Текст книги "Мастера. Герань. Вильма"
Автор книги: Винцент Шикула
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 32 (всего у книги 43 страниц)
А Имро, пусть из него и вытягивают, несет порой всякую околесицу, и у меня, я ведь тоже любопытный, есть чем заняться, мне нелегко путем все сложить, кое-что приходится долго ждать – иногда то-се распутать, а что-то снова связать или домыслить, иначе бы в голове был сплошной ералаш. Сейчас-то у меня уже все укладывается легко. Только пока я все подсобрал, поперевертывал, попередумывал, пораскидывал умом, прошло немалое времечко. Кое-что и позабылось, и сейчас, когда мне нужно, опять того-сего нет, у меня же не более чем обыкновенная голова, и вот опять изволь додумывать, опять всякое придумывать. И хоть говорю, что у меня все идет как по маслу, это не совсем так. Может, оно хорошо звучит. Нередко испытываю уверенность, верю себе, сдается мне, что и впрямь все идет само собой. Настает такая минута, и вдруг покажется, что в такую вот завидную минуту в два счета построишь дом. Я-то знаю такие минуты! Но если бы все давалось так легко и так быстро шло, то, ей-богу, у меня было бы уже столько домов, что я бы запросто их раздавал. Понадобись и вам случайно, так я и вам бы, глядишь, преподнес. Почему бы и нет? У меня иногда есть такие дома, я вам дам один. Хороший дом, но всегда только на минутку, поскольку потом, если кому не отдам, то и сам его теряю. Так и с этим писательством: иной раз кажется, что все уже в голове, в руках, а вот на бумаге, на бумаге ни черта не получается. И сейчас почти та же картина: то разбегаюсь, то опять стою, хожу по комнате, раздумываю, минуту разыгрываю из себя мальчика, минуту – Имро, временами чувствую себя и больным, даже есть мало стал. Уже несколько дней нет у меня аппетита. Конечно, вам этого и знать не обязательно, иной в этом вряд ли признается, но я – что ж, я во всем признаюсь. А если о чем и умалчиваю, так лишь из деликатности – возможно, и по отношению к вам, возможно, и по какой другой причине. Да и к чему обо всем говорить! В одну книжку так или иначе всего не втиснешь. Одного человека и то на все не хватит, он всего не знает, всего не успеет, да ведь тут есть и другие, и вы в том числе. Так как же?! Поразмыслите! Помогите и вы!
13
Иногда приезжают Имровы братья, приезжают обычно со своими женами и детьми, в доме шумно, особенно если придет еще и Агнешка с девчонками, а то и я туда загляну, знаете ведь, как оно: где детей с избытком, там обычно их набивается еще больше, сперва они попялятся друг на друга, а потом подружатся или, может, даже и пялиться особенно не придется, враз подружатся, и домашним захочется показать, что у них дружков и подружек и вовсе не перечесть, и тебе не надо даже искать их, потому как они уже ищут тебя и, возможно, найдут – и именно у Гульданов.
Мастера и Вильму, наверно, эта малость тревожит: Имро в такие дни совсем лишается покоя, напрягается больше обычного, но, слава богу, справляется, радуется, что приехали братья с семьями, ибо они полны жизни, сил, и все это словно с них на него переходит; пожалуй, он этого и не осознает, но Вильма с мастером по нему видят, сразу замечают, что он веселеет, многим интересуется, иной раз и такими вещами, к которым еще вчера был безразличен, к которым едва ли бы проявил интерес, зайди о них речь. Но братья есть братья, каждый своих сестер и братьев любит, а если их подолгу не видеть – они ли не приходят часто, вам ли недосуг их навестить, – то всякая случайная или неслучайная встреча с ними – радость, настоящая радость, вы просто счастливы, что встретились. И сразу хочется о стольком потолковать, столько задать вопросов – не успеваешь их выговорить, не то что ответить на них как полагается. И даже тот, что считался молчальником, находит в себе множество слов и порой чувствует себя почти несчастным, что не в силах сразу их высказать, что и дня ему для этого мало, да и от братьев он не узнает такого, что могло бы его занимать или занимает, потому что они тоже не успевают ни рассказать всего, ни спросить обо всем. Между братьями такого набирается уйма, но ведь и женам хочется посудачить, хочется кое-что дополнить, припомнить, вставить словечко да чуточку и повыведать. Ах, кабы эта мелюзга не мешала! Ступайте прочь, во дворе поиграйте!
