412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Винцент Шикула » Мастера. Герань. Вильма » Текст книги (страница 35)
Мастера. Герань. Вильма
  • Текст добавлен: 4 сентября 2017, 23:01

Текст книги "Мастера. Герань. Вильма"


Автор книги: Винцент Шикула



сообщить о нарушении

Текущая страница: 35 (всего у книги 43 страниц)

 
Ярочки, кыть, кыть,
Весело вам будет жить,
Сыты будете всегда,
Коли в поле есть трава.
 

Я знал, что эту песенку мастер любит, поэтому пропел ее до конца. Добавил еще и «Гоп, гоп, молодцы!..» Ну и получилось все как нельзя лучше! От Вильмы апельсин, два яблочка и семь орехов. От Имро старые коньки, снегурочки, правда без ключика, ключик кто-нибудь одолжит! От мастера пять крон и бобы. Бобы у Гульданов всегда бывают. Каждый год у них бобы, и всегда полный горшок. И почти всегда один я их и ем. Даже когда в них мушки! Пха! А в черешне бывают червяки. Коль не тянет на мясо, так нечего вам в бобы или черешню заглядывать.

– Рудко, давай ешь! – подбадривал меня мастер. – Бобы я сам варил. И сам доставал. Каждый год достаю. Бобы есть бобы! Бобок прямо в роток! По крайности к полуночи стрельба будет.

Вильма, наверно, подумала, что мало дала мне, поэтому сняла с елки и шоколадную рыбку. Я решил ее отложить на потом – она была в такой красивой розовой фольге. И до чего она нравилась мне в этой фольге! Но все-таки интересно было, что и под ней. А вдруг это просто особая такая фольга, а у самой шоколадной рыбки нет ни плавников, ни жабр. Нащупать-то я их нащупал, да под фольгу не заглянешь. А, чего там, она же моя, разверну, а потом опять в фольгу спрячу. И знаете, это и правда была махонькая обыкновенная шоколадная рыбка! И какая еще легонькая! Откусил я крошечку от хвоста – и свисти на ней как на ключе. Уж раз что-то делают на шоколадной фабрике, так почему не могут это чем-нибудь начинить? Просто этакая тонюсенькая шоколадка, даже не намного толще фольги. Что, нельзя разве в рыбку что-нибудь положить? В общем-то самое обыкновенное надувательство. Пустую рыбку ни к чему и в фольгу заворачивать. Я два раза куснул, и рыбки как не было. Опять же одними бобами пузо набил.

А потом навалило туда певцов – уйма. И пели кто во что горазд. А во время пения и между пением переругивались. Не могли прилично спеть даже такую избитую песенку, как «Пастухи пасли отару». Иные пели чуть лучше, но опять же совсем легкую и затасканную:

 
Зяблик, зяблик не велик,
Воробушек чик-чирик,
Сел воробушек на тын,
Народился божий сын…
 

Мастер вышел во двор и спросил: – И это все? Что ж такую коротенькую?

Они хотели было спеть еще одну, да не сумели столковаться. Пришлось мне их выручать. Я нарочно выступил вперед и затянул за всех:

 
Видно, времечко приспело
Для веселья и вина.
Пустим, братцы, трубки в дело,
Бочку выцедим до дна.
 

Мастеру понравилось. Да я и старался. Тьфу ты, даже жилы вздулись на шее! Я-то думал, он еще что подбавит. А он только тем дал по кроне, а мне сказал: – Рудко, если хочешь, доешь бобы.

А вот как? Трехлитровый горшок? Да от такой прорвы лопнешь, не ровен час. Будет охота, приду доем завтра или послезавтра.

Перед уходом я, однако, спросил: – Мастер, а тыквенных семечек нету у вас нынче?

И хорошо, что спросил. Мастер тут же схватился. – Как же так, Вильма, Имро, мы же тыквенные семечки забыли поставить на стол.

– В кладовке они. Я и забыла про них.

Через минуту мастер уже держал в руке большой бумажный пакет: – Куда тебе насыпать? В ладонь или в карман?

– Лучше в карман.

Насыпал. В правый. Но потом я и левый подставил. – Если хотите, можете и в этот насыпать.

А во дворе опять поют. Вильмина семья. Мама и Агнешка с дочками. Даже вроде бы еще кто-то к ним присоединился.

Лучше всего теперь смотаться! Фьют! А не уберусь, глядишь, коньки у меня свистнут.

Не худо бы захаживать к Гульданам! Да вот как, ежели и другие, другие туда захаживают…

5

Хотел навестить их и на Штефана, да не застал дома. К счастью, догадался, где они могут быть. Где еще, как не у Вильминой мамы?

И точно! Поминали Штефана. Бедняга, ведь у него именины! Жалко, лежит так далеко!

Угостили меня куском маковника и сливовым компотом. Вкусно было, мне везде и почти все вкусно, но компот я не смог доесть, потому что Зузка, Агнешкина дочка, все время вертелась возле меня. Вроде бы даже косо на меня поглядывала. И знай спрашивала: – А ты чего не у себя дома? Ты дома не кушаешь? Почему у нас кушаешь?

Поначалу я делал вид, что ничего не слышу, но она вновь и вновь повторяла, и раз от разу громче: – Почему ты у нас? Ты что, дома не кушаешь? Почему у нас кушаешь?

Наверняка это и остальные слышали. Думаю, все. Должны были слышать. И никто не одернул ее. Я ее одернуть не мог. Просто делал вид, что ничего не слышу. Но и они такой делали вид.

Однако эта малявка начала меня еще и теребить. Сначала за пиджак, а потом и за нос. Такого выродка я в жизни не видел! А приходилось еще и улыбаться ей. Ох, были бы мы одни, уж я б ее вздрючил. Обязательно бы по губам смазал…

Имришко опять рассказывал про Вассермана, а я и послушать не мог. Лучше было встать, из-за такой-то малявки пришлось встать и уйти.

Имришко рассказывал про Вассермана, а эта козявка кричала мне вслед: – Уже уходишь? Ну иди! Все равно ты у нас все скушал!

До чего неотесанная! Просто выродок, и все. Вот встречу ее одну где на улице, уж точно тресну… В деревне полагается друг друга воспитывать. И детям. Ребенок постарше должен о младшем побеспокоиться. И меня так воспитывали. Не один раз Лойзо Кулих давал мне щелчка. Раза два и ногой пнул, а однажды просто так, за здорово живешь, влепил мне плевок промеж глаз. Ну и что? Другой раз по крайней мере увернусь от задиралы.

Только я подойду к делу иначе. Оглянусь, не видит ли кто, а потом бац! Вот тебе, козявка этакая! И сразу же ее приласкаю: ах, ах, Зузочка? Что с тобой? Где ты ушиблась?

Погоди же, козявка, уж я тебе покажу, как меня деревня закаляет и воспитывает.

Но пока не стоит ничего портить. До святого богоявления не хочу никого злить. Гаспар, Мелихар, Валтасар, что, если бы вы чуть поторопились? Хочется разобрать елочку! Все равно на ней почти ничего не висит. На нашей и впрямь уже ничего нет, ну а с гульдановской наверняка достанется мне хотя бы несколько салонок[88]88
  Особые конфеты, которые вешаются на рождественскую елку.


[Закрыть]
, а то и рыбка какая найдется. Если и злюсь на что, так только на рыбок, вернее, на фабрику, где их делают. Ведь есть же олива, манка, розмарин, лавр и тамариск – что еще? – а вот именно рождественские рыбки должны быть пустые! Какую-нибудь розовую начинку могли бы в них положить.

А что рыбка?! Хрум, хрум! И нет ее. На всякий случай пока и с Зузкой стараюсь ладить. Пожалуй, зря ее тюкнул. Пошли они все вместе в костел, ну и я за ними увязался, якобы поглядеть на вертеп. И вдруг хлоп! Зузанка поскользнулась, чуете, а у меня зубы враз оскалились. Я не виноват! Правда! Зубы у меня всегда готовы в смехе оскалиться. Я и спрятать их не успел. Знаете, как она потешно на дороге растянулась. Я действительно сначала рассмеялся, а потом зубы быстренько спрятал, заметив, что при падении она рассекла нижнюю губу. Бедняжечка! Я пожалел ее. Я, честное слово, первый ее пожалел, а потом стряхнул с нее снег. Она, верно, здорово ушиблась, то и дело хваталась за локоть, а главное, развизжалась из-за того, что рассекла губу в кровь. Потом ей и вертеп был не в радость, хотя на него все ей указывали. Дали ей и медяк, а потом даже крону: пусть негритенку бросит. Если бросите негритенку медяк, он покивает головой. И меня дважды поблагодарил, ну я и оторвал от пиджака пуговицу: вот тебе, негритенок! И вдруг трах! У меня даже искры из глаз посыпались. Надо мной стоял церковный отец, синдик; здорово же он хватил меня костельным ключом! В голове у меня потом жуть как гудело, гудело еще на улице, но у Зузанки в кармане были две салонки – она хотела положить их в ясли младенцу Иисусу, только после беды, с ней приключившейся, забыла о них. А я то и знай ощупывал голову. Мне даже не верилось, что синдик ударил меня ключом. Казалось, будто жахнул меня клещами. У, душегуб! Нечего было такого и в синдики выбирать. Погоди, захочешь на небо, но святой Петр тоже в руке держит ключ, да еще какой, уж он тебе покажет, где райские врата! Зузанка меня пожалела – да ведь и я, когда с ней случилась беда, ее пожалел – и те салонки, что были для Иисуса, отдала мне.

Но одну вещь, знаете, я еще раз проверил. Если вас кто-нибудь как следует трахнет по голове, и впрямь искры из глаз посыплются. Раньше я думал, это просто такое присловье, но, когда синдик жахнул меня, искр, ей-богу, семь было!

А на другой день я еще раз это проверил. Пошел на пруд, пробую коньки, катаюсь на этих снегурках, и вдруг хлоп! Отшиб не только зад, но и головой об лед грохнулся – в глазах не то что темно стало, а прямо запылало. Из такой маленькой вербочки, что была на берегу, пламя так и выхлестнуло. Ох и огнище был! Только и сделал – дззн! И вся верба занялась. Я сперва думал, что в пламени явился мне Моисей, а ему снова тот, что ему уже однажды явился. Мне даже вставать не хотелось, сперва я и не мог, а потом меня ни с того ни с сего вдруг стошнило, отвинтил я коньки и сразу же побрел прочь от пруда…

Уже давно минуло богоявление и сретенье! Холода отпустили, с гор стаивали снега, солнце потихоньку, а может, и быстро растапливало их, превращало в воду, и она весело, ручьями и речками, мчалась в долины, а воздух сделался сразу таким пахучим и влажным, что здоровому человеку, будь он в эту пору на улице, хотелось орать во все горло.

Лещину тронул по меньшей мере два раза мороз; глупышка, бог весть почему она так рано проснулась? Но на межрядье в винограднике, на камежнике и в поле, опять же на межах, желтеет уже кизил, конечно, если где какой остался, если какой-нибудь баловник или сквалыжник его со своей межи или виноградья пока не вырубил. Зажелтела краше и плакучая ива, уж скоро выгонит листики, а у ракиты, знаете, может, вы бы и не поверили, но у ракиты уже висят такие сережки, чисто туфельки, – ох негодница! А пчелы так и кружатся! Все запорошенные цветью, и на задних ножках у них не то что комочки, а целые комья, аж комья пыльцевые, ажж-ажж шматы, шматы пыльцы. Они-то уж точно перепачкают цветью все рамки. Много и маток, и медуниц, говорю же, медуниц – ужас сколько! Видели б вы, как тяжело усаживаются они с пыльцой на леток. Неужто уже и нектар есть? У персика или миндаля? Едва ли. Из персика пчелы могли б и розовую сердцевину вытянуть. Эге, кабы хотели! Пускай уж берут поноску, пускай уж сейчас берут, хе-хе, по крайней мере летом раньше отроятся! А какой-нибудь дурашливый, хе-хе, иль нерадивый пасечник, что забыл в срок глянуть на пчел, будет потом, взопревши, метаться с дымянкой и ройницей, будет пыхтеть под деревом, а то попытается на него и взобраться, а если не выйдет, заругается или хотя б завздыхает: ну не олух я? Не мог будто и стремянку с собой прихватить?!

Бежит домой за стремянкой, да только пчелиный рой меж тем с дерева-то и улетит. Пасечник махнет рукой. А что еще ему остается? Да разве на том успокоишься: тьфу ты пропасть, они ведь и в прошлом году роились! Четыре роя у меня было. И один рой сел как раз на это самое дерево. В прошлом-то году на него я вскарабкался, а в этом году нет? Попробую-ка еще разок.

Пробует. Не получается! Не получается, и баста. В прошлом году получалось, а теперь нет? Да возможно ли?

Он становится под деревом и силится отгадать, в какую сторону рой улетел. Эх, кабы кто ему подсказал!

Но если он не дурак или умеет хотя бы как следует слушать, может, дерево и подскажет ему: прибавилось годичное кольцо!

Пасечник постоит там еще, отдохнет, поразмыслит, а когда пойдет домой, встретит знакомого, и тот спросит его: – Ну как? Откуда? И почему в такой славный денек призадумался?

– Рой улетел у меня!

6

Имро уже снова выходит каждый день из дому, иногда прогулки его и затягиваются. Если день погожий, выходит и за околицу – поглядеть на горы, на лес. Что из того, если он почти всякий раз с полпути возвращается. Но раза два ему все-таки удалось подняться в гору, взойти на бугор. У нас же не бог весть какие бугры. На любой нетрудно взобраться. В хорошую погоду любой ребенок может все обежать. Но Имро это изнуряет. На самый высокий бугор, что и не бугор вовсе, а отлогое взгорье, возвышающееся над деревней, можно подняться совсем просто, если подойти к нему кружным путем. А когда на нем был Имро, подувал и ветер. Имро вроде бы сделалось зябко. Но спускаться он не спешил: хоть немножко тут отдышусь! Ах, вон и дубняк просыпается, на деревьях набухают коричневые и коричнево-лиловые почки. Даже лопаются! Все уже пошло в рост: распускается, вздувается, надувается. Молодеют и хвойные, эка, вон там под сосенкой распустилась легочница, а внизу у тропки, где красиво и весело лиловел молодой грабильник, Имро углядел и зацветшую ветреницу.

Я должен выздороветь! Куда ни кинь глазом, все подымается, всходит, растет, все в движении, а я по-прежнему никак не раскачаюсь. Долго ли мне еще хиреть в немочи? Товарищи, даже те, что были на фронте и не успели раньше жениться, уже воротились – не все, правда, – но ежели пришли, так теперь обогнали меня, почти у всех дети, а я… Их ведь дольше не было дома: фронт, потом Восстание, а кто и в лагерях был, поди, натерпелись похлеще меня, их дольше не было дома, но, коль уж пришли, не они, а я кажусь в деревне чудным и чужим… Доколе мне хиреть?

А если я действительно хворый и не вылечусь вообще? Хотя особо недужным я себя и не чувствую. Наверно, просто усталый. Бог знает, что за усталость, однако усталый, да ведь они тоже, может, устали, только об этом не говорят. Недосуг им. Может, поэтому и не говорят. Иные вещи, места, а главное, людей я зачастую нарочно, может именно нарочно, обхожу стороной. А что, если это и есть моя хворь? Что, если здесь всякое: чуть и лжи, чтоб было удобней, и слабость, и лень, а чаще страх, страх, что придется некоторым обыкновенным, справедливым и смелым людям в глаза посмотреть? Что, если это и есть моя хворь? Что, если я вжился просто в то, что болен, хотя, может, давно и не болен, по крайней мере не так уж серьезно. Может, просто некому меня расшевелить. Некому на меня как следует зыкнуть, хотя сам-то я, если надо было, если было действительно надо, умел подавить в себе жалость и вдарить ногой по воротам, умел и высадить дверь и потом заорать на людей, пусть там были и дети, да еще навести автомат: «В бога душу вашу, словаки! Мы мерзнем в горах, нам жрать нечего! Дайте чего, не то худо будет!»

Это я умел. Однако нынче, нынче другое время пришло, а я не хочу себе в этом признаться. Нынче другое уже время.

С Вильмой и то я не поговорил по душам, и с отцом разговариваю, лишь бы он от меня отвязался, прежде все было иначе, чем теперь. Но я ведь там был, был в самой гуще, знаю, как погиб Карчимарчик и тот цыган, что когда-то отцу так приглянулся – он хотел его и на мою свадьбу позвать, – знаю, как погибли в один и тот же день кузнец Онофрей и мой друг Якуб, причетник из Церовой. Неохота об этом особенно и раздумывать. Но можно ли не раздумывать? Я был там и ничем не заплатил. Иные заплатили, заплатили жизнью, а я ничем, все только хвораю. Доколе, доколе еще? Когда же начну платить? Или хотя бы покажу, что недостоин этого долга? А если достоин, так кто тогда, ну кто подскажет, чем, почему, за что, кому и как надо платить, чем платить и как платить?

Размышляя таким образом и что-то решая для себя, он незаметно очутился в имении. Но здесь все по-иному, чем прежде. Все как-то запущено, заброшено. Или и раньше так было? Нет-нет, что-то здесь изменилось, очень многое изменилось.

Сушильни для кукурузы исчезли. Ни одной не осталось. Куда они делись? Может, и кукурузу уже не выращивают либо сушат где-нибудь в ином месте? Имро осматривается, но впустую – сушилен нет. Ну видишь, Кубко, мысленно обращается он к старшему брату, нету твоей сушильни, а мой сарай, эко, еще стоит! Крепко мы с отцом его сработали.

На доме управителя – замок, а на дверях табличка: «Склад». А под ней на другой, побольше: «Посторонним вход запрещен!»

Имро чуть медлит, а потом осознает, что и он тут посторонний – его же никто сюда не звал, – и бредет дальше.

Заглядывает в батрацкие дома, в один, другой, а в остальные уже не заглядывает, понимает, что и дома сменили обитателей. Не иначе как здесь поселились цыгане. Перед лачугой Онофрея выросла какая-то бетонная диковина, и Имро, в самом деле, пришлось бы поразмыслить, что это, кабы не вышла прямо из Онофриевых дверей женщина средних лет, не слишком красивая, но и не уродина, для цыганки даже довольно опрятная, и не заговорила бы с ним грубоватым, хриплым голосом: – Воды нету. Второй день. Нынче и света нету. Нынче все испортилось. И эта водокачка уже два дня не работает – лопнуло что-то. Труба вроде. Или кран, какой-то краник сломался. А этот олух Яно, он тут вечно мотается, наверняка опять назюзюкался, пришел чинить, да ключи потерял. Вы никак контролер будете?

– Нет. Я только поглядеть.

– На эту водокачку? Ее, уж поди, и починить пора. Видано ли такое? Этот придурок Яно, ну право, куда он годится. Дать бы ему под зад или хоть по роже. Надо же, ключи потерять, вот псих малахольный!

– Да я пришел к управителю. Не знаете, где его найти? – И вдруг сам вспомнил: Киринович теперь живет в Церовой.

– Этот тут не живет. Переехал в Церовую, он теперь большой пан. Еще боле, чем был. Работает в районе. А того молодого, что пришел заместо него, собака не сыщет. Никто и ведать не ведает, где он проживает. Но пошутить горазд, почитай, будет еще посмешливей и повеселей, чем Киринович.

И вдруг – возможно ли?! Кого же это Имрих не сразу приметил? По дороге к имению катит телега, а рядом с лошадьми, так же как всегда, так же как и когда-то, только теперь чуть сгорбившись и припадая на одну ногу, шагает Ранинец. У Имро глаза полезли на лоб.

Нет, быть того не может!

– Кто это? – спрашивает он цыганку.

– Ранинец.

– Ранинец?! Ранинец же погиб!

– Черта лысого погиб, эво, тут он.

Но в эту минуту уже Ранинец заметил Имришко и весело, подняв руку с хлыстом, приветствует его: – Здорово, Имришко! Я было думал, не придешь, что всех старых товарищей позабыл.

Вот уже Имро возле него, и они вместе подходят к конюшням. Ранинец распрягает лошадей, впускает их внутрь, оба хомута вешает на железные крюки, что вбиты прямо у дверей в грязную, растрескавшуюся стену, оштукатуренную крупнозернистым песком, затем привязывает лошадей, подсыпает им в ясли немного корму; а меж тем они вновь и вновь привечают друг друга.

Ранинец! Имро смотрит на него, словно все еще глазам своим не верит.

– Ей-богу, мне даже на ум не могло прийти, что я вас когда-нибудь увижу. Думал, погибли, думал, убили вас. Никто и не сомневался в этом!

– Эх, милок, а как же иначе! Многие дивовались. Не ты единственный. Меня уж и жена оплакала, а я в одну прекрасную ночь, когда все уже спали, возьми да ввались прямо в горницу, в постель к ней залез бы, не испугайся она так.

– Но ведь многие видели, видели, как вы упали, сперва раз, а потом вроде бы еще раз, и между тем жутко кричали. Я и сам слышал.

– Ясное дело, кричал. А кто бы не кричал? Я думал, что в меня стреляли, что меня уже застрелили, вот я и кричал.

– Как? А разве это не правда? Разве в вас не стреляли, разве не попали в вас?

– Как так не попали?! Попасть-то попали, только после. Сперва-то я кричал потому, что думал – не убежать мне, у меня ведь пузо, охо-хо, какое пузо, а тогда, по чести сказать, оно было у меня еще больше, где мне, милок, угнаться за молодыми? А потом меня что-то шарахнуло по голове, я хвать за голову, думал, вот оно, схлопотал, потому и закричал так, жуть как закричал, милок, так кричал, что у меня потом, ведь на бегу да с эдаким брюхом, даже дух перехватывало. А как видишь, не то было, дьявол, сам не знаю, что меня тогда по голове так жахнуло либо треснуло. Ровно кто камень в меня кинул или каким сучищем огрел по башке. Вполне мог быть сук. Были там вокруг какие-то деревья, ты-то ведь знаешь, дело было к рассвету, еще не очень-то и обеднялось, разве в этой полутемени, да и с отчаяния что путем разглядишь, тут недосуг было осматриваться. Вряд ли кто сидел на дереве, поджидая меня, чтоб какой здоровенной палкой по башке трахнуть! Но вдруг что-то кольнуло в бедро, дьявол, и как! А может, бог весть как и не кольнуло, только я враз кричать позабыл, враз завалился, истинный крест, это и была та самая пуля! А вы тогда, вы все обо мне думали, что мне крышка. И могла быть крышка. Уж и не знаю, крикнул ли я еще потом что кому, пожалуй, и впрямь уже нет, потому как эти гады на дороге все еще по кому-то стреляли и кричали, должно, кричали и заместо меня. Не дамся вам, ей-же-ей, не дамся, пускай лучше мне будет капут, да только мой капут, одурачу вас, прикинусь, что скапутился, а сам-то и не скапучусь. С минуту лежал я недвижно, а потом вроде бы струхнул! А что, если они идут за мной, что, если найдут меня здесь и сделают мне взаправдашний капут? Отполз я подальше, выбирать-то особо не приходилось, углядел я там какую-то дорогу, проселок вроде, да и того испугался, пополз по канаве, пока не дополз до моста. Такой это приземный мостик, две, а то, может, и три бетонные трубы. Дальше-то я уж по этой канавке не решился ползти, пришлось довериться мостику, да вот трубы эти для моего брюха оказались узки, не боле, чем трубочки, ну а для моей ноги, этой одеревенелой ножищи, они и подавно были узехоньки, уж я ее и так и сяк перевертывал, хотел ее как-нибудь умостить. Вот черт, думал я, хоть униформы меня тут и не сыщут, а все одно сдохну в этой трубочке, мостик меня погребет, найду я тут свою могилку. Долго я там не торчал, а все ж таки и того сполна хватило. Милок, а главное что! Вылезти потом оттудова не мог. Голова снаружи, а живот все еще в этой бетонной опояске, ну никак мне не управиться, ведь тут обе ноги требуются, чтобы ими путем опереться и как-нибудь вышмыгнуть, протолкнуться, а вот как? Ежели мне их даже не согнуть было. Хоть одна нога и работала, а что толку, вторая-то – никуда, одна обуза. Да еще лапы мои внутри остались, с ними тоже сладу нет, потому как и плечищами бог меня не обидел. И вдруг слышу, пищит что-то. Что пищит, где пищит? С минуту не двигаюсь, а заслышав, что писк все сильней и будто где-то, скорей всего на дороге, что-то слабехонько погромыхивает, думаю: должно быть, какая тележка или телега, тачка, вот те колесико либо колесо и попискивает. Сказываюсь, прошу: «Помогите, люди добрые!» И потом опять, по крайности разов пять, пришлось мне кричать. И вдруг стоит надо мной этакая пригожая бабенка, глаза таращит, понять не может, как это угодил я туда, что думать ей обо мне прикажете. «Помогите, богом прошу!» – «Господи боже, да что ж вы там делаете? Что с вами сталось?» – «Болящий я. Раненый. Нога у меня болит». Помогла, бедняга. Задал я ей работы. Ну а после, когда я все ей объяснил, помогла мне взобраться на тачку, потому как была то ни телега, ни тележка, а шла она с тачкой рано утречком, может, даже так рано и не было, шла в поле бобы собирать, ну и по дороге на меня наткнулась. Самому-то мне никак бы и не вылезти из этой трубы, не снять с себя этой чертовой опояски. Вот те крест, посейчас не пойму, как это я умудрился влезть туда, влезть-то я влез, а вот вылезть – черта с два! Прикатила она меня на тачке в деревню, и враз сбежалось во двор к ним полно соседей, соседок, все меня обглядывают, перешептываются: «Партизан, партизан!» «Люди добрые, гляньте, ну какой я партизан! Я всего-то обыкновенный работник, крестьянин, батрак из Церовой, почитай, победней любого из вас буду. Настоящего партизана я пока и в глаза-то не видел. Удумали мы идти с товарищами в Бистрицу, а видите, получил я свое уже по дороге. И о товарищах ничего толком не знаю, не знаю, который жив, который помер». Собрались они идти за лекарем, а я так и обмер: ну как с лекарем и немец придет? Ан не пришел ни лекарь, ни немец, а привели они всего-то обыкновенного деревенского олуха, видать, перед этим он как раз в навозе копался, потому как был порядком замаранный, грязнее меня, и смердел больше, и не только навозом – навоз-то знаком мне, знаю, как навоз пахнет, ведь, ежели речь идет и впрямь о навозе, от него редко когда батраку смердит. А этот мужик смердел больше, чем тысяча свиней, а в руках у него были всяческие скляночки и бинты и еще разная хреновина, сказывали мне, будто он брат милосердия, он им и прикидывался, однако ж враз набросился на меня: «Ну видишь, брюхан? Надо тебе это было? Вот кабы все на тебя теперь плюнули! Зачем туда лез, скажи, кто тебе приказывал? Не совестно тебе своих людей изводить?» Спервоначалу у меня даже язык отнялся. Как может он так меня поносить? Околеваю от боли, а он орет на меня, а потом таким же манером меня и пользует. Дикарь, да и только! Форменный душегуб! «Слышь, братец, я же боль перемогаю, я же никому ничего, вот те крест, я же не супротив своих, я ведь своим помочь хотел». А он на меня: «Заткни пасть, не то как тресну тебя! Вот бы президенту на тебя поглядеть, понял бы, какие супротив него герои!» – «Не был я героем и никогда не буду. Я своим хотел помочь». А он: «В бога душу твою, заткни пасть!» – и ударил. «Кто тебе свой? Я тебе свой?» И опять ударил, два раза ударил. «Божий человек, коли хочешь, можешь меня обидеть, так я ему сказал, можешь меня и убить, ведь сам видишь, не могу за себя постоять. В твоей воле погубить меня или миловать, но слово твое несправедливо». – «Еще рассуждаешь тут! Я с президентом, а ты супротив него. Наших убивал». – «Пускай бог меня покарает, коли это правда! Я никого не убивал!» – «Так он же тебя покарал». – «Покарал, но не за то, что я убивал. Выслушал бы ты меня, может, и сам бы признал, что я малость прав. Я не только о президенте думаю, а еще и о других, обо всех, и о себе, чтобы самого себя не стыдиться. Я хотел наших защитить». – «Каких наших? И против кого? Где они, немцы? Покажи мне тут хоть одного! Ведь немцев здесь и не было!» – «Да ведь и я тут до сей поры не был. Дома был, в церовском имении, с лошадьми ходил, всегда пахал и сеял на совесть, а когда косили, свозили и молотили, следил и за тем, чтобы ни зернышка попусту не пропало, хотя я всего только батрак, а рассуждай я без понятия, мог бы и сказать себе: это же не мое, зачем мне так радеть об этом зернышке». Между тем душегуб этот, поистине без всякой мало-мальской жалости, очистил и обвязал рану, а когда я кой-как оделся и застегнулся, ему, видать, сызнова захотелось тюкнуть меня. «Проваливай! – заорал. – А ежели отсюда не уберешься враз и никто не донесет на тебя, я сам на тебя донесу. Топай к себе, рана у тебя плевая! Но иди домой да оглядывайся, не ровен час снова зло меня возьмет, тогда подошлю к тебе кого, свернет он твою поганую иудину шею!» Ну я и припустил, ох и припустил! Прохиндей чертов, как же страшно он меня ненавидел, жуть как должен был меня ненавидеть, сказал, что у меня ничего, а, видишь, по сю пору хромаю и уж до смерти буду хромать. Благодарение богу, это еще не самое худшее, за лошадью поспеваю ходить. Другим и вовсе лихо пришлось. О Карчимарчике ничего не знаешь?

– Пожалуй, не больше вашего.

– Ему, бедняге, первому досталось. Другим – тоже, только попозже. Шумихрасту сразу же после войны удалось воротиться, и Мичунек пришел, Мигалкович пришел немного поздней, якобы где-то скрывался, наверняка где-то какую зазнобу нашел. Такой тихоня подчас особо себя не выказывает, а воду, так сказать, замутить может. Пускай я хромаю, да хоть ничего из себя не строю. Сызмала любил лошадей, при лошадях и остался. Покуда жив, буду пахать, боронить и окучивать, косить и свозить, а потом снова пахать жнивье, пшеничное иль клеверное, кто любит землю и лошадок, тому их и обряжать, тому недосуг языком молоть. Не думай, из тех, кто воротился, в имении ни одного не осталось. Только я тут да Габчова Марта со своим мальчонкой. С Доминко. Вот я и принес тебе, Доминко, вот и принес обещанное! Славную медаль прислал тебе папка с дядей Ранинцем. Отслужили circumdederunt[89]89
  Заупокойная католическая молитва.


[Закрыть]
по Габчо заедино с Карчимарчиком. К Марте-то уж заходил? А нет, так пойдем заглянем к ней!

Они подошли к дому Габчо. Попробовали открыть дверь, но она была заперта.

– Да, кроме цыган, здесь теперь никого не найдешь, – сказал Ранинец. – Марта живет здесь, а работает в другом месте. На прядильне. Каждый день ездит в город. Должно, и сейчас на работе. Где ж ей еще быть? Если выберешь когда время, навести ее, увидишь, как обрадуется. И не забудь потом ко мне заглянуть. Меня-то всегда тут найдешь, чего уж. Я люблю лошадей. Лошадей и меня в имении завсегда найдешь.

7

И Имро, шагая из имения домой, чувствует себя усталым, хотя и довольным. По сердцу ему все, что он видит вокруг, и ему кажется, что и в дальнейшем будет все хорошо.

Ведь в общем-то все, как прежде. Природа не изменилась, она такая же. Сосняк все так же хорош, и в нем по-прежнему белеют березы. Неплохо бы нарезать тут на березовую метлу, будет у Вильмы чем двор заметать, старая-то метла, поди, совсем истрепалась.

А к Вильме надо быть повнимательней. Конечно, надо бы ее и как-то уважить, вот уж впрямь было бы кстати. Надо больше думать о ней. Я же люблю ее, да она и заслуживает того, чтоб о ней думали. Вокруг меня одни добрые люди. Буду к ней повнимательней. И прямо с нынешнего дня. Женщине-то иной раз только и нужно, чтобы ее обняли или чуть приласкали, похвалили, хорошее слово сказали, пусть она его и не просит, подчас хорошее слово достаточно лишь вернуть, ну а потом, хоть изредка, когда-когда хорошее слово и добавить.

Вон березки, ей-богу, хорошо бы сладить из веток метлу. А впрочем, ну ее, эту метлу, к лешему! Для чего тогда метельщик ходит, для чего таскает на спине метлы?! У метельщика надо метлу купить, хоть поклажи у него будет поменьше, не умается так. В самом деле, надо у него метлу купить, по крайней мере этот смешной и веселый дедка заработает!

Дома, однако, о своем добром умысле он как бы забыл, но веселость его не покинула: он насвистывал еще и тогда, когда входил во двор. И Вильма заметила, что он немного другой, чем обычно, пожалуй в добром настроении, а таким он нечасто бывает.

Он и за столом был веселый, ел в охотку – на прогулке ведь изрядно проголодался. Не понадобилось ему и притворяться – все нахваливал, хотелось и пошутить, просто так, чтоб развеселить Вильму, однако ничего подходящего не приходило на ум, и он знай расхваливал прогулку, рассказывал, где был, что видел, с кем встречался, а меж тем не забывал и про еду. – Здорово же я проголодался! Да и протопал порядком, ну а в имении, представляешь, Ранинец! Я даже глазам своим не поверил – так меня это огорошило. Хорошо, что встретились, надо будет еще как-нибудь его проведать. Захочешь – вместе пойдем. Можно бы когда и прогуляться в имение. А знаешь, там даже весело. Живут там теперь, поди, одни цыгане, больше женщины, цыганки, а ругаются – только держись! Решили, что я пришел водопровод чинить. Бранились, чертыхались, но так это забавно, по-цыгански. У некоторых веселый такой разговор, я люблю их послушать. Ох я и насмеялся. Туда я шел напрямки, сперва думал сходить в лес, каких грибов поискать. Да заприметил на Перелогах колодец с журавлем, ну и пошел по церовской дороге. И тебе ведь нравится этот колодец? Мне он всегда глаз радовал, он там к месту, уж издали виден. Люблю колодцы в поле, колодцев в каждом поле должно быть вдосталь, но которые с журавлем еще и потому людям нравятся, что они как бы окликают их. Издалека журавль заметишь. Да там кто-то утащил ведро с коромысла. А может, просто сорвалось и упало в колодец. Так уж и некому ведро привесить? Хотел напиться – не смог, вот и пошел в имение, но и там та же картина. Старый привод, что всегда кони раскручивали и тянули им воду из колодца, нынче забросили: дескать, это примитивно, дескать, только вечером бывала вода, целый-то день лошади не могли привод раскручивать. Теперь там водопровод и какая-то бетонная будка, водонапорная башня, что ли, внутрь-то я не заглядывал, закрыта была, но думаю, насос там. В имении нынче и электричество, хвастались люди, но ругались, что водопровод с неделю как не работает. А Ранинец меня и впрямь огорошил. Пойдем как-нибудь навестим его. Можно и по грибы наведаться. Мне не попались. Правда, я только чуток лесом прошел, а потом махнул через луг, но лесок оттуда как на ладони, хорош лесок, аж до той каменной дороги, где он подступает к самой горе, в общем-то, одна эта дорога и отделяет лес от взгорья. Когда-то там, прямо на обочине у той тропки, что ведет к деве Марии, стояли три огромных дуба. Там бывали гулянки. Прежде так и говорили: будет гулянка «У дуба». Целый лесной колок так называется, а ведь все думают именно о том пятачке, который тоже теперь зарастает, да еще о дубраве, обо всей той полосе, вплоть до нижнего дубняка, где уже начинается «Заполье». А вот таких могутных дубов во всей округе не было, и, думаю, уж не будет. Где нынче время расти таким великанам! Жаль дубы! А все же краше всего сосняк, тот сосновый лесок, что подходит почти к имению, он хорош и со стороны имения, и с лугов им любуешься, ведь когда идешь по тропинке вдоль перелогов, так бы и махнул в этот лесок, а если случается оттуда идти, с радостью туда б воротился – до того хороши эти деревья, деревца, сосенки! Дубцы и дубки там словно в гостях, а белые березки, хоть и редки в лесу, зря хоронятся.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю