Текст книги "Воскресение в Третьем Риме"
Автор книги: Владимир Микушевич
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 41 страниц)
– Представьте себе такую буковку, – хихикнула она. – Буква от истока до устья.
– Где исток, где устье? – спросил Платон.
– У каждой буквы исток и устье одно и то же, – ответила она. – Альфа и Омега, первый и последний. Алфей, с вашего позволения, – она многозначительно кивнула. – Из букв образуются слова, хотя каждая буква – уже Слово sui generis. Эти слова не что иное, как подводные течения (les courants sou-marins), и Слово – также подземная река (la rivière souterraine aussi), и все это кровь, кровь, кровь. Буква вливается в букву, но буква с буквой никогда не сливается. В слове прочитывается множество, но не бесчисленное, скорее сверхчисленное множество других слов; в каждом кровеслове (le sang-mot) таятся анаграммы.
У Чудотворцева зарябило в глазах от этого текучего, колышущегося красного моря, возникшего перед ним, будучи в нем. А Литли продолжала как ни в чем не бывало:
– Вот почему кровь прослеживается или, если хотите, прочитывается лишь в сопоставлении с другой, вернее, с тою же самой родственной кровью, чтобы штришок со штришком дали возможность прочитать букву, а из букв слагаются слова, но слова здесь проще прочитать, чем Слово. Теперь вы понимаете, почему я не готова ответить на ваш вопрос о результатах анализа вашей крови. Нужно выявить вашу кровь в родственной вам крови, а у вас в крови родственную вам кровь, я бы сказала даже одну и ту же, и тогда начнет вырисовываться, прочитываться алая буква, но для этого нужно еще кое-что… кроме крови из пальца.
При этих словах она сделала многозначительную паузу, Платону сразу представился пузырек с кровью Лоллия, а может быть, она даже снова показала ему пузырек, он точно не помнил. В тот момент Чудотворцев не успел задуматься, что такое «еще кое-что», может быть, какой-нибудь препарат или другие пробы крови. Платон ждал, что Элен Софи будет расспрашивать его о родственниках, ближних или дальних, но такого вопроса так и не последовало. То ли она сама их знала, как ни странно, то ли, что вероятнее, подразумевала под родственной кровью нечто иное.
– Но какова цель вашего анализа? Какой диагноз вы хотите мне поставить?
– Я вам после скажу, когда мы встретимся в Париже. А вообще цель наших исследований кровь истинная, le sang vrai или le Sang Real…
– Это тоже буква?
– Нет, это Слово, единое со своим обозначением, текучий в жилах иероглиф.
Ее ярко-красные губы дрогнули и крепко сжались. Чудотворцеву снова вспомнилась Весна-Красна. «Sangsue», – шевельнулось у него в голове, и он сам ужаснулся, сообразив, что по-русски это значит «пиявка». Казалось, она откликнулась на его мысль, встав, резко отодвинув стул и протянув ему руку. «Завтра я уезжаю в Париж», – сказала она. Он хотел пожать протянутую руку, но рука уклонилась от пожатия, ловко положив ему на ладонь жесткую миниатюрную карточку. Ему пришлось напрячь глаза, чтобы прочитать: «Helen Sophie Litli. Paris. La chapelle de Saint Sulpice». «Там вы можете найти меня в ближайшие три месяца», – сказала она, не допуская сомнения в том, что он будет ее искать.
