Текст книги "Мастера. Герань. Вильма"
Автор книги: Винцент Шикула
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 31 (всего у книги 43 страниц)
Но я ее понимаю. Знаю, что у нее полно с Имришкой забот. Знаю и то, что ему нужен покой и сон, нужно много-много спать.
Но иной раз мне кажется, что ей нечего уж так с ним носиться, он ведь и без того спит, непробудно спит. А как я надеялся на него! Думал, он чего-нибудь принесет, может, и то, что потерял наш Биденко, или хотя бы что взамен принесет, может, и самого Биденко мне заменит. Но он так ничего и не заменил, ничего не принес, принес лишь себя, и у Вильмы теперь одни заботы. Заботы принес ей, и только!
Разумеется, эти ее заботы и я теперь чувствую. Частенько их чувствую. Вечно: «Тсс!», «Тсс!» Она велит мне молчать, даже когда я ничего не говорю.
А меня это мучит. Пускай я ребенок и знаю, что должен молчать и молчу, но иной раз и мне хочется сказать что-нибудь. Иногда думаю, что ей поможет это, мы ведь прежде хорошо понимали друг друга и всегда обо всем разговаривали. А теперь одно: «Тсс!» Словно бы про все забыла или думает, что ребенок только тогда и бывает доволен, если получит что-нибудь в лапу.
И все-таки я понятливый. Что, в общем-то, я хочу? Что я могу хотеть? Имришко болей, а он Вильмин муж, она его так ждала. Я ей только помогал ждать, но, пожалуй, лишь потому, что и мне хотелось ждать, а некого было. Разве Вильма виновата в том, что наш Биденко не вернулся с войны? Разве она виновата, что муж ее, Имришко, вернулся не таким, каким был прежде, каким должен был быть, о каком мы вместе мечтали и какого ждали? В чем мне ее упрекать? В заботах этих, что ли? Иль в том, что не сбылось все так, как ей хотелось? Но ведь и у меня не сбылось.
А в общем, я даже не знаю, чего мне от нее надо.
5
Правда, и у нее бывает всякое настроение. Иной раз она и обрадуется моему приходу. Хотя и то возможно, что она еще до этого чему-нибудь радовалась, а я как раз взял да пришел.
– Как хорошо, что ты пришел! – улыбается она мне и радостно разводит, всплескивает руками, словно вот-вот в ладоши захлопает. – Мне уж вчера тебя не хватало. Хотела похвастаться. Имришко опять малость получше. Вчера после обеда был с отцом во дворе.
Ну разве можно в это поверить? И вообразить невозможно, чтобы Имро мог выйти во двор, ведь с тех пор, как он здесь, я ни разу не видел, чтобы он стоял на собственных ногах даже в горнице, ну как тут верить? Я всегда видел его в постели, обычно лежащим, только несколько раз видел, как он сидел. Как он разговаривает и то не слыхал. Если он и сказал что-то случайно, то не при мне, истинное слово, при мне он ни разу даже не забормотал, а если я раньше обмолвился, что – да, то я вас вовсе и не думал обманывать. Просто я от Вильмы узнал, что Имришко не совсем немой. И поверил ей. Ведь Вильма никогда меня не обманывала; и если не мне, то хотя бы ей поверьте. Многого, правда, он не сказал, больному и не хочется говорить. А Имришко, правда, серьезно болен. Неужто он в самом деле ходил? Ведь до сих пор он только одно и делал: спал. Может, мастер вынес его во двор?
– Нет, нет, не вынес, – возражает Вильма. – Он обхватил отца за пояс, а отец – его, и они так это ладно, потихоньку шли. На дворе были недолго. Всего минутку. Потом Имришко опять лег, чтобы не очень уж перебрать с этой прогулкой, чтоб по первому-то разу не слишком умаяться. Во всем надо меру знать!
И мастер подтвердил. Даже захотел сообщить об этом еще более решительно и более выразительно, потому как и он радовался. – Ну, ходил со мной, именно! – сказал он горделиво и при этом еще выпрямился и немного надулся. Словно бы сын его был уже совершенно здоров, и он с радостью оповестил бы об этом всех и вся, но пока оповещал лишь меня торжественным, словно с амвона, голосом: – Ходил со мной! Ей-богу, будто совсем здоровый мужик, почти как солдат! А он и есть солдат, разве он не был хорошим солдатом? Был солдатом, и на войне был, партизаном был. И у него крепкий корень, он весь в меня, был и будет солдатом! Завтра опять пойдем! И прямо с утра, потому как утренний воздух ядреней! Чего еще надо солдату? Завтра утром опять выйдем, выйдем на свежий воздух, поход устроим!
И мне это доставляет радость. Я с удовольствием и поглядел бы на Имришко. Пожалуй, я бы ему и сказал или хотя бы намекнул, как я рад, что ему полегчало.
Но Вильма предупреждает меня: – Нет, сейчас туда не ходи! Имришко спит.
К нему и не войдешь. Все только одно: «Тсс! Спит!» Все время «Тсс» да «Тсс»! До каких же пор он будет так спать?
6
А мастер бубнит свое. Наверняка и его одолевают сомнения, но он все равно изо дня в день повторяет одно и то же, убеждая в этом себя и стремясь убедить Вильму: – Самое худшее у Имро позади. Он уже здоров или почти совсем здоров. Должен есть больше, сам должен есть. Вот начну его снова пичкать – в два счета хворь из него вышибу. Начну его снова подкармливать, сразу все как рукой снимет, вскочит с постели и без всякой подмоги! Потому как мне часом сдается, в этой его хвори есть безразличие: ничего, мол, не хочу, только бы мне лежать! Нечего ему лежать, надо его гнать из постели! И я буду его гнать, всякий день буду с постели сгонять. Ему двигаться надобно!
– А вреда не будет? – На Вильму сразу находит страх. – Может, ему еще покой нужен. Ведь у него и сил нету. Надо бы с доктором посоветоваться.
– Плевал я на доктора. Будто доктор его вылечил? Знаешь ведь, как он лечил. Ничего, мол, ждать уже не приходится. Никакого проку не будет. Все ходил стращать нас. Послушайся мы доктора…
– Надо бы посоветоваться… Плохого ведь он не советовал.
– Но и хорошего мало. Не может же он век вылеживать, надо ему на ноги подыматься, размяться надо. Ведь он уже выходил из дому.
– Выходил. Только как? Вы ж его выволокли.
– А что я мог делать, когда сил у него не было? На ногах не держался. Сама небось мне посоветовала.
– Думала, поможет ему. Хотела, чтоб он хоть немного побыл на воздухе. А потом мне стало жалко его. Видно, поторопились мы.
– Думаешь, мне его не жалко? Но ему надо размяться. Если он начнет двигаться, увидишь, ему и есть захочется. Ты-то, Вильма, знаешь, каково с ним было. В больницу не брали, послали домой умирать. А нынче, нынче, когда он дома кое-как оклемался, идти с ними советоваться? Будь он сейчас в больнице, его бы и там есть и ходить заставляли. И нам надо.
– Может, просто его на воздух вынести?
– Да мы же его выносили. Ну вынесешь его со стулом наружу, и что?! Сидит на стуле. Да и когда в комнате – окно у него отворено, он ведь на воздухе, у него всегда свежий воздух. Ему ходить надо. Сегодня опять с ним попробую.
– Нет, сегодня не надо. Заснул только. Нынче он кажется мне еще умученней, чем другой раз.
– Опять спит? Что ж, ладно. Попробую завтра, сразу же как проснется. Утренний воздух самый здоровый, чистый. Наверняка на пользу ему будет…
7
Что можно сказать? Он, видите ли, солдат. Любой ценой они хотят, чтоб он был солдатом, а я только и вижу, что он спит да спит. Спит и тогда, когда не спит. И я, хоть и люблю солдат, не могу, не смею на этого солдата даже взглянуть.