Дети, однако, и во дворе поднимают гвалт, пожалуй еще больший, чем в доме, спешишь затворить окно, но и это не помогает, дети могут подумать, что раз окно закрыто, то они вольны делать все, что им заблагорассудится, могут устроить форменный кавардак и обычно-таки устраивают. А временами еще и жалеют, что взрослые не видят или не слышат всего, кто-то из них то и дело врывается в дом: – Мама, поди на нас погляди:
– Ладно, ладно, сейчас приду. Поиграйте пока!
Двери отворяются и затворяются, бывает, и остаются открытыми, некому их затворить, а если кто и затворит, их снова откроют, ходят взад-вперед, со двора в кухню и в горницу, оттуда снова во двор, всюду полно крику, беготни, стрекотни, смеха, щебета, но и расстройства, недовольства, досады. – Мама, поди глянь-ка! Мама, ты ж обещала! Тятенька, скажи маме! Или сам поди!
– Подожди чуток! Мама придет!
– Татенька, скажи ей!
– Получишь по попе. Ступай играть! Сказала же, сейчас приду.
Так проходит весь день. В доме и на дворе оживленно и шумно до обеда и после обеда, а за обедом – он ведь обычно бывает посередке – опять суетня и работа, правда только женская работа и так это мимоходом, она была и с утра, она и после обеда, там-сям случается драка, но, конечно, между детьми, а когда и оплеуха от взрослого, потом детский плач, ну и опять разговор, а дети – сплошной гвалт. – Почему вы не во дворе?
– А мы во дворе.
Конечно, они во дворе, но они и в доме. Иные из тех, что во дворе, стучат в окно или липнут носом к стеклу, таращат глазищи, скалятся, строят рожи, смеются и верещат. Они балуются, независимо от того, замечают ли их старшие или нет, но, если долго не замечают, они уж опять тут как тут, временами и не поймешь, о чем разговор, о чем ты хотел сказать, а дети, будто чувствуя, что близится вечер и нужно побыстрей выдать из себя все, что только возможно, лезут из кожи вон: гогот, хохот, топот, хлопанье, скрип дверей. А время летит, летит, летит, оттого-то и дети прыгают, носятся взад-вперед, дергаются, кричат, фырчат, а иные, словно волчата, и укусить норовят, ой-ей-ей! Ну и так оно бежит дальше – плач, смех, щебет, чудес до небес, глазенки горят, топанье, хлопанье, шлеп, щелк, гвалт, опять, что ли, плач? На столе блестел горшок, да вот не блестит. Прискакивает туда мешалка, скачи, мешалка, скачи!
Ребенок кричит.
– Не реви! Возьми себе еще пирожка! Ну живей! Ведь тебе не так и больно-то было.
Потом все прощаются. Братья похлопывают Имро. – Имришко, с тобой уже порядок. Знаешь, сколько нынче повсюду работы? Только держись! Всюду гони дерева да дерева. Люди нынче ох и носятся, все чего-то добывают. Много порушено. Да и те, у которых прежде ничего не было, хотят теперь иметь дом. Знаешь, какие домины, да и амбары им подавай большие, просторные. Хоть и всадишь посередке три-четыре опорных столба, а все равно по обеим сторонам у тебя широтища. Одни висячие стропила работаем. Теперь людям подавай добротную, хорошую работу! Подпорки приходится делать потолще, все затяжки теперь почти в полтора раза выше. Да и с подкосами случаются те еще номера. На прошлой неделе мы такое решение с подкосом на плане видели – прямо всего тебя подымает, эти подкосы прямо так и подбрасывают. Ну и ширина, ну и высота будет, архитектор, должно быть, ловко все продумал. Пожалуй, можно найти и иное решение, да, видать, и ему захотелось выкинуть фортель, видать, прямо за чертежом и осенило его, вот и влепил это в план. Вместо лежней теперь рельсы используют. Работы хватает. Всюду гони дерева да дерева. Имришко, надо тебе побыстрей сил набираться! Ну а до тех пор бывай, ведь ты уж молодцом, крепись! И сил набирайся! Пошли, дети!
