям, уничтожающим танцы массовыми плясками. Пляска на Страшном суде – вот что такое революция. Путь от Версаля до гильотины пролегает среди пляшущих толп. Террора не бывает без плясок. Смотрите, как в наше время пляс подрывает музыку сфер, прорывается ко двору (Чудотворцев слегка понизил голос, чтобы его лучше поняли, но его так и поняли). Орфей виновен перед менадами и в том, что якобы из верности Эвридике научил предпочитать женщинам юношей, чем заразил Сократа, Платона и чуть ли не всю Спарту, пример героической государственности. Государственники, как правило, привержены этому орфическому эросу, против которого также направлена революция или, если хотите, контрреволюция женственности. Но менады по-своему почтили своего врага Орфея. Они растерзали его на куски, как был разорван титанами их любимый бог, Дионис-Загрей. Таким образом, убивая Орфея, менады оказали ему почести, как Дионису. Так возникли орфические таинства, а в них, быть может, примирение Диониса и Аполлона, гармонии и хаоса, то есть «всех загадок разрешенье». При этих словах слушатели, знающие Боратынского наизусть, вспомнили, что «всех загадок разрешенье» – смерть.
А Чудотворцев уже подробно описывал, как музы собирали части тела Орфея. Части его тела срослись бы и Орфей ожил бы, как ожил Осирис, если бы при этом играл на лире… Орфей, но он-то и был растерзан менадами, так что от него осталась лишь пророчествующая голова, чтимая многими эзотерическими культами вплоть до тамплиеров.
Вспоминали, будто Чудотворцев, описывая, как собирали части Орфеева тела, уделял больше внимания ритуалу растерзания, сообщая страшные, непристойные подробности, но я не исключаю, что такими подробностями лекция Чудотворцева начала обрастать со следующего дня. Правда, и в самой лекции явно высказывалась мысль: орфики растерзают корифея менад, как менады растерзали Орфея, и так будет повторяться, пока не увидят, что растерзан бывает один и тот же.
После лекции уже на улице Машенька подошла к Чудотворцеву с вопросом, что будет с теми, кто слышал мелодию бессмертия (она ведь может проявиться в музыке любого композитора). «Бессмертные не воскресают», – грустно улыбнулся Чудотворцев. «А что с ними будет на Страшном суде?» – настаивала Машенька. «Приходите завтра, как всегда, и мы поговорим об этом», – снова улыбнулся Чудотворцев, захлопывая за собой дверцу таксомотора.
Машенька не сразу сообразила, что Чудотворцев пригласил ее в зимний сад, к Аделаиде, хотя урока завтра не должно было быть. Вдруг она спохватилась: ведь назавтра на это время ее звал к себе Распутин, чтобы показать ей, как он пляшет. Чудотворцев не мог не слышать этого приглашения. Дает ли он ей понять, что к Распутину идти не следует? Но Григорий Ефимович будет ждать ее. Как же ей быть? Отказаться по телефону? Но от какого из двух свиданий отказаться? Маша заснула перед рассветом, решив, что попробует успеть на оба, а там все как-нибудь образуется.
Маша надумала утром прогулять уроки в гимназии, чтобы прийти к Распутину ровно в поддень, как он сказал ей. Барышня держалась подальше от людных улиц, чтобы, грешным делом, не попасться на глаза знакомым. Она отчасти раскаивалась в том, что пусть молча, но обнадежила Григория Ефимовича, не отказалась прийти, но не пойти к нему не могла. Таясь в безлюдных переулках, Маша ничего не слышала о том, что произошло с Распутиным в ночь с шестнадцатого на семнадцатое декабря, и только позвонившись в дверь его квартиры, она узнала, что Распутин убит.
Маша вспомнила вчерашнее: корифея менад растерзают орфики, как растерзали Диониса, как растерзали Орфея. Не она одна вспоминала вчерашнюю лекцию Чудотворцева. Говорили, что убийцы Распутина действительно пытались расчленить его тело, следуя предписаниям древних ритуалов или указаниям вчерашней лекции. Выясняли, кто из убийц мог быть на лекции Чудотворцева. Распространился слух, что над Распутиным был поставлен эксперимент: перед тем как убить его, ему играли на фортепьяно, ставили на граммофон разные пластинки, испытывали, не окажется ли среди них мелодии бессмертия, и действительно: убить Распутина долго не удавалось, он то и дело оживал, бессмертный, да и только. До сих пор не было уверенности, что он убит. А кое-кто верил, что он вот-вот воскреснет. Недаром труп его раскопали и для верности сожгли при Временном правительстве. При этом части его тела сохраняли как мощи. Даже за границу вывезли… кое-что. Не кто иной, как Мефодий Орлякин говаривал, тонко улыбаясь, что у каждой культуры свой телесный символ: если от Эллады осталась на Лесбосе (тоже знаменательно!) говорящая голова, то от России остался (тут m-r Methode делал многозначительную паузу) фаллос Распутина, обозначаемый любимым русским словом из трех букв (самая любовь к этому слову не пророческая ли?).
Маша не сомневалась, что Распутина убил князь Лик. Его орфические наклонности Маша знала лучше, чем следовало молодой девушке. Князь Лик был с ней совершенно откровенен, как водится между друзьями, и не скрывал своего намерения убить грязного мужика, поскольку сам он, Ликочка, и она, по его мнению, слишком этим мужиком очарованы, не могут перед ним устоять, а главное, не слишком ли мужик очаровался Машенькой вместо того, чтобы одного князя Лика любить. Маша с ужасом думала, что она ответит, если ее спросят об участии ее друга в убийстве. Ей ничего другого не оставалось, кроме как пойти к Чудотворцеву, как он сам ей назначал, не предвидя ли уже накануне, что произойдет ночью, заранее зная, что приглашение к Распутину недействительно.
Дверь Маше открыла все та же вышколенная монголка Таня, вчера еще названная Распутиным «Танец», и ничуть не удивилась Машенькиному приходу, хотя Аделаиды дома не было: Чудотворцев ждал гостью то ли в зимнем саду, то ли в своих покоях. О дальнейшем тетя Маша умалчивала, как я ни допытывался. «Этого вам не нужно знать, mon enfant», – строго отвечала она, глядя мне в глаза сквозь стеклышки пенсне, которые в этот момент всегда затуманивались.
Я видел, как она собирается на доклад Чудотворцева. Даже в парикмахерскую чуть было не пошла, хотя вообще туда никогда не ходила. Окончательно раздумала идти только утром двадцать девятого.
– Нет, не пойду. Платья подходящего у меня нет, а специально сшить не успела. Ты, если к слову придется, привет ему от меня передай… от Марьи Алексевны Горицветовой.
Она помолчала, потом заговорила с каким-то странным пафосом:
– Время его пришло. Ему есть что сказать. А никакой власти без него не обойтись. Он же Зеленый, Вечнозеленый. Его слова Григорий Ефимович царю передавал. Сталин к нему прислушивался, а уж Никите-то без него и делать нечего. Он же Чудотворцев! Он знает…
То были последние слова Панночки из «Вия», и относились они к философу Хоме Бруту. Мне стало жутковато. «Панночка!» – вырвалось у меня, и былая подруга, двойник Аделаиды Вышинской, слегка улыбнулась:
– Возвращайтесь пораньше, mon enfant, чтобы не тревожиться мне.
Я-то знал, как она тревожится, не убили бы сегодня ночью Чудотворцева или, не дай Бог, меня, но удерживать меня она не смела.
А на доклад пришло совсем немного слушателей. Их малое число тем более бросалось в глаза, что доклад состоялся в актовом зале. Там был расстроенный рояль и докладчик нуждался в музыкальном инструменте. Даже не вся кафедра собралась. Преподаватели не пришли, так как не знали, что сказать. Студентов доклад просто не интересовал. Среди присутствующих выделялась совершенно седая женщина в платье, похожем на робу из мешковины. Синие глаза ярко горели над изможденными щеками. То была Эклармонда де Фуа из Мочаловки, вдохновительница Комальба Антонина Духова, она же Антуанетта Луцкая де Мервей. В заднем ряду притулилась Кира, а я-то сомневался, придет она или нет. Штофик официально, но сердечно поздравил юбиляра с восьмидесятилетием, упомянул его многочисленных учеников, поистине бесчисленные научные труды и сразу же предоставил слово многоуважаемому Платону Демьяновичу.