Но мастер, тот на него не нарадуется. Он снова видит в нем своего здорового сына-солдата, он вообще в его здоровье не сомневается. В корчме лишь о том и толкует, ни о чем другом ему говорить неохота: – Имро почти здоров. Скоро будет ходить, да и сейчас уже ходит. Увидите, скоро пойдет со мной на работу. Хворь из него вышла, с ним все в порядке, хотя пока слабый. Да ведь хлебнул немало, было с чего ослабеть. Доктор не оставлял ему никакой надежды, ан, видите, мы с Вильмой его отходили. Докторам не верю. Больно ученые, а чаще лечить речами горазды. На Имро все крест поставили. Доктор и ходить-то к нам не хотел, говорил, зря все, а потом и сам диву давался. Поверить не мог, что это мы с Вильмой его так выходили. А вот как, спросите! Да расскажи я все, и не поверите. Сперва я его только табаком лечил. Есть он ничего не хотел, поначалу и впрямь ничего. Бывало, я сам для него папироску раскуривал, приходилось и потянуть ее раз-другой! Иногда давал ему попить маленько воды – да разве пил он, силком приходилось в него эту воду вливать. Однако водица была из доброго колодца, во дворе у меня, право слово, знатный колодец, а в эту водицу подбавлял я и хорошего молока, вот увидите, скоро моего сына увидите, ему бы еще поесть как следует, не сегодня-завтра все подряд станет есть, он пока слабоват, и желудок у него слабый, но он уже приучается помаленьку и к более твердой пище, не сказать, чтоб совсем твердой, но приучается. Днями пожалует на улицу, а там увидите – станет что твой бык.
8
И все-таки Имришко не поправляется столь быстро, как мастеру и Вильме хотелось бы. Пожалуй, он все такой же. Вроде и ест сам, а когда сидит, иной раз начинает ерзать, словно с постели слезть собирается, только всякий раз ему это скоро надоедает, неохота или сил недостает долго ерзать. Самому, пожалуй, с постели ему пока не сойти. Такое и вообразить трудно. Обычно он просто сидит, а чаще лежит и глядит перед собой. Если двинет головой и переведет на что-нибудь взгляд, он все равно у него не меняется.
Иной раз мне думается, что он и не выздоровеет. Возможно, со временем придет немного в себя, а то и ходить начнет, так все говорят, но не скоро это случится, да и таким, как прежде, ему, пожалуй, уже не бывать. Ох, если бы я ошибался!
С Вильмой или мастером я бы и поделиться не мог этой мыслью, они бы наверняка рассердились и огорчились. Ведь они верят в Имришко, ухаживают за ним. Оба твердят, что он уже выздоравливает и что был бы еще здоровей, кабы ел больше. Лишь бы ему, дескать, окрепнуть. Но как, с чего он может окрепнуть? Еда по-прежнему страху на него нагоняет. А они знай ему наготавливают, наготавливают, чего только не наварят ему и какую только вкусноту не подносят, а он и не глядит на нее, приходится все совать ему прямо под нос. Иной раз хлебнет жидкого говяжьего супа, но всегда из кастрюльки, тарелку и ложку Вильме лучше ему не показывать, а иной раз чуть молока выпьет, и все. Даже молоком перебирает: то ему сырого хочется, то кипяченого, но это тоже кое-что значит, тоже, поди, добрый знак. В один прекрасный день мастер с Вильмой сходятся на том, что раз он молоко пьет, то может съесть и кашу.
И Имро съедает кашу. Но опять же из кастрюльки. Мастера это даже злит: – Имро, не дури! Каши боишься? Да ты ее уже давно ешь. Всякий раз, когда Вильма кипятила тебе молоко, я незаметно в него малость мучки подсыпал и наскоро замешивал, а потом убирал, чтоб она ничего не заметила. А теперь мы оба считаем, что пора тебе есть кой-чего и погуще. Это же каша! Раньше бывала пожиже, было в ней только малость муки, а теперь она с манкой, чуть погуще, сам видишь, что из этой кастрюли без ложки она и не вылазит. Теперь будешь ложкой есть. Притом сам. И не из кастрюли, а из тарелки. Где это видано, чтоб из кастрюли кашу лакать, кашу пить?! И суп можешь, и не один говяжий. Хоть всего и не съешь, а попробовать должен.
Имро поначалу только дивится. Но мастер вновь и вновь ему напоминает об этом, а за едой еще строже втолковывает, и Имро уже не противится, перестает пугаться тарелки и ложки, ведь тарелку перед ним держат, а ложкой – не так оно и трудно, он когда-то это умел, вот и снова у него получается, сам себе и набрать может, он даже находит, что тарелка лучше кастрюли, потому как все на ней видно и, ежели ему что не по вкусу, можно ложкой и обойти. В конце концов, так и не доев, он кладет ложку на тарелку и устало говорит: – Ну хватит!