По всей вероятности, Платон сразу же поехал бы за ней в Париж, если бы не поездка, в которую вовлек его Орлякин. Ночь, проведенная в предгорьях Пиренеев между деревнями Арк и Рен-ле-Шато, гробница с таинственной надписью, полуразрушенный замок, где должно разыгрываться «Действо о Граали», подземная река, то появляющаяся, то исчезающая, как надпись на гробнице, – все это отвлекло Чудотворцева от мыслей о мадам Литли и ее исследованиях, но в Париже эти мысли нахлынули с новой силой. И все-таки Чудотворцев отправился в семинарию Святого Сульпиция лишь после того, как стал формальным владельцем замка и простоял долгие часы перед картиной Пуссена. По-видимому, в это же время Чудотворцев усиленно работает над «Действом о Граали», выполняя заказ Орлякина, а идеи Федорова определенным образом вписывались в эту работу, так как для самого Чудотворцева речь шла, в конце концов, о воскрешении отцов (отца). Судя по всему, Чудотворцев отсрочивал свидание с Элен Софи до того места в «Действе», когда эта встреча станет обоснованной и неизбежной, иными словами, свидание в «Действе» должно было совпасть со свиданием в жизни в духе Соловьевских «Трех Свиданий», и в то же время спрашивается, не Элен ли Софи – чудотворцевская Кундри? (Сцена Парсифаля и Кундри была им написана.) Так или иначе, настал день, вернее, вечер, когда Чудотворцев вошел в семинарию Святого Сульпиция, и служитель незаметной внешности в сером подряснике проводил его до дверей комнаты, где Чудотворцева ждала мадам Литли (как будто она только и делала, что ждала его все эти дни). «Entrez», – откликнулся знакомый птичий голос на стук в дверь, которая оказалась незапертой, и Чудотворцев переступил порог. Жилище мадам Литли нисколько не напоминало будуар парижской дамы. Оно могло бы походить скорее на комнату петербургской курсистки, где в ранних сумерках не хватает света: нечто среднее между chambre garnie (меблированная комната) и монастырской кельей. Разница была лишь в одуряющем запахе восточных курений, чье происхождение подтверждалось все тою же пахитоскою, дымящейся между длинными пальцами мадам Литли, но этой пахитоски было явно недостаточно для клубов дыма, окутывающих стены и поднимающихся к потолку. Когда глаза привыкли к сумраку, можно было различить по углам тлеющие курильницы. Комната освещалась лишь яркой лампадой, по-православному зажженной перед образом. Сначала Чудотворцеву почудилось, что он узнает лесного старца, но, увидев орла, распростершего крылья над Книгой, он понял, что перед ним образ Иоанна Богослова.
«C'est vous enfin», – сказала Элен Софи, усаживая Платона рядом с собой на кушетку застланную тонкой, лоснящейся тканью. Ткань мягко вибрировала от прикосновения, будучи более роскошной, чем следовало бы в подобной келье. Сидя рядом с Платоном, Элен Софи искоса смотрела на него вопросительно, да и «enfin» (наконец) обязывало, и Чудотворцев начал рассказывать о работе над «Действом о Граали», не подчеркивая, но и не скрывая своего авторства и вскользь упомянув поездку в Пиренеи, где действо должно разыгрываться. «Et in Arcadia Ego», – чуть-чуть улыбнувшись, вдруг произнесла Элен Софи, не дожидаясь, когда сам Чудотворцев процитирует загадочную надпись. Чудотворцев запнулся. Неужели она в курсе его последних перемещений? Элен Софи произнесла латинские слова, как будто в Аркадии именно она. «А разыгрывать ваше „Действо“ будет театр „Красная Горка“?» – также внезапно спросила она по-русски.
– Нет, насколько мне известно, театр «Perennis», – смущенно пролепетал Чудотворцев.
– Oui, le Theatre Pyrénéen, – утвердительно кивнула она, – но разве это не один и тот же театр?
Чудотворцев совсем смешался.
– Разве тем и другим театром не руководит monsieur Vedro? – продолжала частить она. – Разве monsieur Vedro не преследует ту же цель, что и вы, monsieur de Merveille?
Она и это знала!
– Что же показал, наконец, анализ… моей крови? – кое-как пролепетал Чудотворцев, чтобы сказать что-нибудь.
– Чтобы завершить анализ, нужно еще кое-что, – сказала она, – выдернув из губ дымящуюся пахитоску, и губы ее показались еще более красными.
– Но какова же все-таки цель анализа? Что он должен показать? – настаивал Чудотворцев.