Мастер, Вильма и Имро провожают всех на улицу, еще и на улице весело прощаются. Потом мастер, Имро и Вильма идут обратно в дом. По дороге мастер роняет: – Хваткие ребята. И Ондро поди все толковее. И работа им в радость! Хорошо, что приехали! Жаль, что живут далеко! Могли бы сюда и почаще заглядывать.
Имро садится в кухне к столу. Чувствует себя немного усталым, но все равно в добром настроении. Вскорости пойдет ляжет, будет ему хорошо спаться.
Вильма хочет пойти ему постелить, вернее, оправить постель, но тут замечает на полу несколько мелких черепков от разбитого расписного горшка, которые дети не приметили, поднимает их и бросает в цинковое ведро в углу.
Нынче воскресенье, завтра снова будний день.
14
А вот я с Имро никак не могу подружиться. Хотя бываю у них часто, он мне еще ни разу ничего не сказал. Иногда мне с ним как-то чудно, потому что и он чудной, а бывает, особенно когда поблизости нет ни Вильмы, ни мастера, когда мы только вдвоем, я вроде его и побаиваюсь. Он ведь и тогда ничего мне не говорит. И я, хоть обычно у меня вопросов полно, не решаюсь, особенно в такую минуту, о чем-либо спросить его, я тоже молчу, мы оба молчим, но я порой чувствую себя очень неловко. Кажется мне, что хоть каким словечком нам бы надо с ним перемолвиться, но именно в такую неловкую, неприятную минуту у меня почему-то не находится ни одного подходящего, пусть совсем обыкновенного, слова, да и он для меня его не находит.
Часто у меня такое ощущение, будто я там всем мешаю, хотя и молчу, сижу тихо и ничего не говорю, будто мешаю одним своим присутствием. Зачем сидеть, когда сказать нечего!
Правда, Имро пока ни разу не дал мне понять, что я мешаю ему, скорей он вообще не обращает на меня внимания, просто безразличен ко мне. Не приди я к ним неделю, другую, он вряд ли спросил бы у Вильмы или у мастера, почему я у них не бываю.
Это можно понять. Пожалуй, даже глупо требовать от него, чтобы он разговаривал со мной как с ровней, когда и со взрослыми ему не больно-то охота говорить. Не могу же я сердиться на то, что он взрослый, и мне нечем его занять, и я даже не могу ему намекнуть, что интересуюсь чем-то, впрочем, я и не знаю, чем именно. Ведь детей интересует все, а порой – ничего, они просто не ведают, чем нужно интересоваться и как спросить, и, хоть спрашивают – дети ведь часто и с охотой и о разном спрашивают, – для взрослого большинство детских вопросов может звучать глупо; взрослый, если хочет, понимает ребенка, вопросам не удивляется, но это не значит, что ему хочется на них отвечать, и особенно тогда не хочется, когда вопрос очень простой и, наверно, ответ тоже был бы очень простым и совсем коротким, однако взрослому такой вопрос кажется лишним, а ответ на него – таким очевидным, что вместо одного слова, одной короткой фразы он предпочитает выдать две или три, чтобы ребенок не докучал. Вот и выходит, что иногда ответа на вопрос не дождешься. Так ведут себя зачастую и здоровые люди, ну а больному некоторые вопросы еще больше могут докучать, поэтому ребенок, как бы чувствуя это, ни о чем больного и не спрашивает. А больной тоже чисто ребенок, который, по-видимому – а время от времени определенно, – осознает свой возраст, и, хоть поведение его может казаться детским и детскими бывают иные его требования, и желания, а речь его, и вопросы, и ответы, тут все-таки есть разница, возраст – это возраст, большой ребенок о некоторых вещах уже так просто и не спрашивает, не хочет спрашивать, лучше даже, когда и его о некоторых детских вещах не спрашивают. У ребенка свой мир, и, хоть этот мир кажется маленьким, ребенку он таким не кажется, потому что этот мир живой, с каждым днем все живей и все шире, и ребенок радуется, когда этот мир расширяется, когда в нем прибывает жизни, а больной словно в заколдованном круге, он пытается из него выбраться, должен пытаться, но не выносит, когда в этом круге тревожат его, а если он еще и безразличный, то не понимает, почему взрослые или дети так стремятся попасть в его круг.
Короче говоря, вина, пожалуй, на мне. На мне тоже. Я, собственно, и не понимаю, почему Имро так много для меня значит. Должно, потому, что временами он и мне кажется почти здоровым, но отношения между нами постоянно одни и те же – иными словами, никакие, совсем никакие. Я уж не так глуп, некоторые вещи могу себе объяснить. От Имро я многого и не жду. Поправится, ну и что? Я ему не ровня. Он мой сосед, и, возможно, ему и потом не о чем будет со мной разговаривать. Что я для него? Он наверняка станет смотреть на меня как на младшего соседа, которому когда-никогда и улыбнется, иной раз обронит и слово, может и хорошее слово, а почему ему быть плохим? Но дальше этого, видать, не пойдет. Нечего об этом и раздумывать. Говорю об этом скорей всего потому, что до недавнего времени, когда его здесь еще не было, я относился к нему иначе, много ждал от него, больше, чем надо, и Вильма во мне это поддерживала, верно, жалела нашего Биденко и меня, и я этому радовался, хотел и ей ответить добром, мы друг друга утешали, поддерживали, помогали и немножко обманывали, но все лишь потому, что хотели друг другу помочь. Вильма старше меня, но ни ее, ни мои мечты не сбылись. Биденко не вернулся, а Имришко привезли домой хворого. Что тут объяснять? Что я могу хотеть от Имришко? Если он и выздоровеет, что я могу от него требовать? И почему, в общем? Потому, что ждал его? Разве он знал об этом? Я ведь и раньше ждал. Знал, что Биденко не вернется, а не мог с этим смириться. Хотел ждать и дальше. А поскольку всякий день был с Вильмой и видел, как она несчастна, то хотел помочь ей, но на деле-то она мне помогала. Она же своего Имришко все равно бы ждала, и я ее в этом поддерживал и помогал ей ждать только потому, что мне ждать уже было некого. Нас жалость сблизила, ну и ожидание, надежда, что хотя бы Имришко, да, хотя бы Имришко… Придет ли? Когда же придет? Мы ждали. Но я не понимал – такие вещи лишь поздней понимаешь, – не понимал, что и он, покуда был далеко, именно потому, что был далеко, помогал мне. У меня ведь было кого ждать. Ждать его, живого. Я ждал его, и он именно этим мне помогал. Помогал мне легче забывать. Имришко уже здесь, а я к ним все хожу, хожу, сам не знаю, что мне еще от них надо. Имришко здесь, и у Вильмы теперь нет для меня времени, во всяком случае не столько, сколько когда-то. Ну и что?! Чему удивляться? Они оба мне немножко помогли. Биденко, я ведь о тебе уже так редко думаю, почти вообще о тебе не думаю. Мне бывает только на душеньки грустно, потому что я люблю красть свечки. И пусть на душеньки я всегда допоздна на погосте и столько всегда этих свечек для тебя накраду, но никогда не знаю, Биденко мой, забытый мой Биденко, где хотя бы одну-единую из стольких украденных свечек поставить тебе и затеплить.
15
И я все хожу к ним. Ничего не сделаешь, меня постоянно к ним тянет. До недавней поры я бывал у них каждый день, они же мои соседи, ну можно ли теперь ни с того ни с сего перестать к ним ходить?
Не скажешь, чтобы я был дикарь, который других детей сторонится. Я даже не особый чудак и не из тех любопытных, что всюду суют нос и, главное, в дела взрослых. Правда, меня интересуют разные вещи, но уж не настолько, чтобы отличаться от других детей. А если и да, то наверняка не очень, очень я не отличаюсь. Все дети бывают любопытны. Разница, думаю, лишь в том, что один ребенок интересуется одной вещью, а другой – другой, но подчас их интересы и совпадают, иногда все разом навострят уши или вытаращат глаза, а если детей много и они таращат глаза на одно и то же, то случается и подерутся: никак не столкуются, кому же, собственно, принадлежит эта вещь. И особенно если речь идет о такой вещи, которую можно схватить, но не десятью руками сразу.
Бывает, я и подерусь. Товарищей у меня хватает, есть с кем играть, за кем побегать, ну а если дело дойдет до потасовки, что из того? Думаете, я не умею двинуть в зубы? Часто, правда, не бью, не люблю драться. Иногда только смотрю, как другие дерутся или борются, меня это особенно тогда забавляет, когда хоть чуточку весело и можно посмеяться. Я люблю смеяться! Если речь идет о потехе, о пробе сил, это и впрямь может меня захватить, и я обыкновенно болею сразу за обоих противников, мне всегда трудно решить, чью сторону держать. Если кто выигрывает, я способен его уважать, но уважаю и проигравшего, сочувствую ему, умею войти в положение и одного и другого, а тот, что проиграл, подчас кажется мне даже ближе, иногда я охотно бы ему на это и намекнул или хотя бы сказал, что и мне, наверно, не удалось бы победить. Не терплю, когда кто-то во время игры или какой борьбы становится грубым. Если речь идет об игре, о пробе сил – все в порядке, но если кто-то сильнее и этим пользуется – это мне не по душе. А еще хуже, когда более слабый начинает прибегать к нечистой, нечестной игре, меж тем как его сильный противник ведет себя смело и достойно. В таком случае я не болею за слабого. Невольно приходит на ум, каким он был бы дрянным, окажись он сильнее. Да он и будет дрянным, со временем наверняка будет дрянным по отношению к более слабым. Люди не все одинаковы, не все всегда и во всем побеждают. Каждый побеждает в чем-то одном, каждый в чем-то одном оказывается ловчее других. Но тот, кто не умеет честно проигрывать и смиряться с поражением, кто – по глазам видно – злобствует еще и после схватки, которая, собственно, не была ни игрой, ни потехой, кто уже загодя думает о будущих плутнях, выискивает новую подлость, тот опасен, тогда я обычно сочувствую победителю и, пожалуй, только за него, за победителя, и опасаюсь. Думаю подчас: хоть он и победитель, но, может, недостаточно осторожен, он, очевидно, считает, что ему незачем остерегаться, в таком случае осторожным должен стать я, хоть все это до сих пор прямо меня не касалось, я должен стать осторожным, так как проигравший недомерок – негодяй и подлец! Неужто и на других людей из-за таких вот злобных и ничтожных недомерков иной раз нападает тоска?
А вообще-то я не робкого десятка. Мне просто больше нравится ладить со всеми, хочу быть в дружбе с более сильным и более слабым, случается, кто и двинет меня под ребро или треснет по носу, я попытаюсь дать сдачи, но, бывает, по ошибке тресну другому, и вдруг – бац! Схлопочу оплеуху уже от третьего, совсем от иного, а все потому, что он не разобрался путем, не успел второпях все оценить и понять, что с моей стороны действительно вышла промашка, которую тот, кто получил от меня по носу, простил бы мне. А теперь каково? Один двинул или треснул меня, другого треснул я, правда по ошибке, третий дал мне оплеуху, но тут же, возможно, заметил, что оплошал малость, что, возможно, и ни к чему было давать оплеуху, а теперь-то что? Ни с того ни с сего я посередке, и досталось мне больше всех: оплеуха и тумак или щелчок по носу, да еще перед тем, кто получил щелчок от меня, надо извиняться. Двоим другим не досталось ничего, эти только дали, и оба – мне, но ни один из них и не думал извиняться. Так дайте и вы друг дружке по зуботычине, и мы сравняемся, хотя оно и не совсем справедливо! Иногда так и бывает, но кому от этого польза? Никому. Так или эдак мы вскоре все помиримся или обо всем забудем, мы уже нашли себе иную забаву или просто размышляем о ней, ищем ее. Я, возможно, чувствую себя немного обиженным, но стараюсь об этом не думать. Помогаю им размышлять. А потом – пожалуй, я и не хотел это выговорить вслух – невольно роняю: – Иду к соседям.
И они, словно это их тоже касается, топают за мной, ну как их прогонишь? Могут подумать, что я все еще чувствую себя обиженным, что именно я – пусть это даже было бы и оправданно, ибо мне досталось больше всего, – но способен забыть, простить, извинить. Я ничего не говорю, иду, а они за мной. Теперь уже глупо менять свое решение. Не раз я их – этих ребят или каких других – затаскивал к Гульданам. Минуту-другую мы топтались во дворе, в основном возле кухонных дверей, в дом я все-таки не осмеливался их затаскивать. Случалось, выходил мастер и спрашивал: – Ну так что?