Мастер с Вильмой минуту глядят на него, им-то кажется, что вроде бы еще не хватит. Но потом, наверно, подумают, а то и вслух выскажут, что другой раз придется ему съесть и побольше. А сейчас оставляют его в покое – он совсем изнурен. Еда всегда его так утомляет.
Сразу же после еды Имро заваливается на постель и спит…
Имро лучше. Он теперь и с постели сходит, правда с трудом, но, уж коль стоит на ногах и приложит усилие, если сосредоточится и принудит себя, способен сделать и без сторонней помощи несколько шагов. Однако он не любит себя принуждать, обычно мастер заставляет его, доглядывая при этом за каждым Имровым шагом, чтобы сын ненароком не потерял равновесия; мастер шагает рядом и при надобности всегда может его подхватить, удержать, подпереть, снова выпрямить. Но это только проверка, мастер одного его не заставляет ходить… Да и Вильма бы не позволила, ведь и она к Имро подскакивает, обыкновенно чаще, чем мастер, и, если бы речь не шла о деле серьезном, о больном Имришко, эти Вильмины семенящие подскоки и прискоки, пожалуй, были бы просто смешны – ведь она и без того все время при нем и обычно так близко, что ей вовсе незачем скакать и подскакивать, если бы Имро даже и падал; однако она все равно вокруг него прыгает и скачет, хотя при этом и за руку его держит или по крайней мере за рукав, а иногда и за шиворот рубахи. Мастер на нее даже сердится: – Ну что ты его не отпустишь? Чего все время его держишь? Отпусти рукав, чего бесперечь до него дотрагиваешься? Я небось знать хочу, набрался ли он сил хоть малую малость. Не мельтеши перед глазами, не лезь, а то брякнется, и будешь ты виновата. Еще и меня свалишь!
У Вильмы от таких слов наворачиваются слезы. – А если я боюсь, что он упадет? Слаб ведь. Разве не видите? Зачем его заставлять?
– Кто его заставляет? Однако ж попробовать не мешает. Чего хнычешь, ну чего опять нюни распустила? Видишь, дело у него на лад идет. Скоро станет ходить и без нашей подмоги. Нечего тебе его все время держать, виснуть на нем. Если и упадет, так лишь потому, что ты вкруг него прыгаешь. И не хнычь! Думаешь, хныканьем ему поможешь? Лучше положись на меня! Имришко, поди! Садись-ка сюда, к столу! Отдохнем. Завтрак готов?
Вильма утирает ладонью глаза. – Сейчас! Сейчас! Еще не успела. – Она чуть виновато глядит на Имришко, потом на мастера, и невольно в ее заплаканных глазах появляется невинная, почти детская улыбка: – Сейчас приготовлю завтрак. Совсем про него забыла.
Мастер садится возле Имришко. – Ну вот и постряпай! – говорит он Вильме все еще как бы сердито, но Вильма знает его и понимает: таким тоном мастер порой и пошутить не прочь.
– Сваргань чего-нибудь! На скорую руку. Мы с Имришко покамест отдохнем, а потом поедим.
9
Не видал я Имришко ни на первой, ни на второй прогулке. Слышал только, как о них Вильма рассказывала. Но видел его позже, не знаю, правда, которой по счету была та прогулка. Вот уж история! Когда учишь малого ребенка ходить, всегда получаешь радость, каждому шажку умиляешься, но, когда учишь ходить взрослого, умевшего прежде ходить, – просто мучение, даже если в один прекрасный день такой человек и пройдет на шаг-другой больше вчерашнего. И хоть ты этому радуешься, обычно в твою радость столько слез набежит, что ею – какая уж тут радость – того и гляди захлебнешься.
Так и у Гульданов получается. Мастер, хотя временами этого и не скажешь, через меру заботливый и внимательный. И по отношению к Вильме – внимательный. Не хочет ее обидеть, не хочет мучить. Пусть он и крутого нрава, а подчас прикидывается еще суровей – так бы и прогнал Вильму прочь! – на самом-то дело он, пожалуй, куда несчастней, чем Вильма думает, несчастный и из-за нее, из-за того, что она вынуждена глядеть на эти Имровы натужные и мучительные шаги. Правда, иной раз он охотно прогнал бы ее!
Но что делать? Она все-таки Имришкова жена. Разве он может запретить ей со своего мужа глаз не спускать? Не запретишь ведь.
Только он все же отец, и мужик есть мужик, он как-никак выдюжит больше, коль нужно, иной раз он должен и вмешаться решительней и решительней помочь сыну.
Разве виноват мастер, что сын его так трудно и медленно выдирается из болезни. Как часто они с Вильмой чуть не ликовали, будто с Имришко день ото дня совершается чудо, будто через несколько дней, от силы неделю, он возьмет да вскочит с постели.
Прошла неделя, прошел месяц, а с Имришко по-прежнему не все ладно.
Не сдаваться! Выдержать! Имришко, не падай духом, не поддавайся болезни! Имришко, держись до последнего! У тебя ведь дело пошло, ты уже начинаешь ходить, поднатужься, оттерпи свое, хоть ты и без того уже вдосталь намучился, выдержи еще, потерпи малость, увидишь, Имришко, опять все будет ладно!
10
Мастер встает еще затемно. Иной раз проснется и полеживает в постели. Размышляет. О разном. Ему есть о чем поразмыслить. А иногда встанет, оденется, поснует по горнице, а надоест, и на двор выйдет, но совсем потихоньку. Жаль Вильму будить, если ей сладко спится и пока самое время для сна. А будить Имриха? Зачем? Разве ему на работу? Далек он от работы, куда ему еще до нее. Пускай спит!
А спит ли он? Вот что тревожит мастера. А ну как пойти ему на Имро взглянуть? Вдруг не спит. Ему и на дню есть время поспать, а если он спит и ночью, иной раз под утро ночь может показаться чересчур долгой. Может, и сейчас так. Пойти поглядеть на него? А почему нет? Можно же войти туда и тихонько. Вильма и знать ничего не должна. А если бы и проснулась, что тут такого? Достаточно сказать ей: я хотел лишь взглянуть. Поначалу они чередовались возле Имришко, приходилось чередоваться, один до полуночи, другой после, однако время точно они не отмеривали, менялись смотря по тому, кто когда просыпался, или будили друг друга, если тот, кто не спал, чувствовал, что его сморила усталость. Чередовались они по-разному, а то и вовсе никак, случалось, оба просиживали возле Имришко целую ночь.
Но теперь мастер спит один, и под утро ему почти всегда кажется, что в последнее время сон его слишком долог. Он и до этого высыпался. Редко когда ему сна не хватало. Только когда он должен был с Вильмой меняться или они вместе глаз не смыкали возле Имришко, тогда всякое утро он чувствовал себя усталым и невыспавшимся. Но теперь достаточно на Имро лишь иногда поглядеть, а чаще и это не надо. Имро спит хорошо и, к счастью, умеет уже и просыпаться. Слава всевышнему, не уснул навечно! Но сам мастер словно бы поотвык от сна. Ему теперь нужно совсем мало спать.
Так заглянуть ему в горницу? Эге, да ведь светает, уже почти светло, вот и воробьи расшалились и ласточки защебетали.
Он осторожно отворяет дверь, входит в кухню, у вторых дверей, за которыми спят Имришко и Вильма, на миг останавливается, потом легонько нажимает на ручку, приоткрывает дверь, шмыгает внутрь; бесшумно проходит к Имришковой постели, прислушивается, как Имрих дышит, слышит и Вильмино дыхание, немного ему и неловко, что он вошел сюда тревожить их сон и что видит невестку не совсем прикрытую, верней сказать – почти раскрытую, в самом деле, она раскрылась во сне, он стыдится за себя, стыдится, пожалуй, и потому или тем больше, что видит, какая его невестка красивая, ведь такой он ее ни разу не видел. Вильма и впрямь хороша и как хорошо и ровно дышит, боже, лишь бы ее сна не нарушить. Не лучше ль уйти? Нет, ведь он уже тут, а на Вильму лучше и не глядеть, он наклоняется к Имришко, касается его пальцами, с минуту ждет, потом снова касается и легонько трясет за плечо: – Имришко, спишь?
Имро не отвечает, но мгновение спустя чуть пошевеливается. Мастер стоит возле него, следит за ним, кажется ему, что Имро просыпается, что даже проснулся, возможно, еще раньше проснулся, а теперь только так подремывал, а может, вообще не спал. О таком человеке трудно сказать, когда он спит и как и когда просыпается. Может, спит, хотя с вами и разговаривает. Ну а в такой ранний час тем более – ан гляди-ка, Имро как раз открыл глаза – не поймешь, на самом ли деле мастер его разбудил. Но глаза Имро открыл. Мастер ему открыл их. – Садись, Имришко! – шепчет он ему на ухо, потому что все еще немного боится, как бы и Вильму не разбудить. – Садись! Закурить не хочешь? Уже утро, неохота спать. Пойдем выйдем на минуту, да хоть в кухню. Мы давно с тобой вот так, утречком, не курили. Пошли покурим!
И Имро подчиняется. Хотя глаза у него были закрыты, скорей всего, он уже не спал, наверняка еще раньше проснулся. Не мастер же его разбудил. Смотри-ка, вот он уже поднялся, отец помогает ему сойти с кровати, помогает дойти до кухни и усаживает его к столу, потом идет за одеждой и, вернувшись в кухню, потихоньку прикрывает за собой дверь.
Вильма, не ведая ни о чем, спокойно спит. Отец с сыном выкуривают по сигарете, но не до конца, потому как мастер рассеян, встревожен, то и дело оглядывается на двери, боится, как бы Вильма случайно не проснулась.
– Оденься, Имришко! Пошли! Давай немного пройдемся!
Трудно сказать, охота Имро одеваться или неохота, больше похоже на то, что не хочется, но он одевается, медленно, неловко. Мастер помогает ему надеть брюки и пиджак, и они выходят во двор, оставляя кухонную дверь открытой, идут медленно, осторожно, отец держит Имро за талию, а Имро обнимает его, крепко, прямо-таки упорно держится он за отцовское плечо, и они идут, тесно прижавшись друг к другу, отец и сын, идут, качаются, стараясь не терять равновесия, минутами кажется, будто оба вот-вот упадут, посреди двора останавливаются, отдыхают, потом снова идут покачиваясь, выходят и в сад, мастер озирается: жаль, тут нету скамейки! – Имришко, придется тебе чуток обождать! Если хочешь, можешь на забор опереться, обопрись на забор! Враз смастерю скамейку.
И старый опрометью бежит из сада и вскорости возвращается да с полными руками, словно все у него было загодя припасено, может, он уже давненько задумал сделать в саду скамейку, да времени не было, а теперь вот разом все и наглел: и широкую доску, и круглые столбики, топор и искать не пришлось, топоров у него хватает, и он всегда знает, где они, ну а гвозди, кое-какие гвозди всегда в карманах имеются, дело большое, что от гвоздей рвутся карманы и гвозди теряются, в котором-нибудь кармане гвозди всегда найдутся. – Тьфу ты, я ведь плотник! Почему же не быть здесь скамейке? Давно ей положено быть здесь! Человеку и сесть некуда! – Вот он уже вбил в землю кол, или столбик, – вот черт, выбери же слово – кол или столбик, хотя теперь все равно, мастер и без того второй кол вбивает и еще два кола-столбика, на них ляжет доска, а в нее – сколько-то гвоздей. – А гвозди есть у меня? – Мастер шарит в карманах. – Конечно, есть! У меня гвоздь всегда есть, ведь у меня всюду гвозди. А больше всего тех, что я из карманов повытерял. Вот и дело! Скамейка поспела! Даже времени на нее не понадобилось. Пойдем-ка, Имришко, сядем!
Садятся. С минуту молчат. Затем подает голос мастер: – Ну видишь, Имро, видишь! Немножко прошлись, а теперь вот сидим. И еще на какой ладной и нарядной скамеечке! Давно полагалось быть ей! И вот она есть, у нас новая скамейка, и воздух у нас хороший, ну скажи, не славно ли здесь?!
Вдруг прибегает всполошенная Вильма. – Господи, вы ума решились? Что вы делаете? Как вы тут очутились?
Мастер, сперва немного опешив, теперь улыбается. – Что делаем? Да ничего не делаем. И ума никто не решился. Вишь, новая скамейка у нас. Смастерили мы скамейку, а теперь вот сидим на ней.