– Анализ должен показать, насколько вы предрасположены к бессмертию, – без всякого выражения ответила она по-русски, как будто речь идет об обыкновеннейшей вещи.
– К бессмертию души? – спросил он, пытаясь придать своему вопросу ироническую интонацию.
– Нет, к физическому бессмертию, если слово «физическое» здесь уместно, – сказала она.
– Но ведь Федоров предполагал воскрешение мертвых, а не бессмертие живых.
– Mais oui, chez monsieur Vedro est la résurrection atificiele, chez nous l'immortalité elementaire.
– У Федорова искусственное воскрешение, y нас (то есть у вас) элементарное или стихийное бессмертие, – зачем-то попытался он перевести ее слова.
– C'est vrai. Верно, – подтвердила она.
– Но согласитесь: это не одно и то же.
– Это общее дело, l'œuvre commune. Помните: «ибо воскрешение будет делом не чуда, а знания и общего труда», – процитировала она по-русски. – В этом общем деле и мы участвуем.
– Через ваши анализы крови?
– Да, бессмертие человека в его крови, и мы намереваемся вернуть человеку бессмертие через переливание крови.
– Но Федоров предлагает или предполагает собирать частицы умерших тел из сидерических, из звездных далей, из теллурических (земных) глубин. Для него вещество – это прах умерших отцов.
– Oui, la résurrection des pefés, воскресение отцов, – снова закивала она. – Этого вы и хотите достигнуть вашим «Действом о Граали». Но чтобы воскрешать, нужно по меньшей мере быть бессмертным самому, и для человека естественно быть бессмертным. Пусть мертвые хоронят своих мертвецов; бессмертные будут воскрешать мертвых. Le Sang Real – это и есть бессмертие в человеческой крови. Капля бессмертной крови в принципе может вернуть естественное бессмертие человеческом уроду.
– У кого же эта капля?
– У некоторых. Может быть, у вас, monsieur de Merveille. Но наверняка у вашего лесного старца и у него. (Она кивнула в сторону образа, освещенного лампадой, нежно коснувшись руки Платона.)
– И тот, у кого эта капля, сам не умирает?
– Иногда умирает, бывает убит, но кровь его дарует бессмертие другим, даже его убийцам. Такова кровь истинная, царская кровь, Le Sang Real. В этом смысл жертвоприношений, отсюда тяга к цареубийству, отсюда же Святые Тайны, l'œuvre commune – la communion – общее дело…
Она уже не тараторила, она лепетала эти слова, и губы ее влажно и жарко алели в отсветах лампады.
– Но что такое бессмертие без воскресения? – спросил Платон, слегка отстраняясь от нее. – Можно ли представить себе Шекспира, бесконечно сочиняющего свои драмы, или Ньютона, бесконечно продолжающего изучать небесную механику, не говоря уже о нелепости бесконечного продолжения такой деятельности, какою прославились Александр Великий или Наполеон?
Не сразу он сообразил, что процитировал наизусть Владимира Соловьева, почувствовав, что сам он смешон и нелеп, хотя, может быть, это-то и спасло его.
Но мадам Литли не смеялась. Напротив, ее глаза подернулись тенью грусти, потемнели даже в сумраке комнаты, и трудно было себе представить, что они могли казаться голубыми.
– Ах, monsieur Solo-vieux, состарившийся в одиночестве! Non, c'est ne pas votre sort, не такова ваша участь! Ваш анализ крови уже показал, кто вы; для окончательного результата требуется еще кое-что…
– Что?
– Послушайте! Имя Лилит говорит вам что-нибудь?
– Лилит, первая жена Адама, еще до Евы…
– Верно. Сотворена не из ребра, из той же субстанции, что Адам. Всегда знала, что нельзя быть образом и подобием Бога, не имея ничего от Бога. Знала же, знала, что от Бога у Адама кровь, кровь истинная, Le Sang Real… Хотела, хотела его крови…
Она употребляла глаголы без местоимений, так что в прошедшем времени подразумевалась «она», но может быть, «я». Платон снова отстранился от нее.
– А что же Адам?
– Он не отважился… Он хотел только того, чего потом хотели все и стал, как все…
– А Адам был бессмертен?
– Был бы бессмертен, если бы не та… из его ребра. Она заставила его попробовать запретный плод, что в нем самом, чего не было в ней, и с тех пор он смертный, как она…
– А Лилит? (Он чуть было не сказал: «А вы?»)
– Вы знаете, как другое имя Лилит: Одем – Краснота…
И снова Чудотворцеву почудилось, что рядом с ним Весна-Красна с Красной Горки, она же Снегурочка, но не та, не другая, кого он искал. Сходство было несомненное, но запретное, отталкивающее, а не влекущее, как до сих пор.
– И чего же вам не хватает… для анализа крови? – спросил он уже с явной иронией, подчеркнуто отстраняясь от нее.
– Того, на что не отважился Адам! Osez, osez, monsieur de Merveille, отважьтесь! – навязчиво льнула к нему она, но он оттолкнул ее, как назойливую жрицу любви, и, не прощаясь, захлопнул за собой дверь. Уже на улице он вспомнил, что проба его крови осталась у нее, как и кровь Лоллия, и пожалел, что дал ей кровь на анализ, что нельзя вернуть эту кровь себе в жилы, хотя… хотя, может быть, он жалел уже и о том, что анализ не был доведен до конца, что бы это ни значило и чем бы это ни грозило.
Разрыв с Элен Софи нанес Платону Демьяновичу травму, от которой он так и не излечился. Со временем я начал понимать, кого он имеет в виду, когда среди наших длинных разговоров с глазу на глаз вдруг поминает «демона ночей» или «мать демонов». Не берусь утверждать с уверенностью, но боюсь, что он подозревал своего отца, Демона-Демьяна то ли в шашнях с этим женоподобным демоном, то ли даже в родстве с ней (с ним?), так что свою подверженность чарам Литли считал наследственной. «Прельщает бессмертием, а сама ангел смерти, с нами крестная сила! – говорил он не без оттенка юродства, крестясь обязательно двуперстием. – Берет кровь, а при этом впрыскивает свое…
У нее капля яда на мече или в крайнем случае на шприце; где она побывала, там еда и питье отравлены». Но долгая жизнь Платона Демьяновича заставляла усомниться в том, что его собеседница впрыснула ему смертельный яд, хотя он, угадывая мои мысли, все с тем же оттенком юродства называл бессмертие без воскресения затяжной, быть может, вечной смертью. Иногда мне думается, что и в Советской России он остался, чтобы избежать дальнейших встреч с ней. За «железный занавес» ей проникнуть не удавалось, и не для того ли понадобился «железный занавес», чтобы ограждать от нее? Действительно, как только «железного занавеса» не стало, она тут как тут, не у меня ли за стенкой, грешным делом, и наверняка знает, кого ищет.
Так или иначе, Платон Демьянович неоднократно приезжал из Гейдельберга в Париж, а потом возвращался в Гейдельберг, не то избегая, не то ища еще одной встречи или встреч, и я не исключаю, что в конце концов он поддался соблазну, дал на анализ то, что нужно, и узнал его окончательный результат Любопытно отметить, что и в Гейдельберге, и в Париже он слушает лекции по химии, по биологии, начинает даже изучать медицину, как будто собираясь поменять, вернее, приобрести профессию (в двадцать восемь лет еще не поздно). Занятия естественными науками скажутся в главах об энтелехии, вошедших в книгу «Бытие имени». На лекциях и не только на лекциях Чудотворцев встречался с молодыми русскими революционерами, продолжая и упрочивая знакомства, завязавшиеся еще при посредстве Раймунда Заблоцкого. Не рассчитывал ли он встретить среди них все ту же Софью Богоявленскую или хотя бы что-нибудь узнать о ней? Вероятно, поэтому Чудотворцев общается прежде всего с бывшими и настоящими террористами, но среди его знакомых упоминаются, кроме левых и правых эсеров, даже большевики, от которых, казалось бы, он должен был быть очень далек, но как раз кое-кто из большевиков интересуется его тогдашними идеями. Так среди его ближайших знакомых небезызвестные братья Варлих, чьи псевдонимы столь красноречиво соотносятся: Михаил Верин и Гавриил Правдин. Собственно, к большевикам примыкал, то и дело отдаляясь от них, Михаил Верин, а познакомил Чудотворцева с ним Гавриил Правдин, сам религиозный философ, отнюдь не единомышленник своего брата, и Чудотворцев сперва сблизился скорее с Михаилом Вериным, чей воинствующий атеизм явно тяготел к мистическим движениям определенного толка. Михаил Верин пристально занимался альбигойцами и тамплиерами, усматривая в этих аристократах духа и крови истинных предшественников революции, как якобинской, так и будущей пролетарской. Свои французские статьи Михаил Верин подписывал другим псевдонимом: Jacques de Foi, сочетая имя Жака де Моле, сожженного Магистра тамплиеров с родовым именем Эклармонды де Фуа, предводительницы альбигойцев. При этом «Foi» («вера») намекала и на русский псевдоним Верина. Михаил к тому времени уже выпустил свое «Исповедание террора», признавая героическую доблесть отдельных террористов, но опровергая целесообразность их действий, обосновывая необходимость массового террора, как он утверждал. Целую главу Михаил Верин посвятил все тому же таинственному старцу, причащавшему и крестившему французский народ кровью короля и аристократов. Верин цитировал при этом и Пушкина:
Кровавой чашей причастимся,
И я скажу: «Христос воскрес!»
Эту кровавую чашу Михаил Верин противопоставлял контрреволюционному христианскому причастию. (На эти пассажи Михаила Верина ссылалась черносотенная пресса, усматривая в них аргумент, подтверждающий виновность Бейлиса.) Конечно, общение с подобными авторами лишь усугубляло ходившие в России слухи о политической неблагонадежности Чудотворцева. Мне так и не удалось выяснить, было ли длительное пребывание Чудотворцева за границей действительно политической эмиграцией. (И после двадцатого съезда Чудотворцев продолжал считать эту тему опасной.) Но, по-видимому, полиция не переставала негласно наблюдать за ним как за неразоблаченным, но весьма вероятным пособником, соучастником и единомышленником Раймунда Заблоцкого. Новая книга Чудотворцева, как бы приуроченная к революции 1905 года, к тому же вышедшая за границей, должна была еще больше насторожить власти; она так и называлась «Власть не от Бога».
Название это в разгаре событий было подхвачено самыми крайними революционерами, мелькая и в большевистских изданиях. Не припомню другого случая, когда название книги по религиозной философии превращалось в революционный лозунг. Говорят, после Кровавого воскресенья на улицах появлялись черно-красные полотнища с надписью «Власть не от Бога», а в листовках этот лозунг попадался еще чаще. Нечего и говорить, что лозунг повторяли, главным образом, те, кто не прочитал в книге ничего, кроме ее названия. Между тем книга Чудотворцева отнюдь не претендовала на популярность. Она была такой же сложной, как другие его философские труды, и по меньшей мере такой же обстоятельной. Более того, книга нисколько не противоречила традициям православного богословствования, отчетливо вписываясь в них.
Чудотворцев, как ему свойственно, тщательно истолковывает известное высказывание апостола Павла: «Несть бо власть аще не от Бога» (Рим., 13:1) и приходит к выводу, что это высказывание не так однозначно, как принято считать. Апостол действительно призывает повиноваться властям, но называет при этом лишь высшие власти, так что вполне допустимо предположить что речь вообще идет лишь об ангельском чине Властей, откуда не следует, впрочем, что правы еретики-каиниты, произносившие: «О Власть, имярек, творю действие твое». Именно на этой формуле основываются всевозможные государственнические теории, приписывающие божественное происхождение любой власти. Утверждать, что от Бога любая власть, все равно что сводить основополагающую формулу ислама «Нет Бога, кроме Бога» к словам «нет Бога», а тринадцатый псалом Давида недаром начинается стихом: «Рече безуменъ в сердцѣ своемъ: несть Богъ». Слово апостола Павла недаром обращено к римлянам, ибо именно в Риме, как в Китае, существовала традиция обожествлять власть в принципе, будь то республика или империя. С точки зрения языка и смысла куда более обоснованно другое толкование: нет власти, если власть не от Бога, тогда власть не власть, а какая власть может быть властью от Бога, кроме власти Самого Бога? Признание любой государственной власти властью от Бога Чудотворцев прямо уподобляет нарушению первой заповеди: «Не сотвори себе кумира» (Исх., 20:4), и государство – быть может, худший из кумиров. Чудотворцев ссылается на пророка Самуила, возвестившего Богу требование израильтян поставить над ними царя: «…не тебя они отвергли, но отвергли Меня, чтоб Я не царствовал над ними (Кн. Царств, 1:8–7). Не потому ли израильтяне утратили Землю обетованную, что предпочли человеческую власть власти Бога, проявляющейся через пророков, они же судьи Израилевы? Очевидно, что все бедствия Израиля вплоть до рассеяния связаны с кризисом власти, пусть даже царской. Но если падение богоизбранного народа объясняется грехами царской власти вплоть до вероотступничества, не следует ли отсюда, что грех признавать над собой какую бы то ни было власть, если это не власть Самого Бога, а приписывать власть Бога кому-нибудь, кроме Бога, – грех еще худший. (Эту мысль Чудотворцева по-своему развил один из идеологов анархизма: если власть не от Бога – не власть, а Бога нет, то никакая власть – не власть.)
Но как все ранние, если не все вообще философские работы Платона Демьяновича, „Власть не от Бога“ исходит из Платона и вращается вокруг него, отнюдь не будучи его апологией. Чудотворцев сопоставляет государство Платона с царством Ветхого Завета. В государстве Платона Платон Демьянович видит первую утопию, которая дразнит читателя своей соблазнительной осуществимостью (исторический пример Спарты), но сам-то Платон ясно видит неосуществимость своего идеала (что это за идеал, если он осуществим: осуществленный идеал перестает быть идеалом и, следовательно, никогда им не был). Но Платон в то же время настаивает на его осуществимости (что это за идеал, который не влияет на историю, для чего идеал должен оставаться идеалом, то есть Недосягаемым). Все революционные идеологии ориентированы на „Государство“ Платона, на возможность (невозможность!) улучшить историю идеей или идеалом, тогда как даже если разум историчен, что сомнительно, но допустимо, то история неразумна или сверхразумна, если историю как целое созерцает лишь Бог, обнажая ее смысл в Откровении Иоанна Богослова. Платон же вообще не мыслит исторически, выводя разум из вечности, а вернее, выводя вечность из разума, что вряд ли разумно. Так формируется идеология Платона, предвосхищающая любую другую идеологию, ибо любая идеология – попытка улучшить историю идеей, в чем не нуждается ни история, ни идея, деградирующая в результате до идеологии. „Идеология – мертвая буква, которую оставил живой дух Идеи“, – пишет Чудотворцев, но поистине эта мертвая буква хватает живых и уничтожает все живое. Поздний Чудотворцев скажет, что идеология – это идея, овладевшая сознанием масс и потому переставшая быть идеей. Чтобы руководить массами, нужно принадлежать к массам, а что это за философ, который к ним, то есть им принадлежит?