А мы только пожимали плечами, корчили всякие рожи, я старался даже не вылезать вперед, не то начнут пенять мне, что они, дескать, со мной пришли. Мастер с нами забавлялся немного, шутил, но надолго его не хватало, да обычно мы его и дома-то не заставали. Может, он и был дома, но не хотел из-за стола подыматься. Вильма нас иногда кое-чем угощала, обычно тем, что должен был съесть Имро, а не съедал, много, правда, такого не набиралось, ведь то, что готовилось для одного, для Имро, могло хватить, скажем, мне, будь я один, но не четверым либо пятерым. А впрочем, ей и необязательно было что-то совать нам, почему она вечно должна была кого-то угощать? Ей недосуг было, я и это знаю, но с некоторыми вещами трудно смириться. Иной раз много воды утечет, пока кое-что поймешь и смиришься. Вот и у меня довольно долго это тянулось. Хотя она и давала нам иногда какое лакомство или иной пустяк, мне все казалось, что она ничего не дает или дает меньше, чем когда-то. Казалось, что она уже не такая щедрая. А то, бывало, нас просто гнала, едва мы появлялись в воротах. И потом, позже, когда я приходил один, выговаривала: – А другой раз мне сюда своих дружков не води! Если хочешь прийти, топай один. Мне до всяких чужих сорванцов нет дела.
16
Как могла она так измениться? Конечно, у нее достает с Имришко мучений и забот, она не может тратить на меня много времени. Но пожалуй, она его на меня и не тратит. Если и сижу у них, то совсем не отвлекаю ее, часто она ничем и не занята, просто сидит и раздумывает, если, конечно, не крутится вокруг Имришко. Порой мне кажется, что ей и ни к чему вокруг него столько крутиться. Что из того, что он болен? Все равно ведь он ничего от нее не хочет. А быть может, и не знает, чего хотеть. Разве мало раз я за ним подъедал? Всякое подъедал. И чаще одну вкуснятину. А иной раз доставалась – хе-хе, Вильма, – такая бурда! Я даже ей об этом говорил: «Не сердись, Вильмушка, но невкусно было, я доел, чтоб только тебя не сердить. Правда, бурда была, а в том воскресном супе, каким вы меня давеча накормили, опять было что-то ужасно мягкое. Я люблю лапшу. Но еще больше люблю ушки, знаешь, Вильма, такие ушки, какие наша крестная нарезала и закручивала на той маленькой резной дощечке букового дерева, тогда, к свиному празднику, когда наш Биденко должен был идти на фронт. Не бойся, я уже Биденко не вспоминаю, но эти ушки были у вас и когда ты выходила замуж, а еще и потом, когда у Агнешки родилась Катаринка. Вильмушка, тогда эти ушки больно хороши были!»
Но мне кажется, что Вильма и ко мне иногда совсем равнодушна и даже не хочет, чтоб я в их двор и заглядывал. Да возможно ли? Неужто она в самом деле могла так измениться? Бывает, совершенно явно косится на меня. Ну как тут быть?
Не раз я решал больше к ним не ходить, но, если два-три дня и выдерживал, на четвертый срывался. Зайду и уже в дверях оправдываюсь: – Вильма, я пришел на немножко. Не был у вас со вторника. И мастер часто заходит к нам, и ты раз, не то два раза приходила к нашей маме за перцем, вот я и пришел.
– Да что ты! Два раза? И вправду, два раза? Мама тебя послала? Ей перец нужен?
– Не-с, не нужен. Я просто так говорю. Мама сказала, что и вчера ты приходила за перцем.
– Ну приходила. В самом деле два раза. Руденко, хорошо, что ты напомнил. А то забыла бы. У вас кончился, да? Поэтому тебя мама послала?
– Не послала. Только сказала. И я к вам пришел, Вильмушка, просто так пришел.
Она смотрит на меня, словно бы не верит, потом более примирительно, но мне-то кажется – по-прежнему сердито, говорит: – Садись, посиди!
Сажусь, хотя после такого приветствия лучше бы и не садиться.
Боже, как она изменилась! А я-то думал, что смогу к Гульданам вечно ходить. Что случилось? Ну что случилось? Почему она такая? Я ведь у них даже ничего не прошу. Или она думает, я не знаю, что и я их должник? Конечно, должник. Не большие то долги, а хоть бы и большие, я же умею иногда долги отдавать. Особенно Вильме я должен. Возможно, и не знаю что, так, одни мелочи: пирог, яблоко, грушу, а бывает, и медяк. Конечно, для меня и такие мелочи ценны, но, если надо, я сумел бы ими поделиться. Да мало ли раз Вильма откусывала от моего пирога? Наверно, уж и забыла про это. Ну и что, что из того? Да и кто не одалживался, скажите? А что, если я и затем туда хожу, чтоб с ней хоть немножко расквитаться. Но сперва мне надо знать, кому и сколько я задолжал, все ли по отношению к ней и Имришко я выполнил. А вот если она каждый раз этот пирог вновь и вновь возвращает, что мне тогда делать? Надо ли сердиться и показывать ей, что слово ее камнем легло на сердце? В конце концов, пирог есть пирог, который ребенок от него откажется? Но если бы до дела дошло, я мог бы пирог попросить и у мастера, он ведь не раз меня угощал, нередко мне и крону подсовывал, а раза два, когда Вильма посылала меня за ним в корчму, поднес мне и стопочку сладенького. Совсем неплохое это дело, ей-ей!
Мастер любит меня, часто заходит к нам и все говорит, что ходит к отцу, а я-то подметил, что он и меня всегда выглядывает, а однажды, говоря это, нарочно подмигнул мне, наверняка хотел дать понять, кто для него самый главный. Правда – и это кажется мне чуть подозрительным, – хоть мастер и не имел никогда ничего против меня, раньше он не обращал на меня такого внимания. Чудные люди!
Как-то спрашиваю его: – Мастер, а почему ваша Вильма сердится на меня?
– С чего ты взял?
– Я заметил.
– Оставь, пожалуйста! Просто тебе показалось.
– Нет, не показалось. И она уже несколько раз меня выгнала. И вчера выгнала.
– Не выдумывай. Может, отослала тебя домой, только и всего.
– Раньше она никогда меня не отсылала. Я же ее знаю. Домой отослала.
– Если оно и так, не серчай! Прости ой. Верно, была занята. Может, ты мешал ей. Когда она работает, бывает, и на меня прикрикнет. Раз к нам пожаловал, так изволь вести себя прилично.
– А я и веду себя прилично. Правда, пан мастер Гульдан. Я всегда веду себя прилично. Это она изменилась, потому и гонит от вас, посылает прочь.
– Ну прости ей. А хочешь, я поговорю с ней.
– Лучше не надо, потому что она снова меня выгонит. Раньше такого никогда не случалось.
– Ай-яй-яй! – Мастер удивленно качает головой. – Прости, Рудко, прости! Ты должен простить ей. Мы всегда должны друг другу что-нибудь да прощать.
Но на другой день Вильма прямо обрушилась на меня: – Ах, ты уже тут, давай, давай, хорошо, что пришел! Вчера ты на меня нажаловался, ну? Поди, поди, голубчик, высыпли это и на меня!
– Я ведь мастеру ничего не сказал.
– Ничего, да? Откуда же тогда знаешь, что это мастер мне сказал? Ну давай выкладывай, что ты опять на меня наплел.
– Я не наплел. Ничего не наплел.
– Выходит, мастер выдумал? Пойдем прямо в лицо и спросим.
– Зачем прямо в лицо? Вильма, я же ничего не говорил. Может, наша мама…
– Что ваша мама?
– Может, она говорила.
– Что говорила?
– Не знаю, но она, она всегда говорит. Наверно, и теперь. Наверно, и теперь чего наговорила.
– Мне пойти спросить ее?
– Как хочешь. Раз я ничего не говорил, иди, пожалуйста.
– Прямо в лицо и спросить?
– Вот еще – в лицо! Или, если хочешь, иди к нашей маме. Если хочешь, и в лицо спрашивай.
– Хорошо. Ну пошли, идем сперва к мастеру.
– Я к мастеру не пойду. Я не сплетничал. Чего ты меня тянешь к мастеру? Иди сама к нему! А хочешь, иди к нашей маме. Иди к нашей маме.
– И тебе не совестно, – корила она меня, – и тебе не совестно сплетни разводить? Думаешь, меня это забавляет?
– Я ведь ничего не сказал, я ничего не сказал.
– Ну ладно, ладно! Хоть не отнекивайся! Скажи, Рудо, когда я тебя выгоняла?
– Ты меня не выгоняла.
– Теперь отказываешься. Тогда почему ты про меня это сказал?
– Вильма, я, правда, не говорил. Может, мама. Наверно, она. Вильма, а однажды мне показалось, что ты меня правда хотела выгнать.
– Скажи когда.
– И вчера.
– Рудко, не выводи меня из себя! Откуда ты можешь знать, что я хотела, а что нет? Вчера ты тут даже не был!
– Так значит, в другой раз.
– Ей-богу, влеплю тебе. Если станешь всякую напраслину на меня возводить, когда-нибудь получишь от меня, вот увидишь.
– Ты кричала на меня. Всегда на меня кричишь. И сейчас кричишь. Раньше ты на меня никогда не кричала.
– Вот дам тебе раза! Бесстыдник этакий, да кто кричит? Я нешто кричу? Думаешь, буду под тебя подлаживаться? Хочу кричу, могу и закричать. Откуда ты знаешь, кричу я или нет?
– Раньше ты не кричала.
– Да и ты не приваживал сюда всяких озорунов. Только попробуй еще раз приведи их сюда, получишь у меня затрещину.
После такой лекции я и впрямь долго не выдерживаю. Если бы меня хоть слушался голос, я бы, может, еще что и сказал, пусть через силу, только кого в такую минуту слушается голос? И Вильма вскоре опамятовалась, сменила тон, даже попыталась улыбнуться, только меня на эту улыбку уже не поймаешь.
– Ну я пойду. – Наконец у меня находятся силы выговорить это. – Я пришел только спросить, не нужно ли чего Имришко.
Гляжу на постель. Имро спит.
– Ничего ему не нужно, – говорит Вильма. Но чуть погодя добавляет: – Тебе не обязательно сразу уходить. А в другой раз лучше не сплетничай. Не сердись! Я ведь никогда не кричу!
Но она умеет кричать, еще как умеет. А не умела бы, ловка и по-другому человека прогнать. Иногда одного взгляда достаточно. Как глянет, разом у меня душа в пятки уходит. Я не ошибаюсь. И мастер не раз осторожно намекал, что я не ошибаюсь, но всегда лишь для того, чтобы ее выгородить. Но чтоб объяснить ее поведение – никогда. Всегда все старается замять, а подчас и поправить дело кроной. Крона человеку сгодится. Если у ребенка крона, он в момент про все забывает. Правда, ненадолго, нет конечно. Мастер все чаще меня задабривает, а я все ясней понимаю, что с той поры, как Имро дома, Вильма очень изменилась и продолжает меняться – пожалуй, день ото дня становится хуже. В самом деле, бывает она и злобной, но я еще ни разу не видел, чтобы злобилась она на Имришко. А на меня вот кричит, иногда сразу же начинает орать, как только переступаю порог. Если мастер дома, он обычно затаскивает меня в свою комнату либо во двор и успокаивает: – Бог с ней, не обращай внимания! Знаешь ведь, она неплохая. Вы же понимали друг друга, да и теперь тоже. Вильма любит тебя, просто сегодня она в дурном настроении.
– Но почему она так кричит и почему у нее дурное настроение? Она опять на меня кричала.
– Ну ладно, ладно! – утешает меня мастер. – Вот Имришко совсем поправится, и у нее все пройдет.
Имришко потихоньку поправляется, но Вильма, пожалуй, все такая же, а иногда мне кажется, что я и ему в тягость. Он мне, правда, пока ничего не сказал, но раз-другой я по его глазам это понял. Вина, однако, может быть и на мне, пожалуй, немного есть, ведь с некоторых пор я обычно вхожу к ним чуть робко, боязливо, словно опасаюсь, что уже не она, а он мне заявит: «Ступай домой! Чего тут глаза мозолишь!»