412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Винцент Шикула » Мастера. Герань. Вильма » Текст книги (страница 28)
Мастера. Герань. Вильма
  • Текст добавлен: 4 сентября 2017, 23:01

Текст книги "Мастера. Герань. Вильма"


Автор книги: Винцент Шикула



сообщить о нарушении

Текущая страница: 28 (всего у книги 43 страниц)

ВАССЕРМАН
1

Пока Имро выбрался из лесу, снова уже завечерело, но кое-как еще виднелось: внизу под ним простиралась деревня, к которой вела дорога, окаймленная тополями. Деревня была небольшая, но и в тех немногих домах, что он охватывал взглядом, казалось, не было жизни. Только из трех-четырех труб шел дым.

Сперва он робко кружил вокруг деревни. А когда совсем смерклось и терпение его лопнуло, он перестал думать об опасности, подошел к ближнему дому и вошел во двор, но не зная, куда постучать, какое-то время нерешительно топтался на месте, а затем выбрал дверь, которая напрашивалась больше других и за которой, можно было предположить, обретались люди. Он постучал в нее сперва раз, затем несколько раз кряду и всякий раз чуть медлил, пробовал нажать и на дверную ручку, но так никто и не пришел отворить. Тогда он выбрал другую дверь, но и там повторилось то же, несколько раз постучал он и в окно, но в доме стояла тишина, словно там не было ни души.

Зато в соседнем дворе отозвалась собака, и, поскольку она лаяла все яростней, Имро поплелся туда. Но собака была препротивная, да еще не на привязи, и ни за что не хотела впустить его. А хозяева и тут оказались глухими, возможно и не без умысла. Имро надоело околачиваться возле двора, и он побрел дальше.

Но и в соседнем доме ему повезло столь же. Он опять постучал в окно и помедлил. Ему почудилось, что изнутри донесся шепот, и он постучал еще сильнее: – Отоприте, бога ради! Я страшно устал, прозяб весь и голоден!

Внутри опять послышался шепот. Слышно было, как там советовались, но дверь не отворилась даже тогда, когда он стал просить еще настойчивей, а озлившись, принялся угрожать. В конце концов он пнул ногой в дверь и ушел.

В остальных домах его ждало то же самое. В одном из них ему даже примерещился свет, но, как только он подошел, свет тотчас погас и больше уже не зажегся.

Усталый, он оперся на плетень и, чуть отдохнув, побрел куда глаза глядят, он снова кружил вокруг деревни, а когда уже вконец изнемог, залез в какую-то конюшню, не то сарай – точно определить, что это, у него не было ни сил, ни желания, но по запаху, конечно, если он мог еще обонять запах, можно было судить, что это конюшня, там было тепло, и он сразу впал в беспамятство.

2

Разбудил его страшный грохот. Но почти в ту же минуту он осознал, что это просто конский топот: конь осторожно бил копытом о настил, на котором лежало Имрово плечо.

Имро тронула бережная чуткость животного. Значит, мне ничего не грозит? Он хотел чуть подвинуться, но почувствовал, что близ коня теплее, и лишь перевернулся с боку на бок. Господи боже, где я и отчего так дрожу? Он попытался собраться с мыслями, чтобы понять, как очутился здесь, но от холода его так трясло, что он не в силах был связно мыслить.

Вдруг его залило благостное тепло. Следом понял он и причину благости. Конь помочился на него! Имро проникся к животному еще большей благодарностью. Но вскоре его снова затрясло в ознобе; он обвился вокруг ноги коня и не выпускал, хотя тот, защищаясь, и пытался ее выпростать. Конь тогда беспокойно запереступал ногами, высвободился все-таки и лягнул Имро в плечо. Удар не был ни сильным, ни злобным. Имро повернулся ничком и забубнил что-то, чего и сам не мог разобрать. Конь стоял рядом и осторожно бил копытом о землю…

Мысли у Имро снова стали путаться. Представилось ему, что он дома и что рождество. Вместе с Вильмой он пришел в церовский храм и сразу увидел весь Вифлеем таким, каким его описывал церовский причетник, все библейские фигурки были перед его глазами, он смотрел на них, они – на него. Если он улыбался им, они тоже улыбались, когда делался серьезным, тотчас и они надувались, а между этими фигурками прыгали ягнята и козлята, было тут и полно знакомых. Все были в сборе.

И красиво, протяжно звучит в храме контрабас. Это играет цыган-надпоручик. Это он. А кто же еще?