Вильма, все еще перепуганная, шарит по ним глазами, вроде бы хочет отца и выбранить, но тот спокойный, совершенно спокойный, а Имришко глядит на нее, и невольно – это правда? это действительно правда? – Вильмино взволнованное и удивленное лицо постепенно меняется, проясняется, хорошеет, хорошеет все больше, потому как у Вильмы радость, после долгого времени она хоть на минуту чувствует себя счастливой, а радость и счастье – в такие минуты ведь это одно и то же, так вот, счастливая радость или радостное счастье всегда в такие минуты придает женщинам красоту.
Имришко после долгого, бесконечно долгого времени в первый раз улыбнулся ей.
11
А мне Имрих по-прежнему не нравится. Пусть он и чувствует себя лучше, даже сам ходит, за ним теперь не надо особо присматривать, он уже и во двор выходит, потихоньку добирается и до сада и посиживает там немного, иной раз выглядывает и на улицу, но долго снаружи никогда не бывает, устает быстро и почти после каждой долгой – для него-то долгой, а в действительности недолгой – прогулки должен пойти лечь и хоть немного поспать.
Но дело не в этом. Он мне как-то по-другому не нравится, но не в том смысле, как вы, может, думаете. То, что мне в нем не нравится, пожалуй, вовсе не связано с его болезнью. Конечно, я могу и ошибаться. Но что-то странное тут есть, в нем или вокруг него, может, и вне его, возможно, и во мне, в самом деле, не нужно это связывать с его болезнью. А вот что это, я не знаю, не могу объяснить. С другой стороны, что-то меня к нему и притягивает, я хотел бы с ним подружиться, хотя знаю, что он не тот Имрих, которого я ждал, и что таким он не будет, собственно, даже не может быть, если бы и полностью выздоровел. Не будет же он подлаживаться под меня, а то и вовсе под мои смешные, глупые сны. Разве я могу от него это требовать? Но все равно я хотел бы с ним подружиться, а у меня это никак не получается. Я не умею его ни привлечь, ни подслужиться к нему, не люблю подслуживаться, а главное, к таким вот людям, которые ни рыба ни мясо. Ведь он, если говорить откровенно и по совести, правда ни рыба ни мясо, и я даже не знаю, почему он еще и теперь так много для меня значит и почему я хотел бы привлечь его внимание. Неужели я так жалею его? Сочувствую ему? Хотел бы задобрить его? Быть может. Ей-богу, не разберусь в нем, да и себя не пойму.
Пожалуй, меня немного сердит и то, что он до сих пор мне ничего не сказал. Поначалу он вообще не говорил ничего, много воды утекло, пока мастеру с Вильмой удалось вытянуть из него первое слово, но и потом, да и сейчас он не больно-то разговорчивый, хотя иной раз какое-никакое словечко или фразу обронит. А я, когда у них, ловлю каждое слово, да еще и Вильму выспрашиваю: что он сказал? Что? Что Имришко сказал?! Вильма повторяет, но, поскольку слов у него раз, два – и обчелся, ей не хочется вновь и вновь все повторять, подчас со своими расспросами я, видать, действую ей на нервы.
А Имришко я бы кой о чем расспросил! Хотелось бы всякое о нем знать и всякое от него узнать, уж не раз я пробовал заговорить с ним, но до сих пор он мне ни на один вопрос не ответил, говорю же, поначалу он просто не мог, и мне ничего не оставалось, как признать это, больной есть больной, разве прикажешь ему, если он и заговаривает, так обычно о том, что в эту минуту ему кажется важным, самым важным, а если молчит, если говорить не может, за него говорит его молчание. Наверно, придется мне еще много выспрашивать, выведывать, многое восполнить, пока удастся все об Имришко сложить, да и у него разузнать обо всем, что он пережил, кого встретил, какие это были люди, где с ними встречался, что они делали, постигла ли их тоже беда, не рассказал ли ему кто случайно такое, что и меня бы касалось, именно меня, например что-нибудь о нашем Биденко, ведь если там было много народу, а говорят, было, партизан и солдат, и со всех уголков, со всех краев и, дескать, с чужой стороны, так неужели среди стольких людей не мог кто-нибудь нашего Биденко узнать, встретиться с ним, а то и воевать рядом, видеть его в последнюю минуту, видеть, как пал он в бою, и, значит, подтвердить, пал ли он на самом деле, и если да, то не поднялся ли снова, не помог ли ему кто и почему не помог? Или уж нельзя было? А что, если можно? Что, если он все-таки поднялся, если ему помогли чужие, неизвестные люди, кто-нибудь из тех, против которых он воевал, может, эти неизвестные люди о нем позаботились, вылечили или до сих пор лечат? Хотя навряд ли. За такой долгий час он бы, конечно, вылечился и отозвался бы сам, или бы эти чужие люди оповестили о нем, прислали бы письмо или открытку. Нет, такая открытка уже не придет. Трудно о Биденко не думать! Я бы и не думал о нем, но пусть бы я даже не хотел, нисколечко не хотел, как бы ни старался забыть его и не думать о нем, он все равно – и чаще ни с того ни с сего – то и дело вспоминается мне.
Имришко многого мне о нем не расскажет. И спрашивать незачем! Особого толку от него не добьешься, но порой хватает его на иную фразочку, а то и такая вырвется, какую еще недавно понапрасну бы из него и вытягивали. Попробуешь опереться на эту фразу, завязать с ним разговор, а он опять ни гу-гу и еще будто дивится тебе, но все равно – сразу либо после недолгого молчания – ответит, правда частенько невпопад, словно не только на твой вопрос, но и на свою собственную мысль, с которой этот вопрос связан, он уже не в состоянии опереться. Если у него есть мысли – ведь и он размышляет, он теперь столько не спит, – так вот, если у него есть мысли, то наверняка они у него в голове невесть как перекручены.
Иногда, и надо сказать все чаще, находит на него просветление, он способен даже улыбаться, он и Вильме и мастеру уже несколько раз улыбнулся. Мне пока нет. Вспоминал уже и о Карчимарчике, но многого о нем не сказал. Мастер с Вильмой, да, пожалуй, и я, могли бы рассказать о Карчимарчике и побольше. Во всяком случае, сейчас, пока Имро болен. Вспоминал он и церовского причетника, Габчо и Ранинца, Шумихраста и Мигалковича, Онофрея и какого-то Вассермана, да еще кого-то и что-то, а однажды какой-то мост, другой раз страшный пожар, горела якобы вся деревня, люди кричали, но тушить пожар не смели, а случилось все будто из-за одной немецкой машины, что проходила по этому либо по какому другому мосту, вроде было два моста, и машина эта вместе с мостом взлетела на воздух. А иногда вспоминает он одну женщину, у которой как-то ночью скрывался, но она донесла на него, навела на него немцев, правда еще до их прихода успела предупредить его, что за ним идут и что ему надобно быстрее спасаться, а потом догнала его и дала целую ковригу хлеба. Не бредни ли это? Коль эта женщина донесла на него, так зачем предостерегла и почему, догнав его, дала хлеба? Если немцы явились и не нашли его, то что она им сказала? А если бы они узнали, что тот, кто скрывался у нее, получил еще и ковригу? Зачем она их звала? Она же могла эту ковригу дать ему раньше и сразу отослать прочь, а уж тогда и немцам не пришлось бы идти доносить. Но попробуй-ка что уточнить, выяснить, Имро и не такого туману напустит.
12
Вот так время от времени кое-что я от него узнаю. Правда, говорит он это не мне, меня он словно не замечает. Но, бывает, скажет что-то мастеру или Вильме, смотря по тому, кто поблизости, а иной раз таких чересчур много – родственников и не родственников, мало ли кто приплетется, случается, просто ротозей, а то сплетница придет поглядеть, не полегчало ли немного Имришко или, упаси господи, не собрался ли он опять на тот свет.
Какое там! Он вовсе не собирается! Немощь из него уже мало-помалу выходит, у него все больше светлых минуток, да и слов побольше. А поскольку и остальным любопытно, то когда один, когда другой, а иной раз и вчетвером или вшестером исподволь что можно из него и вытягивают. Седьмая (пол сейчас не имеет значения) сидит, пожалуй, в самой середке, разумеется, если все сидят, так и она сидит, хотя и постоять бы могла, сидит рядом с Имришко (мне, выходит, надо было бы изменить и порядок), первая, вторая, третья, четвертая, пятая, шестая, какая уж разница, я все равно сейчас мужчин за женщин считал, но тут нет ошибки, седьмая сидит и здесь и там, я просто не знаю, с какой стороны или в какую сторону отсчитывать, ну допустим, седьмая сидит в уголке, ведь там можно послушать, можно кой-чего и насобрать, будет на сплетенку.