Текст книги "Мастера. Герань. Вильма"
Автор книги: Винцент Шикула
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 41 (всего у книги 43 страниц)
– Ой, тебе и не посоветуешь!
– Вот видите! Доносить горазды, а как посоветовать – нету вас.
– Следи за ним! Не то пожалеешь.
– Ну и пожалею.
– Только потом поздно будет, гляди, будет поздно.
– Хоть и поздно будет, а я буду жалеть! Приди кто ко мне еще с такими глупостями, я его, как бог свят, вытурю, уж кого-нибудь да вытурю.
10
А как-то раз снова является к ней соседка. – Вильма, так ты говоришь, Имро в имение не ходит?
Вильма злится, сразу даже замахивается: – Бога ради, соседка, не сердите вы меня!
– Коли не веришь, пойди сама погляди! А там увидим, на кого сердиться будешь!
– Дьявольщина какая! Если не уберетесь, я кого-нибудь вздрючу, так и знайте. А то и ногой двину. Старое трепло! Не совестно вам? Чего без конца зудеть ходите?!
– А вот возьму и скажу тебе!
А Вильме все это уже изрядно осточертело. Она злобно выкрикивает: – Фигу вы мне скажете. Заткните глотку.
– Нет, я скажу, чтоб ты знала. К Габчовой ходит. Хотела фигу, вот и получай!
– Ну-ка убирайтесь! Живо убирайтесь! Чтобы ноги вашей в Гульдановом доме не было. Катитесь отсюда, старая, паршивая сплетница, негодяйка! Черт вас дери, вон отсюда!
Хоть Вильме и удается выгнать соседку, легче, надо признать, ей не становится. Сперва она ударяется в слезы, а потом все ходит, ходит по дому, сердится и то и дело вздыхает: – И откуда такие люди берутся? Почему во все нос суют? Имришко и сам сказал, что идет в имение, он всегда мне об этом докладывает. Почему люди во все нос суют?
Но потом она вспоминает, что нынче Имришко ей ничего не сказал. Был в имении и вчера, оттого она и ошиблась.
Чего он туда повадился? Чего его туда тянет? Ранинец? Он как-то сказал, что разговаривал с Габчовой. Почему он об этом сказал, когда Вильма ни о чем его и не спрашивала? С Ранинцем, да ведь тот уже дедка, неплохой, но самый немудрящий дедка, который так и не смог измениться, остался батраком, хотя батраков уже и в помине нет, ну о чем можно с таким дедкой, ну о чем могут они толковать?
Неужто на самом деле тут что-то есть? Она, ей-богу, сейчас же отправится в имение поглядеть, хотя уже вечереет. Именно поэтому! Что там Имро делать? Дурья башка, даром ей только хлопот доставляет! Глаза его бесстыжие, ну что ему в имении делать, ведь уж почти смерклось!
Она вспоминает, что он хаживал туда и прежде. Тогда вечно кивал на Кириновича, только Киринович там уже не живет. Для чего он ходит туда? Почему он туда по-прежнему ходит?
И когда пропал, когда завербовали его, тоже все свалил на имение.
Будь оно проклято, это имение! Будь прокляты эти горы! Ведь он уж калека, у меня теперь калека! Ан черт никогда не дремлет! Ну погоди, сплетница, погоди, сука мерзкая, вшивая!
Нет, Вильме, как бог свят, надо сходить в имение, поглядеть.
На улице она повстречалась со мной. Я шел домой, а она как раз выходила из дому. Мы поздоровались, и я уж вошел было во двор, как вдруг ее осенило, что я могу ей и пригодиться. – Рудко, обожди! Не хочешь пойти со мной?
– Можно. А куда?
– В имение. Искать Имро.
– А что, опять накачался?
– Не твое дело.
– Спросить все же могу. А не хочешь, так не зови. Почему думаешь, что он в имении? Они что, там работают?
– Уже не работают, Рудко. На него сызнова хворь накатывает, но, стоит ему выбраться из дому, все ему нипочем. И о том, что домой пора, забывает.
– Ну а почему в имение? Откуда ты знаешь, что он в имении? Кто тебе сказал?
– Я тебе сказала. Если хочешь, пойдем, хотя лучше не ходи! И ты мне на нервы действуешь.