Вдруг раздается: – Schaumal! Das ist herrliches Bethlehem! Aber wo ist Jesus?[53]53
  Посмотри-ка! Вот чудесный Вифлеем! Но где Иисус? (нем.)


[Закрыть]

– Jesus? Ich weiß nicht[54]54
  Иисус? Не знаю (нем.).


[Закрыть]
.

Цыган-надпоручик выводит звуки еще прекрасней.

А где-то в углу стоит Ганс Вассерман и высовывает язык. – Ich habe nicht gewusst, dass du Jesus bist![55]55
  Не знал я, что ты и есть Иисус! (нем.)


[Закрыть]

И Имро снова впадает в забытье.

3

Открыв глаза, он обнаружил, что лежит на постели в маленькой низкой комнатушке с темным деревянным потолком. Вокруг него ходили, шептались, но Имро не понимал, как он попал сюда и кто возле него разговаривает.

Сперва подошла к нему женщина и, увидев, что у него открыты глаза, повернулась и взглядом подозвала двух мужчин; один из них, наклонившись, посмотрел на него удивленно, потом улыбнулся и, откинув голову, выставил подбородок, будто задавал вопрос – Германец? – спросил он чуть погодя.

Имро не понял. Мужчине – то был могутного вида человек с добродушным взглядом, на голове – ушанка, – пришлось повторить вопрос: – Германец или словак?

Он, должно быть, хотел пошутить с Имро. Но Имро и теперь шутки не понял.

Русский покачал головой. Потом недоверчиво оглядел Имро и снова улыбнулся: – Чудной ты какой-то, что-то не нравишься мне. Я думал, ты германец, да ты молчишь все! Или ты словак? Словак, да? Почему ты ничего не говоришь?

Имро силился улыбнуться, но улыбки не получилось.

А русский продолжал улыбаться. – Ну молодец! Только почему ты боишься? Я не обижу тебя, мне все можешь сказать.

Но Имро ничего не сказал.

И русский опять покачал головой. – Ты солдат? Партизан? Какой же ты солдат? Спишь, спишь, только и знаешь, что спишь. Надо воевать либо работать. Ты чем занимаешься?

Имро – опять ни-ни.

– Ты болен? – спросил русский.

Имро – ничего.

Парень, что стоял рядом с русским, решил делу помочь и заговорил по-словацки: – Товарищ старший лейтенант – доктор. – Он дышал Имро прямо в лицо. – Он доктор и спрашивает, не болен ли ты. Не бойся его. У тебя болит что-нибудь?

Имро – ни слова в ответ.

Русский еще больше удивился. Протянув руку, он ущипнул Имро за плечо, потом внимательно посмотрел ему в лицо.

– Больно? – спросил он.

Имро молча поглядел на него, затем покачал головой.

Мужчины переглянулись. Старушка заохала: – Ох, бедный ты мой, дитятко безвинное! Ведь это пан доктор. Сынок, пана доктора бояться-то тебе нечего!

Доктор еще внимательнее вгляделся в него, снова ущипнул и снова спросил, не больно ли.

Имро не смог ответить.

– Родненький мой, – склонилась над ним старушка, – ты ничего не чувствуешь, ничего у тебя не болит? Все-таки что-то ты должен чувствовать! Пан доктор спрашивает, не болит ли чего у тебя?!

Имро покачал головой. У него ничего не болело.

– Как тебя зовут? – спросил доктор.

Имро молчал.

Парень повторил вопрос по-словацки.

Имро с минуту глядел на них молча. Потом прошептал: – Вассерман.

И снова забылся.

НА МОСТУ
1

А почта работает. Хоть мастер и ворчит на нее, а она непрестанно работает. И жандармы должны это признать, И они признают. Они умеют почту ценить, умеют и похвалить ее.

Крнишов, 21 февраля 1945

«Любимая Агнешка, дорогие мои деточки!

Письмо, которое было послано 14 февраля 1945 года, я получил в понедельник, то есть 19 февраля, и премного за него благодарен. В понедельник еще утром я сказал, что придет почтальон, потому что ходит он через два дня на третий. И поэтому я ждал его и без конца выглядывал – может, идет. Вдруг отворяются двери, и почтальон входит. Я мигом вскочил и спрашиваю, нету ли для меня почты. А он вытаскивает из сумки письмо, я гляжу на почерк, сразу же беру письмо, которое я так долго ожидал, и за радость, которую именно он принес мне, я дал ему пять крон и говорю: пан почтальон, вот вам уже и за следующий раз.

Нынче могу тебе сообщить новость. Мне опять отказали от стола. Утром я еще завтракал, дали мне рюмочку сливянки, яичницу и крынку молока. А когда я пришел обедать, дома был только старик крестьянин, а он ни к чему не касался и ничего даже не давал. Спрашиваю, где хозяйка. Отвечает: пошла вверх за околицу, в хибару на взгорье, так как пришел от немцев, дескать, приказ, чтоб всем из хибар выселяться и спускаться в деревню. Вот, дескать, пошла она за вещами. Обед, само собой, не сготовила, не наказала даже, чтоб старый мне чего дал, когда приду, хотя бы какого зельца или чего другого, да пусть хоть чего. Старый стал отговариваться и сказал, что нынче такие времена, что и не знаешь, что делать, а заботы у них у самих большие, так как скотину у них отобрали, кормов нету, да и вообще, дескать, зачем и для чего взялась его невестка за это столование. Как божий день было ясно: хочет дать мне понять, что кормить меня они уже дальше не собираются. Я поглядел в календарь, сколько я у них кормился, и заплатил ему за стол 180 крон. Сказал «спасибо» и пошел в участок. В чемодане у меня было четыре яблока, те я съел и, что называется, пообедал. Еще до этих пор я сердитый. Ведь невестка его, кабы хотела, могла бы прийти в участок, это же второй дом от них, и могла бы сказать: да, пан жандарм, или как уж там водится, сегодня надо вам как-нибудь перебиться, получите вот обед сухим пайком, потому как я занята, дома не буду и сготовить некогда. Я б согласился, и все было бы ладно. Но я знаю, в чем дело. Я писал тебе в прошлом письме, что в воскресенье 18 февраля был жуткий переполох, рано утром стали отбирать скотину, и ко мне с плачем прибежал один такой бедолага – дескать, корову у него и ту забрали, а эта корова, дескать, его кормилица. Поэтому я тут же надел форму и поднялся в деревню. Я сказал немецкому офицеру, что корова моя собственность, что у меня на нее есть и паспорт, но я вынужден был эвакуироваться вместе с семьей, а теперь тут нет у меня ни коровника, ни корма, вот я и отдал ее, значит, этому бедолаге, чтоб он обихаживал, но молоко, дескать, мое и я забираю его себе. Офицер стал передо мной оправдываться, просил извинить их: им, мол, невдомек было и все прочее, ну вот, таким путем я и уберег коровушку для этого мужика. Только та баба, у которой я столовался, узнала про это и разобиделась, что я и их корову не уберег, поэтому-то и отказала мне от стола. Вот видишь, душечка, этих лютеран я уж было хвалил, а теперь опять все такое, тут-то их лучше узнаешь, вот какие они! Теперь у меня нет другой возможности, как только идти к моей коровенке и сказать тому мужику: милый друг, а теперь ты мне помоги! Ведь что может делать человек в таком краю, где одни лютеране! Хуже всего тут с питанием.

Что касается той материи и всех прочих вещей, которые ты хочешь спрятать, дорогая моя Агнешка, это я одобряю, но надо тебе потом непременно упомнить, что у тебя где, чтобы ненароком у тебя чего не пропало. И Вильму об этом предупреди. Если случайно чего замуруете в печь, не позабудьте потом то место затереть краской, чтоб незаметно было.

Дорогая моя, так ты уже входишь в тело? Представляю тебя и просто не нарадуюсь. Ты мне, ясное дело, понравишься. Только чтоб вы все были здоровые, это самое главное. Ребята играют в джокер и все время меня поддевают, что я никак не могу оторваться от письма, интересуются, чего уж я могу столько отписывать. Они вечно кого-нибудь задирают. Но, однако ж, письмо главней, чем их карты. Я тоже люблю в картишки сыграть, но мужний долг важное, и я свой долг перед своей семейкой должен и хочу выполнить. Что мое, то мое, и оно мне дорого-предорого. Агнешка, мои доченьки Зузанка и Катаринка – цветы жизни моей, – я радуюсь на них и хочу, чтобы мы их хорошо воспитали и о них заботились. Ах, Агнешка моя, почему свалилась на нас эта ужасная война или же и мы в чем виноваты? Почему человек не может пребывать у семейного очага, возле родных деток и любимой женушки под одной родительской крышей?

Кончаю это письмо и желаю вам, чтобы я нашел вас в полном здравии. Затем я вас хотя бы заглазно горячо целую и обнимаю, любимая моя Агнешка, дорогие мои детоньки, и вспоминаю вас тихой ежевечерней молитвой. Шлю всем поклон.

Штефан».
2

Почта работает. А на мосту, да, там, на мосту, все еще стоит солдат, всякий раз другой, но все равно один и тот же. И я, когда хочу, с ним разговариваю.

Одному я дал сметанную лепешку.

Для другого пошел купил рожков.

А один, ох, как же он заморочил меня! Разговаривал он со мной почти по-словацки. – Ну как, Пепик, тебе не холодно?

– Меня зовут Рудо, – поправляю его.

– Рудо? Прости, пожалуйста, – извиняется. – А чего ты ждешь?

– Имришко.

– Имришко? Safra![56]56
  Черт возьми! (чешск.)


[Закрыть]
Я тоже. Не знаешь, что с ним?

– Не знаю. – Я недоверчиво оглядываю его. Немец все же не мог бы так со мной разговаривать! Шутит он со мной, что ли? Или хочет у меня что-то выведать? Уж не Имришко ли это случайно, может, он притворяется, хочет малость надо мной посмеяться, хочет меня испытать, не хочет, чтоб я узнал его? Нет, это не он.

– А ты его знаешь? – спрашиваю. – Знаешь Имришко?

– Как же не знать?! – смеется солдат. – Я же видел его. Ну ясное дело!

– А где?

– В России.

– В России? Так он же не был в России.

– Safra! А где же это было? Я со всего этого сбрендил. А ты меня совсем с толку сбил. Где же это могло быть?

– А ты был в России?

– Ясное дело!

– Правда? А нашего Биденко там случайно не видел?

– Чудак человек, так я же с ним там разговаривал! Он партизан, да?!

– Нет, он погиб. В России. Убили его.

– Safra! Как же так? Видишь, я ведь не знал этого. А где?

– Там и убили.

– Herr gott![57]57
  Бог мой (искаж. нем.).


[Закрыть]
Так это он был? Ну ясное дело! Погоди, где я его напоследок видел? Под Ростовом, это уж факт! Стою у реки, пялюсь как идиот. Русские орут на меня из окна, и вдруг по Дону на плоту твой братан. Чуть было про это не забыл. Herr gott, так они его отделали, да?! Меня тоже хотели. А мама теперь плачет, да?

– Бывает.

– Ясное дело! А отец коммунист, да?

– Не знаю.

– Ну точно, коммунист. И оружие дома, а? Мне-то можешь сказать.

– Не знаю. А ты не немец?

– Я из Либерца[58]58
  Город в Чехии.


[Закрыть]
. Знаешь, где это?

– Нет.

– Ну, это… я-то знаю, где. Но все равно я на это кладу. Меня они тоже хотели отделать. Сразу же, в самом начале. Сказали мне про эту штуку, – он хлопнул по автомату, – что это ружье, а это прямо пушка! Safra, если начну отбиваться, так у тебя и задницы не останется! Не вздумай трепаться! Так я знал твоего братана, выходит! Если на меня капнешь, ей-ей, себя в обиду не дам – от твоей задницы один пшик останется. Ясно?

– Ясно.

– Ни хрена не ясно. Но все равно держи язык за зубами. Они бы и тебя отделали. Всех бы отделали. Наши. Ясно? Ведь меня тоже хотели отделать! Теперь-то кого ждешь?

– Имришко.

– Это твоего братана так звали?

– Нет, это мой сосед.

– Ага! А молиться умеешь?

– Умею.

– Наверняка он коммунист. И дома у него пушка, да? Ну для верности помолись за меня! Хочешь немецкую монету?

Я усмехнулся.

Солдат опустил руку в карман и вытащил целую пригоршню мелочи. Я прочитал, что было написано на монетах: – Böhmen und Mähren[59]59
  Богемия и Моравия (нем.).


[Закрыть]
.

– Safra, да ты умеешь вполне прилично читать! – улыбнулся солдат. Потом спросил еще раз: – Не забудешь завтра за меня помолиться?

– Не забуду.

3

А на следующий день на мосту стоит уже другой солдат, они меняются, как и прежде, и почти о каждом я думаю, что он ждет Имришко – кто с большим, а кто с меньшим терпением. Не могут же все ожидающие быть одинаковы. Один все ходит взад-вперед, ходит, другой топчется на месте, хмурится, бывает потихоньку или громко даже заворчит, а другой стоит да стоит, глядя безмолвно вдаль, – о таком недолго и подумать, что он вообще не умеет разговаривать. Улыбнетесь ему – он даже не заметит улыбки, свистнете на пальцах – не услышит. Чем его привлечь, как к нему подступиться?

Кто знает, как зовут его?! Спросить, что ли?

– Вернер?

Молчит.

– Франц?

Ни звука.

– Гассо?

Опять ни звука.

– Гельмут?

И вдруг он оживает, сразу улыбается и не меньше минуты, теперь даже слишком усердно, кивает головой: – Ja, ja, ich heiße Helmut. Kennst du mich? Was ist los?[60]60
  Да, да, меня зовут Гельмут. Ты знаешь меня? В чем дело? (нем.)


[Закрыть]

Ага, значит, Гельмут! Но что он потом говорил – ведомо ему одному. Правда, и улыбкой сказать можно много, а этот малый умеет улыбаться, слава богу, он не такой обалдуй, как поначалу казалось.

– Ждешь? – спрашиваю.

– Ja, ja, – кивает он.

– Имрих уже скоро придет, – хочу его порадовать. – Вот я его и жду.

– Ja, ja. – Он не перестает улыбаться.

– Значит, мы оба ждем. Это мой сосед. Он обязательно придет. Может, он уже в пути.

– Ja, ja.

– Нет, ты меня вроде бы не понимаешь. Я говорю об Имришко. Имрих – сосед мой.

Он удивленно глядит на меня, улыбка не сходит с его губ, затем он вытаскивает из ножен штык и чертит, пишет на снегу:

INRI[61]61
  Iesus Nazarenus Rex Iudaeorum (лат.) – Иисус Назарянин, царь иудейский.


[Закрыть]

Я качаю головой. Пытаюсь его убедить, что он ошибается, но он стоит на своем, снова обводит штыком каждую букву и каждую же букву произносит вслух, чтобы убедить меня, что знает, что пишет.

Я беру у него штык и пишу на снегу Имришково имя.

Солдат смотрит на меня и спрашивает: – Имрих?

– Имрих, Имришко.

– Aber nein, – теперь он качает головой. – Ich warte INRI[62]62
  Да нет!.. Я жду INRI (нем.).


[Закрыть]
.

Мы не смогли договориться. Но зато и не повздорили. Ведь двое ожидающих не обязательно всегда и во всем договариваются. Мы попробовали говорить о другом, но у нас и это не вышло.

Между тем мы с ним нет-нет да и поглядывали на надписи, и я невольно заметил, что они очень схожи:

INRI IMRICH

Но я увидел и разницу. Немец ждет какого-то более худого, более бедного Имриха.

Я сразу же обратил на это его внимание, и он на удивление быстро все понял. Развеселился. И, улыбаясь, поддакнул: – Ja, ja.

И мне захотелось развеселить его еще больше – к его надписи я прибавил еще две буковки:

INRICH

Гельмут внимательно вгляделся в написанное и сказал: – Danke[63]63
  Спасибо (нем.).


[Закрыть]
. – А потом с моей надписи две буковки стер.

IMRI
4

Мы подружились. Но наша дружба длилась недолго.

Однажды – это уже было великим постом – мама послала меня в костел исповедаться; я долго стоял у исповедальни, не решаясь войти: боялся пана фарара, мне казалось, что у меня много грехов, и я нарочно оттягивал эту тягостную минуту, блуждая глазами по сторонам, а когда они вдруг остановились на распятии, я невольно вспомнил Имришко, потом и нашего Биденко и даже Гельмута. И тут же мне пришла в голову мысль, что Гельмут, должно быть, сейчас стоит на мосту – два дня назад он мне об этом сказал, – мне захотелось с ним встретиться, и я, не сумев побороть себя, вышел из костела с намерением завтра же утром сходить исповедаться в ризнице.

Пока я был в костеле, в деревню вошла какая-то бесконечно длинная немецкая автоколонна, машины стояли настолько впритык, что между ними было не пробраться, там-сям жались кучками озябшие солдаты и о чем-то ворковали тихими, усталыми голосами. Если я где-то останавливался, меня тотчас же окрикивали: «Geweg!»[64]64
  Проходи! (нем.)


[Закрыть]
Или всего лишь: «Ab!»[65]65
  Прочь! (нем.)


[Закрыть]
А в ином месте мне только рукой давали понять, чтоб я убирался.

Но я держал путь к мосту. До этого, правда, еще успел заскочить к Гульданам. – Имришко не воротился?

– Не воротился.

На мосту Гельмута я не нашел. Стоял там другой солдат. Я хотел спросить его о Гельмуте, но с ним нельзя было столковаться. Он только и твердил: – Geweg! – А потом: – Los, los![66]66
  Пошел, пошел! (нем.)


[Закрыть]

Неподалеку, под могучей разлапистой липой, которая еще спала, но в которой уже через несколько недель, а может, и дней проснутся вешние соки, были выстроены солдаты Мишке. Мишке стоял перед ними и вовсю разорялся. Но солдаты его слова не принимали всерьез, они улыбались, временами чему-то даже громко смеялись, а двое-трое просто-напросто гоготали.

Я поспешил к ним. Думал, найду между ними и Гельмута, но, как только я к ним подошел, Мишке обернулся, мельком меня оглядел, потом посмотрел на солдат, выставил вперед подбородок и сказал: «О mein Gott! Hier ist auch ein Partisan![67]67
  О бог мой! И здесь тоже партизан! (нем.)


[Закрыть]
 – Он показал на меня. – Oder klein Teufel?[68]68
  Или это маленький дьявол? (нем.)


[Закрыть]
Потом подошел ко мне, щелкнул меня пальцем по носу и сказал: Schmutzig![69]69
  Грязнуля! (нем.)


[Закрыть]

Солдаты опять загоготали.

Мишке схватил меня за плечо, другой рукой легонько поддал под зад, что должно было означать: проваливай отсюда.

5

А на другой день я узнал, что одного немецкого солдата на мосту сшибла машина. Некоторые утверждали, будто видели это, говорили, будто он сам бросился под машину.

– Сам? А почему? Когда это случилось?

– Вчера пополудни. Приблизительно в три.

– А который это был? Как звали его?

– Немец. Солдат. Вроде бы Гельмут. Сам бросился под машину. Бедный малый, видать, уж вдосталь нахлебался. И даже никто не заметил. Только на поверке углядели, что им одного не хватает.

– Не трепись! Там ведь сразу заместо него другого поставили.

– При чем тут другой? Я про того, что кинулся под машину.

– Так и я про него. Собственными глазами видел. Другие машины в лепешку его раскатали и разнесли на колесах.

И я еще долго потом, еще и в последующие дни, и даже много позже, размышлял о том, над чем или почему эти Гельмутовы товарищи смеялись. Как могли они смеяться, когда погиб их товарищ? В самом ли деле они смеялись? Не казалось ли мне? Может, я не понял их смеха. Ведь и мой смех иные могут по-всякому истолковать. И Мишке смеялся. Возмущался чем-то, но нет-нет да и смеялся. А некоторые и вовсе громко, прямо-таки омерзительно, гоготали. Но даже и это не должно ничего означать. Часто я и сам смеялся лишь потому, что не хотел плакать, мне был противен собственный плач. Да и собственный смех. Смех ли то был? Смеялись они? Иной раз чужой смех трудно понять.

6

Почта работает. У почтарей работы невпроворот – приближается пасха. Хоть и война, а люди не забывают о добрых обычаях, некоторые думают уже о шибачке[70]70
  Пасхальный обряд, при котором обливают друг друга водой и хлещут прутьями.


[Закрыть]
, да и о том, что пора писать поздравления к пасхе, уверенность все же уверенность, вдруг на почте что не заладится, какой-нибудь почтальон ногу сломит или лодыжку вывихнет – кому тогда тащить вместо него почтовый мешок к железной дороге? А еще под самые праздники иной почтальон может выпить – люди-то в такое время щедрее и, уж коль есть чем, от души угощают: «Уж вы, пан почтальон, не отказывайтесь, выпейте! Если хотите, думайте про себя, что мы уже сжигаем Иуду[71]71
  Католический обряд, совершаемый в страстную субботу: жгут ивовые ветки, соль и проч.


[Закрыть]
, ведь все равно его, подлеца, нужно будет сжигать! Выпейте! Чертовка, до того хороша, аж сама в горло лезет. Да и разве пили бы мы столько, кабы не пост? Наверняка и вы поститесь, а мы уж со страстной среды постимся. Только и знаем, что пьем. Если человек не ест, так хоть горло надо ему прополаскивать! Хлебните, утопите Иуду, чего нам волынить!» И почтарь не волынит, пьет, и, конечно же, если он не потерял под пасху почтовый мешок, то уж почтовую сумку может запросто потерять. А без сумки – какой из него почтарь?! Совсем готовенький, упившийся до посинения, форменная фиалка, а иной с перепою и вовсе очумелый, ходит он от одного к другому и всюду спрашивает: «Послушайте, люди, не дурите, не знаете, где моя сумка?» – «Дружище, если думаешь, что у нас была твоя сумка, так лучше ее не ищи, была да сплыла».