Чудотворцев рассматривает аналогию между государством Платона и древнеиндийским арийским кастовым государством (государством трех варн). Чудотворцев находит подобную аналогию неточной, даже если предположить, что государство Платона действительно восходит к древнеарийскому прообразу государства. Допустим, философы – это брахманы, воины – кшатрии, а все остальные – вайшьи и, может быть, шудры. Но основная прерогатива брахманов, их сущностная особенность – быть вне власти, над властью, выше власти. В этом смысле их можно уподобить, разумеется, лишь функционально ветхозаветным пророкам, хотя фактически они ближе к левитам, к толковникам синедриона, к первосвященникам и книжникам. Властителями брахманы быть не должны. Цари происходят из кшатриев, то есть из воинов. Отсюда трагическая мистерия Будды, царевича Сиддхартхи, кшатрия с головы до ног. А философ, осуществляющий власть в государстве, потому что он философ, неизбежно перестает быть философом и теряет право на власть, если у власти должен находиться философ. Такова скрытая ирония, которую мог бы уловить Сократ, но неизвестно, сознавал ли ее сам Платон, предоставив это новому Платону. После знаменитого доклада о журналах „Звезда“ и „Ленинград“ Чудотворцев говорил, что долгожданный философ у власти – это и есть Жданов, что философ у власти, будь он хоть Платон, хоть Гегель, не может не стать Ждановым.
Чудотворцев обратил внимание на то, что в платоновском государстве философы властвуют, а не философствуют. В самом деле трудно представить их ведущими диалоги, подобные платоновским. Между философами-властителями должно царить абсолютное единомыслие, ибо они должны созерцать одни и те же вечные совершенные идеи, по возможности вселяя отсветы своего созерцания в несовершенные души своих подданных, воинов-стражей и трудящихся. Таким образом, властвовать и философствовать для этих философов одно и то же, но, разумеется, философствовать – значит властвовать, а если бы для них властвовать значило философствовать, они первым делом отказались бы от государственной власти, как это сделал Гераклит. Но философы-властители не могут не быть художниками, а именно ваятелями, использующими вместо мрамора человеческий материал, чтобы изваять совершенного человека, насколько это возможно. Вот почему обычным художникам, даже наиболее искусным, нет места в государстве философов. Они работают над бездушным, заведомо несовершенным материалом, подражают природе, которая есть лишь видимость или тень вечных идей, так что обычные художники в лучшем случае создают видимость видимости, множат заблуждения, которые и так обрекают смертного на смерть. Чем искуснее художник, тем вреднее и преступнее его деятельность. (Эту мысль впоследствии подхватят и разовьют Паскаль, Руссо, Лев Толстой.) Истинный художник – это философ, он же ваятель бессмертных душ, которые тоже по-своему телесны, но их телесность более совершенна. Из этой более совершенной телесности философы формируют совершеннейшие подобия бессмертных богов. Истинными совершенными людьми являются лишь боги. (Отсюда их человеческие слабости, о которых, впрочем, подобает умалчивать, чтобы не развращать людей, оправдывая те же слабости в них.) Люди отличаются от богов тем, что люди смертны. Вслед за Владимиром Соловьевым Чудотворцев напоминает: в слове „смертный“ для эллина слышится некий упрек. Не называют же смертными животных, которые тоже умирают. Смертность человека – это не просто ущербность, это вина, эллинский вариант первородного греха, некая неосуществленная возможность. Это трагическая вина, но, в отличие от поэта-трагика, искупающего эту вину, а на самом деле закрепляющего ее художественным и потому мнимым очищением (катарсис), философ намерен реально устранить эту вину, восполнить этот изъян. Вот почему трагики не просто изгоняются вместе с другими художниками, искореняется сама трагедия как способ культивировать вину человека и тем самым увековечивать ее вместо того, чтобы постепенно, но навеки изгладить ее. В каждом человеке таится бессмертная часть, по-своему телесная: совсем бестелесного для эллинов не существует. Эта часть велика в самих философах; она меньше, но все-таки наличествует в стражах-воинах, даже трудящиеся не лишены бессмертия. Властитель-философ резцом своей мысли выявляет эту бессмертную часть в человеке, отсекая все лишнее, порочное, смертное. Часто это нуждается в восполнении, бессмертные части в людях восполняются государством до целого. Государство и есть это целое, совершенная статуя собственной идеи, изваянная правителями-философами из живого тела граждан-подданных.
Аналогию со Спартой не следует заводить чересчур далеко. В Спарте тоже три сословия, но высшее сословие, спартиаты, – отнюдь не философы, а как раз воины. Гораздо существеннее полное отсутствие собственности и семьи в государстве Платона. И собственность, и семья – дань смертности, ее консервация, они радикально отсекаются. Уже в книге „Власть не от Бога“ Чудотворцев заговорил о мистическом коммунизме Платона и неоднократно напоминал о нем, когда коммунизм реально начали строить; Чудотворцев упорно ссылался на свою книгу „Власть не от Бога“, что звучало по меньшей мере двусмысленно: с одной стороны, коммунизм действительно не от Бога, потому что Бога нет, а с другой стороны, если коммунизм не от Бога, традиционное русское сознание невольно задавалось вопросом, не от лукавого ли такая власть.
В книге „Власть не от Бога“ одна из глав называлась „Изгнание поэтов“. Эта глава занимает в книге, пожалуй, центральное, во всяком случае особое место. Чудотворцев, насколько мне известно, первым обратил внимание на один существенный нюанс в учении Платона о государстве. Поэты изгоняются из платоновского государства вместе с другими свободными художниками, развращающими нравы, так как отвлекают от истины, то есть, от философии. Однако с поэтами связана еще одна опасность, нетерпимая в хорошем государстве. Платон об этой опасности не говорит, может быть потому что особенно остро ее чувствует. Поэзия неразрывно связана с царской властью. В „Орлеанской Деве“ Шиллера король недаром говорит:
Drum soli der Sanger mit dem König gehen,
Sie beide wohnen auf der Menschheit Höhen.
(Потому поэт должен идти вместе с царем; они оба витают на высотах человечества.) Вероятно, Платон первым угадал неразрывную связь поэзии и царской власти, но подозрения Платона заходят гораздо дальше: один из поэтов может оказаться царем, иными словами, среди поэтов таится царь, и слова Пушкина, обращенные к поэту, не являются простой риторической фигурой: „Ты царь: живи один“. Можно ли точнее обозначить единоличную царскую власть! Пушкин озвучивает и формулирует невысказанное, но тем более отчетливое подозрение Платона с откровенностью, которая подчеркивает и подтверждает его. Власть поэта и царская власть или чрезвычайно близки одна другой или вообще одно и то же. Чудотворцев цитирует Новалиса, также высказывающего взрывоопасное подозрение Платона:
И ты, поэт, как принц наследный,
Взойдешь на королевский трон.
Напомню, что в последней прижизненной работе Чудотворцева, посвященной двухсотлетию со дня рождения Новалиса (1972), Чудотворцев писал: „…Новалис утверждает, что все люди должны быть годны для трона, ибо каждый произошел из древнего королевского рода. Таким образом, при монархии каждый подданный добровольно отрекается от престола в пользу государя, веруя в его более высокое рожденье и подтверждая тем самым собственное благородство, на что подвигает лишь поэзия“. Допускаю, что не без влияния Чудотворцева написаны через четверть века известные строки Бориса Пастернака:
Напрасно в дни великого совета,
Где высшей страсти отданы места,
Оставлена вакансия поэта:
Она опасна, если не пуста.
Та же платоновская идея, что у Шиллера, у Новалиса и у Пушкина трансформируется у Пастернака в чувство опасности, которой поэт невольно грозит в дни великого совета, куда, по Платону, входили бы философы, даже если в последние или в предпоследние дни они не отличались образованностью и могли даже не знать, кто такой Платон, но Чудотворцев называл их все же не иначе как философами, когда они проявляли свою власть тем или иным непредсказуемым образом, борясь то с космополитизмом, то с абстрактной живописью, и в том и в другом случае не очень отчетливо представляя себе, о чем, собственно, идет речь в общепринятом смысле слова. Эти философы советского времени были так же несовместимы с присутствием поэта в обществе, как были несовместимы с ним философы несуществующего платоновского государства.