– Вильма, чего сердишься? Честное слово, не понимаю, почему ты сегодня на меня рассердилась!
– Потому что ты дурень! И не лезь ко мне!
– Ты же меня звала! Зачем звала?
– Не лезь ко мне! Провались все к черту, никого не выношу! Ты тоже свинья! Никто мне не нужен. Никого не хочу. Не лезь ко мне, понятно?!
Остановившись, я смотрел, как она идет вниз по улице, но вдруг мне сделалось смешно, и я громко рассмеялся, чтобы она услышала. А потом поплелся за ней. Мы вышли за околицу, не разговаривали. А может, именно потому, что я ничего не говорил ей, даже не сердился на нее, мы не очень-то далеко и забрели. Дошли только до колодца с журавлем – пусть его там и не было, но селяне-то знают, где прежде в поле бывал такой колодец, – дошли до самого колодца с журавлем, и Вильма, теперь уже рассудительным, спокойным голосом, сказала: – Знаешь что, Рудко, лучше нам туда не ходить! Лучше никуда не ходить. Я давно со всем смирилась и Имришко знаю. Кабы люди меня не дразнили, я бы так не сердилась. Если хочешь, Рудко, можем вернуться.
И мы вернулись, но не сразу домой. По пути разговорились, и так мне удалось выведать, почему Вильма сердится.
Горели уличные фонари, почти совсем завечерело, было довольно поздно, но все равно попадались встречные: сперва женщина с ребенком, потом мужчина – уж не Имришко ли? Нет. И даже не мастер. Где-то раздался смех. А откуда-то вдруг донеслось: – А хрен с ним! Вот назло напьюсь, дерну как положено, а там хоть гром меня разрази!
Но потом, свернув в боковую улочку, по которой можно было бы выйти к имению, мы уже никого не встречали – да и домов тут было не густо. Похоже, что люди, живущие не в центре деревни, а в боковых улочках или в дальних домах, не в столь близком соседстве друг с другом, раньше отправляются на боковую.
– Вильма, послушай, зачем, в общем, мы пошли? Или надо выслеживать Имро?
– Не надо. Не надо было. Люди глупые. – Теперь я уже и на себя злюсь.
Внезапно она схватила меня за рукав. И потащила под старую «шемендзию», под такую старую грушу, на которой плоды дозревают только по осени, нынче, пожалуй, уж никто и не знает, что такое «шемендзия», так вот, под эту самую грушу, и оттуда мы оба глядели на дорогу.
– Это он! Спрячемся, не то он разозлится на нас.
– А что, если он нас заметил?
– Не заметил. Не больно-то он внимательный. Из такой дали и не углядит нас.
Из-за дощатого забора, натертого дегтем, пахло созревающими помидорами, яблоками, пахло и шемендзией, но тянуло и пшеничным кофе. Хе, кто-то уже варит кофе? Как только пшеничный кофе ударил мне в нос, разом перешиб все прочие запахи; кабы Имро именно тогда не шел из имения, верите ли, этот кофе, пережаренный, пшеничный (тата наш когда жарил дома кофе, пшеничный обычно пережаривал), па́хнул бы, ей-богу, пахнул бы еще лучше!
– Вильма, да это вроде не он, – шепнул я ей, вынужденный забыть о пшеничном кофе.
– Ради всех святых, молчи! – Она прижалась ко мне. Мне этим захотелось чуточку воспользоваться, однако я опасался, что Вильма по дури своей может вмиг все перерешить, может даже кинуться к Имро или окликнуть его. Много бы чести мне было, узнай Имро, что я помогал Вильме его выслеживать.
– Погляди, как он сгорбился и еле тащится! Он ведь едва ноги волочит! – Она показала на него рукой. – Дома-то я думала, он притворяется, нарочно сгущает краски, а уж видать, вновь захворает. Пойдем, Рудко! Мне домой надо!
– Обожди немного! А то узнает, что мы тут.
– Ну и пускай! На вид он еще жальче, чем я думала. Пошли, Рудко! Пойдем за ним потихоньку! Домой надо.