Да ведь в такой сумке – письма, открытки, пасхальные поздравления. Денег в ней нет – а какой бы дурень стал таскать деньги в почтарской сумке? Иные думают, что в такой сумке бог весть что, оно так и есть, там все, а вот денег нету. Загляните-ка в сумку! Где она, эта сумка? Умные люди посылают пасхальные поздравления чуть загодя, зная или хотя бы предполагая, что в пасхальную неделю почти каждый второй почтарь может упиться.

Черт, куда подевалась сумка?!

7

Но пасха пока еще не настала, пасхальной недели и то еще нет, это просто мы так торопимся, все-то нам поскорей подавай. Маленькому Рудко уже не терпится хлестать прутиком, а старый Рудо малость уже обленился, наскучило ему и писательство, но все равно оба должны выдержать, оба должны немножко подождать.

Подожди, Рудко, потерпите, ребята! Возьми себя в руки, лоботряс, потерпите, бездельники!

8

Вильма вышла на улицу. Ей нужны были нитки, и она собралась в магазин.

На улице увидела почтальона. Подскочила к нему. – Для меня ничего, пан почтальон?

– Ничего, Вильмушка. – Почтальон покачал головой, потом поднял вверх палец. – Или погоди, погоди! Для Агнешки два письма.

Пока он рылся в сумке, Вильма терпеливо ждала, но, как только письма оказались у нее в руке, сразу же заторопилась, забыв про нитки и про магазин, стало ей невтерпеж и выслушивать обходительного да речистого почтальона – с минуту потоптавшись возле него, она кинулась к Агнешке.

Во дворе играла маленькая Зузка.

– Где мама? – спросила Вильма.

– В саду.

Вильма устремилась было в сад, но Агнешка, заметив ее, вышла к ней навстречу, за Агнешкой поплелась и мать.

– Агнешка, два! – Вильма протянула письма. – Ты должна оба нам прочитать!

Агнешка обрадовалась. Огляделась вокруг, подумав, верно, что ради двух писем можно бы и присесть.

Они пошли в кухню.

Вильма и мать садятся, Агнешка, чуть взбудораженная – она всегда нервничает, когда получает от Штефана письма, – не садится. Присеменила к ним и Зузка; прижавшись к притолоке кухонных дверей, открытых настежь, стоит и терпеливо ждет.

Первое письмо, написанное от руки, датировано 5 марта 1945 года. Но сейчас уже конец месяца. Письмо задержалось более чем на две недели. Штефан в нем сообщает, что он в Святом Кресте над Гроном и что все кругом уже в руках русских.

«Фронт уже рядом. Я приехал сюда по служебному делу, но попасть назад теперь не могу. Все время слышна стрельба, но к ней я привык. Нынче либо завтра мимо нас все и пронесется, но по крайности все уже будет позади, и тогда скорей попаду домой, это точно. Есть мне нечего, удалось купить только пиво. Не можешь представить, как оно пришлось мне по вкусу после такого долгого перерыва…»

Другое письмо напечатано на машинке. Агнешка открывает его бережно, чтобы не повредить даже конверта, но, прочитав первые слова, в ужасе леденеет.

«Уважаемая пани!

С глубоким прискорбием извещаем Вас, что Ваш муж и наш дорогой друг во время воздушного налета 6 марта 1945 года погиб в Святом Кресте над Гроном. Поскольку его останки по причине обстоятельств не могут быть перевезены, о чем весьма сожалеем, похоронили мы его на местном кладбище, а личные его вещи – кошелек, в котором 123 кроны, далее казенный пистолет, ремень и штык – сдали на хранение в жандармский участок.

Извините, что сообщаем Вам такую скорбную и безрадостную весть! Примите наше глубокое и искреннее соболезнование.

Урядн. Гозлар, собственноруч.».

Возможно ли такое? Правда ли это? Мать встает, выхватывает у Агнешки из рук письмо и тут же начинает причитать.

Агнешка таращит на нее глаза, все еще не сознавая, что случилось. И вдруг взвывает не своим голосом, и ее уже невозможно унять.

Вильма вскакивает, подходит к ним и кладет руки обеим на плечи.

– Опомнитесь, ради бога! Погодите плакать, ну хоть минуточку! – Но вскорости и сама разражается рыданиями.

Маленькая Зузка глядит на них непонимающе. Никто ничего не объясняет ей. Она подбегает к матери, повисает у нее на юбке и закатывается жалобным-жалобным плачем.

Раздается крик и в горнице. Это проснулась маленькая Катаринка, а поскольку она самая маленькая и очень голодная, голос ее словно родничок, который насквозь промочил бы рубашонку младенцу Иисусу, будь он рядом.