Чудотворцев вызвал в зале тревожное смущение. Как и опасались Штофик с Лебедой, профессор начал свой доклад цитатами из Сталина:
«…была ликвидирована надстройка над капиталистическим базисом и создана новая надстройка, соответствующая социалистическому базису. Были, следовательно, заменены старые политические, правовые и иные учреждения новыми социалистическими. Но, несмотря на это, русский язык остался в основном таким же, каким он был до октябрьского переворота».
Слушатели старшего поколения удивились, а потом испугались, почувствовав контрреволюционную иронию в словах бывшего вождя (не за это ли его и разоблачили?). А Чудотворцев как ни в чем не бывало продолжал цитировать Сталина: «Язык порожден не тем или иным базисом, старым или новым базисом, внутри данного общества, а всем ходом истории общества и истории базисов в течение веков. Он создан не одним каким-нибудь классом, а всем обществом, всеми классами общества, усилиями сотен поколений… Именно поэтому он создан как единый для общества и общий для всех членов общества общенародный язык».
Мифологию Чудотворцев уподоблял в этом смысле общенародному языку Миф об Орфее сложился во времена доисторической бесклассовой общности. Первоначально Орфей был культурным героем, возвещающим торжество гармонии над хаосом, но в классовом обществе менады, разрывающие Орфея на куски, приобретают своеобразную правоту: их оргиастическая пляска выражает народные чаянья, отвергающие, опровергающие аристократическое искусство, но лучшее в этом искусстве олицетворяется головой Орфея, сохраняемой музами и продолжающей пророчествовать. После этой социологической преамбулы Чудотворцев, насколько я могу судить, повторил свою лекцию сорокалетней давности, несколько сократив, пожалуй, лишь подробные сведения, касающиеся ритуалов растерзания. Зато основную мысль своей давней книги Чудотворцев сформулировал четче. Воздействие музыки в том, что в каждом мгновении, в каждом такте сочетаются прошлое, будущее и настоящее. Таким образом, прошлое в музыке не прошло, будущее наступило, а настоящее длится. В музыке человек актуально переживает бессмертие, а кто переживает бессмертие, тот бессмертен.
Аудитория откликнулась на эти слова юбиляра вежливыми аплодисментами; Платон Демьянович сел за рояль и взял несколько аккордов. Этой музыки никто не узнал. Я слышал, как позади меня дамы перешептываются, не станем ли мы теперь бессмертными, как этот Кощей Бессмертный.
«Вопросы есть?» – безразлично спросил Штофик, совершенно уверенный, что вопросов быть не может. И тут я даже не поднял руку, я просто встал сам, и валаамова ослица снова заговорила. Не дожидаясь, предоставят ли мне слово, я сказал, что доклад Платона Демьяновича перекликается со второй частью «Фауста» Гёте, написанной в том же возрасте с той же молодостью бессмертия. Гётевский Фауст выводит с того света на этот Прекрасную Елену, совершает подвиг, не удавшийся даже Орфею, так как Фауст постигает тайну Матерей, раскрытую исследованиями нашего коллеги Адриана Луцкого. Гробовое молчание воцарилось в зале. По-моему, сам Чудотворцев испугался, не говоря уже о Штофике, который даже побледнел. Но я увидел, как мне улыбается моя крестная Софья Смарагдовна. Я не заметил, как она вошла в зал.
А когда все уже расходились, ко мне подошла Кира и сказала:
– Отец приглашает тебя завтра вечером к себе.
– Отец? А кто твой отец? – едва выдохнул я в отчаянье от нелепости своего вопроса.
– Ты все еще не понял? Мой отец Платон Демьянович Чудотворцев.
– Так почему же… почему же ты Луцкая, а не Чудотворцева? – вырвалось у меня.
– А ты попробуй поживи с фамилией Чудотворцева, – ответила она, и я увидел, как по ее щекам текут скупые жесткие слезы.