Когда она вошла в дом, мастер с Имро сидели за столом и спокойно разговаривали. Она сказала, что ходила навестить Агнешку, хотя могла и ничего не говорить. Разве кто запрещает ей отлучиться из дому? Имришко, а тем паче мастер не проверяют ее. С чего бы им ее проверять? Но нынче она ходила выслеживать Имро. Если бы он об этом узнал, наверняка бы рассердился. Надо же быть такой глупой, поддаться на всякие сплетни? Разве за столько-то лет она не успела узнать Имришко? Кто его знает лучше нее? Нет, другой раз ей нечего поддаваться, а тем более так расстраиваться, лучше просто никого в дом не впускать, не водиться ни с одной соседкой, тогда уж никто не будет ей ничего доносить.
Имришко показался ей таким же, как всегда, и лицо у него было обычного цвета, и был он в хорошем настроении, временами словно бы и шутить пытался. Уж не выпил ли малость? Да вроде нет, не похоже. Но в имении был, она его видела, откуда бы ему идти? Не из Церовой же? А хоть бы и оттуда, почему он шел такой сгорбленный?
Она подошла к столу, поддержала разговор. Хорошо, что не надо было говорить о том, как к ней ходят ябедничать на Имришко и как пришлось ей нынче выгнать соседку.
Хотя еще и не было поздно, мастер поднялся: – А чего болтать попусту! Пошли спать!
Вильма вдруг вскинулась: – Господи, а вы ужинали?
Мастер с Имро переглянулись, и Вильма поняла, что не ужинали.
– А ведь я приготовила. Могли бы и сами взять.
– Запамятовали. А, и так ладно. – Мастер махнул рукой. – Не придется тебе хоть завтра кухарить.
11
Утром Имро встал как обычно, поначалу даже собрался с отцом на работу, но в последнюю минуту раздумал: – Знаешь, тата, нынче я с тобой не пойду. У тебя немного работы, управишься и без меня. В общем-то мне и нельзя столько халтурить, глядишь, еще отберут инвалидность. Лучше займусь чем-нибудь дома либо подсоблю Вильме в парке. Из парка меня не выгонят.
Мастер ушел, а следом за ним и Вильма. Имро выбрался из дому около девяти и, придя в парк к Вильме, сказал, что после завтрака, как только она ушла из дому, на него снова навалилась дрема.
– Должно быть, не выспался. Раз утром плохо вставалось, так мог бы и подольше полежать. Тут у меня работы немного, сама управлюсь. Сегодня даже готовить не надо, с вечера все осталось.
– Встал-то я вовремя, да и вставалось легко. Может, просто завтрак меня притомил, должно переел. Но я тебе помогу. Пойду только куплю сигареты. Мелочь есть у тебя?
– Нет, не взяла кошелька.
– Ну ладно. После схожу. Две-три у меня еще найдется, продержусь малость.
Он не отходил от нее, но и за работу не брался. Все только приглядывался и всякий раз, когда куда-то двигалась Вильма, двигался и он, но и там продолжал лишь стоять над ней, хотя повел речь и о саде. – В этом году помидоров завались! Нам не съесть. Пусть ты и наготовила пасты, а их все еще много, знай поспевают, а которые уже начинают и гнить. Надо бы с ними что сделать.
– Могу еще закатать.
Он какое-то время глядел, как быстро и вертко Вильма работает, потом сказал: – Ну я пошел. Пойду возьму мелочи, сбегаю за сигаретами.
Вернулся после обеда. Вильма хотела подогреть ему обед, но он покачал головой: – Я не голоден. Ведь чего-то уже ел. – Но тут же, вспомнив, что последний раз ел утром и что с тех пор прошло немало времени, добавил: – Не знаю, что со мной, вот уж несколько дней мне совсем не хочется есть.
– Надо заставить себя, – посоветовала Вильма. – Ты и вчера вечером ничего в рот не взял. Для кого, выходит, я готовлю?
Он попытался отшутиться: – Нынче, может, мне потому неохота, что я лодырничал.
– Сулился в парке помочь.
– Еще успею, до вечера времени хватит.
– Нет, не надо. Сегодня больше в парк не пойду. Оборву, пожалуй, лишние помидоры и сварю еще несколько банок пасты. – Она внимательно пригляделась к Имро. На секунду застыла. – Слушай, Имришко! Ты опять нездоров.
– С чего ты взяла? Я уже сколько не лежал! Да и чувствую себя неплохо.
– Вид у тебя неважный. Я еще вчера заметила. Утром и вечером. Вечером, правда, успокоилась – поглядела на тебя за столом, вроде и цвет лица был хороший. Сегодня выглядишь хуже. Тебе не плохо, в самом деле?
– Есть неохота. А все остальное – в порядке. Ничего, завтра тебе помогу. И в парке подсоблю.
Но и на другой день Имро не помог Вильме. Не помог ей и в последующие дни, хотя порывался. Снова стал прихварывать, но не признавался в этом. Всякий день вставал вместе с Вильмой и мастером, всегда собирался что-то делать, но эти его благие порывы обычно ограничивались одними речами, работать хотелось ему лишь до завтрака. Если после завтрака его не смаривал сон, он возился с чем-то возле дома или шел с Вильмой в парк, отыскивал там скамейку и сидел на ней, дремал и видел сны, хотя глаза у него были открыты. День пробегал – он и не замечал как.
Иногда отправлялся на прогулку. Случалось, и Вильму тянул за собой, хотя знал, что ей некогда, сердился, если она ему намекала на это, уверял, что у нее достаточно времени; возможно, даже неосознанно, но иной раз звал ее потому, что как бы злился или просто по-доброму завидовал, что Вильма работает, может работать, а он нет. А поздней звал уже потому, что не хотел идти на прогулку один. Не то чтобы уж очень боялся одиночества, он вообще его не боялся, но тяготился тем, что бездельничает, а досужему человеку, если он раньше – пусть и давно – привык работать, в однообразные, без конца сменяющиеся досужие дни бывает иногда тоскливо. Тоски никто не любит, тем паче мастеровой человек, привыкший работать и получавший от этого радость. Он раздумывает об этом и прогуливаясь по парку, где растет множество всяких цветов и декоративных растений. А если этот человек плотник и в парке не спит – тогда лучше ему из парка бежать. Только куда бежать? Домой или в бо́льший парк. В поле или в лес. Однако в лесу средь деревьев ему в голову лезет сразу столько мыслей, что лучше и не пытаться их высказать. А высказать лишь каждую вторую либо третью – что толку даром выставить себя на посмешище. И ведь для кого, как не для близкого, станешь посмешищем? Вильма понятливая, отзывчивая, все более отзывчивая и рассудительная – разве мы хоть раз были несправедливы к ней? Она, пожалуй, потому теперь еще отзывчивей, что и Имро стал откровеннее, словно бы хочет выговориться. Вильма знает толк и в деревьях. Знает, что и деревья живут своей жизнью. У них, должно быть, и нервы. Разумеется, не такие, как у людей, ни даже как у иных, совсем обычных, наипростейших тварей, это всего лишь какие-то водяные пути, по которым к листьям поднимаются соки, а в них различные живительные вещества. А можно иначе. Если угодно, и наоборот. Вперед и назад. Если хотите, можно начать и от листьев. От листьев до черешка, от черешка к веточке. От веточки к стволу, от ствола к корням. Но все равно это нервы или сосуды, свистки или дудочки. Нет, мы вовсе и не сравниваем деревья с людьми. Но Вильма знает, что такое сердцевина и камбий, знает и что такое годичные кольца, и что эти кольца есть у любого куста, только они у него так густо уложены, что их нельзя сосчитать. А у деревьев – можно. Однако все ли знают, что бывают годы, когда у деревьев и, конечно же, у кустов прибавляется не один, а целых два годичных кольца? Лишь зоркий глаз подмечает, как тесно некоторые кольца уложены. Они так тесно сплетаются друг с дружкой, что иные деревья до обидного неказисты, мелкорослы, но что из того? Дерево есть дерево. Все ли знают, сколько дерево высасывает и испаряет воды и сколько выдыхает кислорода? Сколько за день, за неделю, за месяц, сколько за долгие годы? Ведь летом дорогого стоят и палые и даже трухлявые листья, даже тот листовой настил, из-под которого по весне или в начале лета выглядывает гриб или проклевывается сиреневый колокольчик, а осенью шуршащие и жужжащие осы, отходящие к зимнему сну, шушукаются над ним, то ли на ветке дерева, то ли в стволе или в земле, шушукаются, может, и о том, как вырабатывается сероватая бумага и чего только на этой бумаге нельзя написать…
Прогулки Имро все короче. В конце концов он прохаживается только по деревне, радуясь тому, что из иных дворов все еще доносится запах сливового повидла. Сколько было слив! Что, если со временем деревенские тетушки или мамы – все эти Вильмы, Штефки, Геленки – окажутся слишком занятыми или запамятуют купить медный таз, а может, просто поленятся собирать сливы и затем терпеливо варить их в медном тазу – ведь дети тогда, пожалуй, и не узнают, что такое настоящее сливовое повидло!
Но Вильма в этот год не варила повидла, недосуг было. Опять хлопотала вокруг Имришко. День ото дня ему становилось хуже, но в постель он не ложился, из последних сил стараясь убедить Вильму и мастера, что ему совсем не плохо. Вскоре, однако, он перестал выходить и на прогулки, а только все собирался идти. Бывало, так целый день и прособирается. Хотелось ему снова повидать Ранинца, может, и Габчову Марту, и Доминко, которому Ранинец посулил когда-то медаль. Даже две медали. Хотелось взглянуть и на тот лесок, куда он хаживал в детстве искать дубинники, и уже о ту пору тропинка приводила его почти к самому имению, к тому сосняку, в котором по молодым деревцам стекала смола, стоило только протянуть палец, взять одну, две капли, положить в рот и сразу бежать к заутрене. И летом бывали веселые, чисто рождественские, заутрени. Поглядеть бы и на березки. Ах ты черт, и их скрутил ревматизм! А как славно было бы пойти в обратную сторону, взглянуть на Три холма или на гребень, на Багна или Багенца. Дьявольщина, пожалуй, туда ему и не взобраться. Ни на горку, ни на Колиграмы, ни к Вчелину или Цвику, ни к Грабовке, ни на Малую Куклу, где меж дубовой рощей и молодым дубняком росли мелконькие деревца; там однажды на рождество на заснеженной тропке повстречал он того старикана метельщика. Имро уже не хочется идти даже к соседям, хотя они варили, а может, и варят повидло.
– Наверняка варят, – сказала Вильма. – Такой дух стоит. Я бы сбегала к ним попросить, да намедни повздорила немного с соседкой. И хотя мы уж поладили, за повидлом идти не насмелюсь.
– Чего ж, я к ним зайду.
Соседка и сама принесла повидла. Но Имришко оно не понравилось. Ему уже ничего не нравилось. Он сам себе дивился, но вместе с тем и успокаивал себя, словно бы хотел и Вильму в том же уверить: – Не пойму, что со мной. Сам себе не рад, но скоро все пройдет. Как чуть распогодится, увидишь, Вильма, стану шустрый как рыбка.
– Родной мой, будешь вот так печалиться и есть мало – порядочной рыбки из тебя не получится. Ты даже этой сливовой кашицы, даже этого сладенького киселька, нисколечко не отведал. А ведь как любил его!
– Не волнуйся, Вильмушка. Вот увидишь, еще буду как рыбка.
Но погода день ото дня ухудшалась, с погодой становилось хуже и Имро. Выпали туманы, потом дожди, наконец и из дому почти нельзя было выйти. Целые дни он простаивал или просиживал в кухне и непрестанно курил. Вильма на него то и дело прикрикивала: – Уже опять сигарета во рту? Если тебе плохо, чего бесперечь куришь?
– Курить-то мне охота.
– Не курил бы столько, у тебя и аппетит был бы. Попробуй, хоть несколько дней не дыми.
– Надо больно! Если перестану курить, что у меня останется?
Бывало, и мастер его одергивал, но Вильме с глазу на глаз говорил:
– Если ему курево по душе, значит, не так уж и худо ему.
Но Имро внезапно подхватил грипп, у него начался жар, и он слег. Вильма только и делала, что варила ему чай – пусть всегда будет свежий и горячий, – подсовывала еще и таблетки, но температура не спадала. Днем его колотил озноб, а ночью он так потел, что сырела не только подушка, но и перина.
Наконец мастер решил: – Вильмушка, ничего не поделаешь, давай-ка звать лекаря.
Пришел доктор, похмыкал и начал умствовать: – Голубушка, чему удивляетесь? Погода! Опять осень, сами знаете. Выпишем таблетки, дадим даже двойную дозу, осень надо как-нибудь обхитрить.
– Пан доктор, а поможет? Только таблетки?
– Сделаем и уколы. – Доктор роется в сумке. – Шприц имеется! Ага! Вот и порядок! Молодой человек, спустите штаны, не смущайтесь за свой телескоп. Так! Готово! Стерва, немного пощипывает, но помогает. Теперь будете спать. И вы, милочка, выспитесь. Увидите, два дня он будет у вас спать, как голубок…
Через два дня Имро отвезли в больницу.
12
В больнице сперва говорили, что Имро долго там не продержат. Но проходил день за днем, лучше ему не становилось, а если и да, так это была одна видимость: Имро по-прежнему лихорадило, хотя грипп и воспаление легких прошли или по крайней мере должны были уже пройти. Он страшно исхудал и ослаб, курил все меньше и меньше, но и это не помогало.
Вильма ходила к нему почти всякий день. Если она не могла, наведывался мастер, а иногда Агнешка и ее мать, приехали проведать его и братья. Бывало, Вильма с сестрой и матерью приходят одновременно, и тогда все о чем-то шушукаются у Имровой постели, а то и вслух разговорятся: – Ну что с тобой, Имришко? Доколе тут будешь? Сколько тебе вот так еще валяться?
– Думаете, мне это в радость? Нечего было мне сюда и ехать! Сперва-то говорили, пробуду здесь две недели, а вот уже рождество на носу. А доктора, похоже, даже не знают, что со мной. Все время на мне что-то испытывают. Должно быть, какие-то новые уколы. Меня от этих их уколов только смех разбирает.
– Имришко, держись! Надо потерпеть! И докторам надо верить! Небось знают, что делают.
– Пожалуй, не всегда знают. Я и зубы потерял, хотя на зубы не жаловался. Враз три у меня вырвали, один совсем здоровый. Останься я дома, давно бы все прошло.
– И пройдет, как же. Ты должен встать на ноги! – У его постели всегда шумит больше всех теща, Вильмина и Агнешкина мать. – Твой отец уже старый, постарше меня, в нашей семье даже настоящего мужика, заступника, нету.
– Ничего, я встану.
– Имришко, ты и сам поднатужься! Слушайся докторов! Мы ведь одни бабоньки да ребятня. Я тоже стара, и у меня тоже нет никакого заступника, потому как и мой мужик некогда спятил, только не в горы подался, не в Святой Крест, не в этот Жиар над Гроном, а к черту-дьяволу в Америку. Агнешка была толковая, ей бы только учиться, но, как отец укатил, не то что на ученье – вообще ни на что денег не стало; горемычная Вильма, поди, еще лучше могла бы учиться, да у нее даже цельного букваря не было – одни такие странички, она все разравнивала их, разравнивала, да ведь ежели в букваре, а потом уже и в хрестоматии чего не хватает, что разровняешь? Страниц-то прибавлялось, а ей их все не хватало. И как она, бедняжечка, плакала, а я зачастую не могла даже конопушечки ей утереть, слезыньки погладить, ведь этих страничек ей все не хватало, до слез не хватало, а я иной раз с печали и на ее печаль глядеть не могла. Сама с ними билась, потом одну за другой замуж отдала. Не скажу, что плохо вышли. Штефан, хоть и серьезный был, развеселил наш дом, а вместе с этой веселостью зазвенела у нас и кронка. Имришко, ты и вообразить не можешь, так нам эта кронка нужна была! Штефан помог мне, и впрямь Штефанко помог нам! Пускай это его и Агнешкина была крона, всегда от нее и мне перепадал какой грошик, а уж я-то знала, знала, куда его деть, перепадало и моей конопушечке, чтобы она могла краше и веселей улыбаться, если и не этим недостающим страничкам, так хоть какому рогалику, когда-когда и рогалику, или хотя бы большему куску хлеба. Штефанкиными стараниями у нас и вправду прибавилось хлебушка. Только и у него, у горемычного, был свой крест, и он нес его, ошибался и не ошибался, ну как и положено жандарму, был он словацкий жандарм, в последний год и он сидел голодом, но по-прежнему был заботливый, обо всех думал, холод не холод, разодрались у него башмаки, но словацкие власти, особенно под конец войны, уже и на него стали скупиться. И он там, горемыка, в этом своем Святом Кресте, в словацком городишке, который по-другому теперь называется, хоть он и впрямь нашел там свой крест, лежит там в земле, и вода затекает ему в дырявые башмаки. Назови хоть сто, хоть тысячу раз этот городок по-другому, для него он навсегда останется Святым Крестом – у него там этот крестик навеки. Словацкий жандармишко! И ты поднялся, а потом все хоронился, зачастую не зная сам от кого, хотел быть со всеми в ладу, ан не всегда так получается, хотел себя показать, повыставляться своей формой и башмаками, да ведь они по земле топают, их, может, и не заметит никто, а уж коль ты погиб, кто теперь спросит, где ты лежишь? А и спросили бы, а и нашлось бы тебе на памятник, как ты теперь откликнешься, кому откликнешься, если тебя и по имени-то не назовут, а только село или городок упомянут, откуда тебе знать, что и тебя поминают? Штефанко, жандарм словацкий, покойся с миром в Жиаре над Гроном, середь словацких гор в земле словацкой! Даже на могилу к нему сходить некогда. Агнешка с Вильмой туда всего-то два раза и наведались, Агнешка взяла венок, а Вильма ворох незабудок. Если кто поливал, глядишь, Штефанова могила еще голубеет. Будто не могли ему, бедняге, и этот крестик там оставить? А что такое крест? Просто тесина на тесине, или плаха, к плахе прилаженная, столбик с поперечиной связанный, но если у тебя нет креста, что поставишь? И то сказать, могут быть всякие кресты. У Гитлера был крюкастый крест, с загнутыми концами, он и гнул всех в крюк, хотя потом и его закрючили. А у нас был прямой двухплечный крест, но Гитлер лапу на него наложил. Есть еще Петров крест, на котором святой Петр висел вниз головой. Сердечный, он принял еще горшую смерть, чем сам Иисус. А у православных, говорят, на кресте опущенное плечико. Гитлерище думал, что он им его выровняет, ан не выровнял. Дали ему по рукам! С крюкастым крестом на все остальные кресты не попрешь. Но крест есть крест, всегда это только крест, как и Святой Крест над Гроном. Может, там когда-то перекрещивались дороги, и люди, если их было много, там всегда расходились, как в той песне: и каждый пошел своей стороной… А когда потом по горам, по лесам шли назад, наверное, радовались, что крест остался крестом и что там они все повстречались. У звездочетов и моряков есть Южный и Северный крест, а раз он у них есть, то есть и у нас, даром что мы в этих звездах не разбираемся, знаем о них меньше, чем звездочеты. Но если кто и не может отыскать в небе дорожку, это не значит, что из-за него мы станем Северный и Южный крест называть по-другому. Бедный Штефанко! Зачем было этот городок переименовывать?! Несчастный, он бы теперь и не знал, где погиб. Крестик надо было ему оставить, если бы этот крест и не был святым, он бы сам себе его освятил. Если человек погибает и на веки вечные местечко себе где вылеживает и смотрит на белый свет уже только сквозь незабудки, он ли, скажи, не заслуживает уважения? Мы с Агнешкой постоянно об этом толкуем. А ты, Имришко, не можешь, не можешь столько лежать, столько хворать, ты наш заступник. Разве Вильмушка не наждалась тебя вдоволь? Когда ты был в горах, она все ночи напролет не спала, а утром бывала усталая, разбитая, заплаканная и сонная, потому что не могла героя – ведь мужчины герои – дождаться. Мужчины герои, каждый хочет глядеть героем. Только каково бабонькам, Имришко, скажи, каково потом бабонькам, кто их заметит, который герой? Тот, что уже лежит под голубым околком? Сынок мой, хочешь, скажу тебе, кто герой. И Вильма – герой! Она еще и теперь из-за тебя мается. И Агнешка! А скольким женщинам нужна была крона, и никогда у них не было цельной ночи, чтоб выспаться. А иначе-то откуда на хлеб взять, ежели день не давал на него. Напрасно просили они боженьку, когда боженька есть, а когда его нету, частенько они сами делались боженькой, не раз и я была боженькой, да таким незадачливым, что хваталась в отчаянии за голову! Женщины здесь ждали героя и посейчас еще ждут, они все это время сторожили постель, сторожили ее и пустую, чтобы герою было где отдохнуть. Крепись, герой! Возьми себя в руки, Имришко, докуда Вильме тебя дожидаться? И женщинам нужен заступник, и им нужно какого признанья дождаться, нельзя только вечно, вечно ждать героев или служить им, женщины хотят обыкновенных мужчин, не солдат. И если за обычными, самыми обычными женщинами справедливый мужчина не признает геройства, значит, на свете нет ни героев, ни справедливости…
13
На рождество его отпустили домой, но лишь на несколько дней. На Новый год его опять отвезли в больницу, и все было по-прежнему. Имро увядал и увядал. Посещения стали его утомлять. Доктора только и делали, что похмыкивали над ним.
Вильма стала ходить к нему еще усерднее. Теперь уже и впрямь не пропускала ни единого дня. Она снова стала той давешней заботливой Вильмой, которая, если нужно, могла бы всю ночь глаз не смыкать, могла бы, дозволь ей доктора, просиживать у постели Имришко целыми сутками. Но часто не позволяют ей на него даже взглянуть, уже в коридоре говорят: – Имришко спит.
И когда Вильма едет из больницы домой, люди в автобусе, а главное, в Околичном, узнают всегда по ее лицу, лучше или хуже Имришко.
Но все равно иные расспрашивают: – Как ему? Как Имришко?
– Почем мне знать. Вроде бы так же.
Иногда расспрашивают о нем и такие, которых Вильма не знает. А кто сразу заявляет: – Мы знакомы с Имришко. И мастера знаем. Когда-то они амбар у нас ставили. И крышу стелили.
– Ой, это, верно, давно было!
– Не так уж и давно. С войны не так много времени прошло. Толковые были плотники! Ловко с кровлей справлялись.
Однажды спросила про Имришко и Штефка. Встретилась с Вильмой в городе на автобусной остановке. Знали они друг дружку еще с девичества, ведь Церовая и Околичное – соседние деревни. На остановке было немного народу, и все чужие, незнакомые. Вильма не виделась со Штефкой давно, скорей всего, она бы даже не признала ее, не заговори с ней Штефка сама. – Извини, Вильма, мне муж сказал, что Имро опять плохо. Наверно, ты от него. Как ему?
А Вильма и рада, что есть с кем поговорить об Имришко. – Неважно… господи, даже не знаю, оправится ли. Ему все хуже и хуже.
– И даже в больнице не полегчало?! А доктора на что? – негодует Штефка. – Отчего не помогут, коль он в их руках? Могли бы и больше заботиться о нем.
– Заботятся, да что толку.
– Послушай, Вильмушка, – голос у Штефки мягчеет, – ты не рассердишься, если я его навещу? Мы же знакомы с ним. Он ходил к нам, когда мы жили в имении, они с мастером сарай там делали. И мой муж его полюбил. Часто его вспоминает. Иногда и я бы его в больнице проведала.
– Доктора, по правде сказать, не советуют, но он, наверно, обрадуется. Иной раз говорит – все ему безразличны, а придет кто, всегда радуется.
И Штефка пошла его навестить. Имро очень удивился. Долго, правда, она там не была. Принесла ему компоту и пирожных «наполеон».
А потом еще как-то пришла и в этот раз встретилась с Вильмой. Вильма была довольна, что Штефка сдержала обещание. И не скрыла этого.
А Имро, заметив, что они мирно беседуют, ничего не сказал, только снова поблагодарил Штефку за гостинцы. Для долгого разговора и времени не оставалось. В палату вошла сестра и предупредила, что часы посещений кончаются. Да они и сами видели, что у Имришко, хоть он и перемогает себя, слипаются глаза.
В коридоре Штефка обняла Вильму: – Не сердись, что я правда пришла. Я тоже рада, что с тобой встретилась. Мне и тебя хотелось утешить, ты тоже исстрадалась. Знаю, каково тебе. Побереги себя, Вильмушка. Еще на автобусной остановке я заметила, до чего ты умучена.
Они глядели друг на друга, и у обеих от слез блестели глаза.
А как-то раз – с Имришко все было без перемен – мастер шепнул Вильме: – Вильмушка, знаешь что? Пожалуй-ка, лучше его домой взять. Тут ему не помогут.