Несчастные женщины! Матери безутешные, вдовы горькие! Ох, бедные сироты!

9

Еще в тот же день пришлось вызвать к Агнешке доктора. Сначала она все глаза проплакала, а затем навалилась на нее невозможная слабость, и ее непрерывно тошнило, но все равно ее с трудом удерживали в постели. Она все время порывалась ехать к Штефану.

– Нельзя тебе, Агнешка, ведь это бы тебя вконец извело! – говорила ей мать сквозь слезы. – Ну можешь ли ты, такая несчастная, больная и слабая, куда-то тащиться? Упадешь на дороге, и некому будет тебя даже поднять.

И доктор ее остерег: – Никуда, никуда, голубушка, даже думать нечего! Только бы еще больше натерпелись, и все попусту! За это время и фронт уже порядком продвинулся – что ж вам теперь угодить в самое пекло? Надо справиться с горем, голубушка, ведь у вас малыши. Вам теперь о них надо думать, ради них себя поберечь. Ничего серьезного у вас нет, надо побыстрей оправиться и снова стать крепкой, даже крепче прежнего. Ведь о детях единственно вам теперь заботиться. Вы их мать, примите мои слова так, будто вам их сказал ваш муж.

А потом мать со слезами все это ей снова и снова втолковывала: – Агнешка, пан доктор плохого не посоветует, он умный человек, слушайся его. Я бы тебя одну никуда не пустила. Слыхала, что он говорил? Фронт, мол, уже близко. Образумься, Агнешка, подумай о детишках, об этих сиротах! Ведь и так хуже некуда. У тебя и молоко враз пропало. А Катинка-Катаринка, ой как она заливается! Неужто не слышишь? Как тебе пускаться в дорогу с такой-то крохой? Чем станешь кормить ее? Христарадничать, что ли, будешь? Ведь эта бедняжечка молока просит. С утра знай плачет и плачет, только маленько чаю и выпила. Выздоравливай. А в Гитлера уж точно кто-нибудь бомбу кинет. Покой снова будет. Будет покой у того, у кого ость он. А мы с Каткой и Зузкой сходим потом к Штефану, Агнешка, ведь это был и наш Штефан. Цветы возложим ему на могилу. Может, и ждать недолго. И пан доктор так сказал! А ты поправляйся. Ребятенок есть просит! Поправляйся, доченька моя!

10

А почта работает. Жизнь идет дальше. Пробежит несколько дней, и вот уже святая неделя. Словацкие почтари снуют по словацкой республике – она между тем поджалась, уменьшилась, – пыхтят и звякают велосипедными звоночками, тут письмо кинут, там открытку, выпьют с Каиафой[72]72
  Иудейский первосвященник, якобы судивший Христа.


[Закрыть]
, поздороваются с Пилатом, подмигнут Иуде, и кажется им, что он мог бы быть священником или хотя бы причетником, помогут колокола завязать, чтоб не звонили до пасхи, умоются в ручье, затрещат трещотками и опять хлебнут, а когда вечером идут усталые, но довольные, с пустыми сумками домой, невзначай заприметят святого Юрая, «что по полю летает, землю отворяет, чтобы трава росла, фиалка синела. Возвеселитесь, бабоньки, уж мы вам красно лето несем, зеленое, розмариновое, сидит баба в коробе, дедо просит у ней: дай, баба, яичко…»

11

В деревне все оживленнее. То и дело проносятся мимо колонны машин, то вперед, то назад, потом снова вперед и снова назад. Фронт приближается. Иной раз какая-нибудь колонна задерживается в деревне, и тогда люди тревожно озираются по сторонам: – Чего они стоят здесь? Почему остановились? Будто их и без того мало! Или уж подступило? Стянулись сюда все и теперь начнут обороняться? Плохо дело. Если подымется буча, то и нам несдобровать.

– Схоронимся.

– Где?

– В лесу. Я еще осенью вырыл в лесу траншею, там и спрячемся.

– Этого не хватало! Дурак я, что ли? А дом? Дом все же не брошу. У меня на гумне траншея.

– Что в лесу, что на гумне – один черт! И я бы ушел в лес, да тут у меня масло.

– Одно масло?

– И сахар.

– Эх, братец, лишь бы оно у тебя в земле не испортилось!

– Откуда ты знаешь, что я его закопал?

– Ну знаю.

– Так лучше забудь! Еще маленько подожду, а на пасху подслащу себе кофей и хлеб маслом намажу.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю