Текст книги "Мастера. Герань. Вильма"
Автор книги: Винцент Шикула
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 36 (всего у книги 43 страниц)
С минуту он улыбается, все еще вспоминая прогулку и лес. И главное, березки. Н-да! Зря, березка, хоронишься, заметят тебя, повсюду заметят, ты же белеешь. Углядят тебя и дети, зная, что платье на тебе из бумаги, они любят писать по тебе карандашами и ножиками, особенно позже, когда из мальчишек уже вымахнут парни, они и раскачают тебя, а потом, став уже совсем взрослыми, они вспомнят о тебе лишь тогда, когда метла им понадобится, чтобы двор подмести.
– Сходим как-нибудь прогуляемся. А обед нынче хороший. Правда, проголодался я сильно, но дело не в этом. Ты нынче вкусно все приготовила.
А потом ему казалось, что слова его звучали не так, как хотелось, не весело и не радостно, казалось ему, что он болтал языком, как обычно, а ведь собирался что-то другое сказать. Плохого, конечно, он ничего не сказал, но для него самого все это звучало не так, как хотелось. И неубедительно вроде бы, и не о том. Будто этими словами пытался подменить нечто такое, что не удавалось высказать вслух.
Но Вильма внимательно слушала, раза два невольно улыбнулась, а когда Имро доел, еще чуть посидела, потом встала и принялась собирать со стола.
Имро глядел на нее, думал еще что-то сказать ей, сказать что-то ласковое, ласковее обычного, порадовать ее каким-то иным, более добрым словом. Вильма не глядела печальной, но все равно. Хотелось еще что-то добавить. Возможно, и потому, что хотелось и себя успокоить, да и Вильму как-то обласкать, от души обласкать, а может, и рассмешить. Но как и почему, почему именно рассмешить? Разве нельзя как-то иначе ее отблагодарить? Пожалуй, и правда ей надо сказать что-нибудь хорошее. Вдруг ему захотелось Вильму погладить. Кабы она сидела поближе, наверно, в эту минуту он бы ее и погладил.
Вильма встала и начала собирать со стола грязную посуду.
Имро было шевельнулся, но лишь потому, что засмотрелся на Вильму, ему показалось, что и он встает вместе с ней. Однако остался сидеть. Хотел ей сказать еще что-нибудь, но ничего не сказал. Впрочем, нет, сказал, но опять какую-то ерунду: – Если вдруг пойдет по деревне метельщик, тот дедка, что иной раз тут проходит…
– Я уже купила, – перебивает его Вильма.
Имро даже немного теряется; – Купила? – Он глядит на нее большими глазами. – А я думал, у нас только старая и что хорошо бы у этого дедки купить, по крайности не пришлось бы ему с таким тюком таскаться. И кронку бы от нас получил.
– Уже получил. – Вильма взглядывает на Имро, собирая со стола посуду. – Я две купила.
– И у него? У этого дедки? Он все еще ходит?
– На прошлой неделе был тут… Крепкий, еще продержится. В пятницу прошел по деревне. Заглянул во двор, я сразу две и взяла. И поел у нас.
– Серьезно? В пятницу? У того самого дедки? А я и не заметил.
– Что?
– Ну эти метелки.
– Да они под навесом.
– Так, стало быть, две? Ну хоть за две получил. Сгодится ему. И сам просил?
– Что просил? Это я спросила. Не задаром же отдаст он метлу, ну?
– Нет, я спрашиваю, хотел ли он есть, может, просил чего.
– Я сама ему предложила. Но не за метелки. За них я заплатила. Небось догадалась, что в дороге проголодался.
– А он не отказался?
– Съел.
– Добро. Знаешь, из какой дали дед сюда топает? Как-то зимой пошел я срубить потихоньку елочку, а в лесу снегу навалом – я даже не знал, в какую сторону податься, подумывал было, что и елочка-то мне ни к чему, наверняка у кого лишняя найдется, либо Якуб с Ондро какую срубят. А снегу намело – горы! И мор-роз – жуть! И вдруг, что же это колышется? Что бы это могло быть? Гляжу, вроде сноп, но какой такой сноп? Никак метлы? Серьезно, сперва я эти метлы приметил, а потом уже и деда. Просто не верилось, что это человек. Теперь-то я хлебнул холода, знаю, что такое холод, но тогда я был еще парнишкой и подумал: ей-богу, дедок, я бы за такое не взялся! Хорошо, что ты его угостила. Наверняка был доволен. Такой дед особо и не манежится, его легко уважить.
– Пришел поутру, вас уже не было, я и дала ему чашку кофе.
– Чашку кофе? А знаешь, что такое чашка кофе? Ежели к чашке кофе получишь еще шматок хлеба – что еще нужно? Может, это пустяк, но за такой пустяк, случается, и руку кому поцелуешь. Теплый кофе, теплый чай! Да будь это хоть тепленький кофе с молоком, он, Вильма, и то иной раз золотого стоит. И такой цены нет, даже если человек и не бедствует. Главное, было бы кому предложить эту малост малости ь. Люди не дорожат этим, особенно когда им хороню, когда кругом тишь да гладь, потому как в этой тиши да глади тебе обыкновенно кажется, что малость – это всего-навсего малость.
Имро внезапно умолк. Словно бы на мгновение удивился или задумался над собственными словами. – Ну и разболтался я, – улыбнулся он. – Ни дать ни взять тата. Вот ведь, редко когда с тобой разговариваю, не говорю много, но иной раз придет на ум… – Имро невольно сделал несколько шагов и, посмотрев на Вильму, встретился с ней взглядом. – Я все кажусь тебе, наверно, неблагодарным, Вильма?
Она держала в руках кастрюлю с супом. Улыбнулась удивленно: – С чего ты взял?
Они с минуту глядели друг на друга, и Имро невольно снова почувствовал, до чего она близка ему, но выразить это словами было вроде неловко, даже глупо. Ведь уж за одну эту улыбку полагалось бы ее обнять!
Он сделал шаг, вернее, два, погладил ее по плечу, потом обнял, но лишь одной рукой, и вскоре отнял ее, словно опасался, что Вильма поставит кастрюлю на стол и ему придется обнять ее обеими руками, и, пожалуй, обнять по-другому.
– Не тревожься, я тебя очень люблю! Правда, очень! – Он сжал ей плечо, и на этом все кончилось. А потом повторил еще раз: – Если хочешь, пойдем вечером погуляем!
8
Начал он ходить с отцом и на работу, правда особенно мастеру не помогал. Да мастер сперва не очень-то на него и рассчитывал. Главное, чтоб Имро потихоньку опять втягивался в работу или хотя бы приохотился к ней. Мастер без такой подмоги легко обошелся бы. Иной раз приходилось ему прибегать к сторонней помощи. А впрочем, даже всегда. Всегда к сторонней помощи. Ведь если захочешь поставить дом, а на этот дом – кровлю, ой сколько надо натаскать бревен, а из этих бревен вынуть, высвободить столько брусьев, балок, прогонов либо поперечин, в общем-то целый венец, да и не только его, брусок к перекладине, подкос к подкосу, затяжку к затяжке, подвески, полицы, распорки, висячие стропила, бог ты мой, столько перекладин и перекладинок, ну может ли одного человека достать на все это?
Частенько мастеру и подсобляют, но ему все кажется, что работа у него спорится медленно, правда, годочки тоже дают себя знать, так что, хочешь не хочешь, а приходится рассчитывать и на посторонних, порой и на посторонних, для которых что-то делаем, ведь, собственно, для кого мы трудимся?
А мастер, раз он мастер, не смеет слишком щадить людей. Если речь идет о работе, так пусть работа идет. Где же еще может, а то и должен мастер показать, что он действительно мастер? А ежели кто подмастерье, так пускай слушается, подмастерничает, не то заново учится. Да хоть бы он был – а он и есть – родной сын, пускай заново учится. Раз хочешь быть подмастерьем, а потом мастером, учись, дружок, тебе надо учиться! Я мастер, человек с понятием, но ты, сынок, должен учиться! Заново пообвыкнуть в работе. Человек разве может без дома? Дома нужны. Знаешь, сынок, сколько на свете людей, и каждому хочется где-нибудь жить, так что ты, сынок, сделай милость, если и забыл, чему я тебя учил, будь добр, начни сызнова! Знаю, у тебя нету сил, но все равно, размельчи хотя бы кирпич или кусок кирпича, чтобы путем мне шпагат натянуть. Подержишь его, а я брусок им припорошу.
Черт возьми, Имро, да помоги ты наконец!
9
Вильма очень этим гордится. Теперь у нее и времени хватает. Хоть работы невпроворот, а кажется ей, что спроворила бы еще больше. И со стряпней она уже головы не ломает. Не то чтобы перестала готовить, нет, напротив, постоянно что-то выдумывает, все кухарит, кухарит, и, чем больше блюд выдумает и обычно их приготовит, тем быстрей все у нее спорится, да и вкусней все. Что же случилось? Что могло случиться?
Она и за садом приглядывает. И все у нее сразу зацвело или хотя бы пошло зеленеть. Поначалу были первоцветы, самые разные: коричневые и коричнево-красные, лиловые и цвета цикламена, а цикламеновых – больше всего. Прошлый год пошла покупать первоцветы и поначалу не знала, которые выбрать. Столько же их там было! Особенно этих, цикламеновых.
Но какие, какие из них выбрать, когда их уйма. Когда и глядятся одинаково. У каждого немножко иная сердцевинка, где сердцевинка маленькая и почти белая, где – вы же их видели – сердцевинка темно-красная или красная переходит в оранжевую либо в желтую, а то в белую и уж потом в цикламеновую.
Самые, однако, занятные – коричнево-лиловые, да их мало. Желтых у нее достаточно, но их найдешь в любом саду, а Агнешка даже говорила, что и в Турце растут такие же первоцветы, правда чуть бледнее, и притом где хочешь на воле. Ведь в Турце и сон-травы больше, чем здесь, уже с весны на камежнике распускаются сон-трава и первоцветы, и первоцветы всегда возле этой лиловой пушистой сон-травы, только на камежнике они цветут чуть по-другому, у них темно-желтый, сильно пахучий цветок и бледные серо-зеленые гладкие листья.
Есть у нее и тюльпаны. Сколько же у нее всяких тюльпанов! И ирисы она попересаживала, и которые уже цветут, зацвели сразу же после анютиных глазок. И барвинок… хотя бог с ним, с барвинком! А у ограды посадила она лавр, раньше там был розмарин, но тот посадила еще Имришкова мама, чего-то он только не принялся. Вильма подыскала для розмарина место получше, даже два, и теперь розмарин у нее в двух местах. И до чего миленький! Вот бы кому жениться либо замуж идти! Гладиолусы и белые лилии она хотела посадить еще прошлый год, да недосуг было, нынче сходила к маме и к Агнешке и столько их понасажала! Да вот зацветут ли?
Садика ей даже мало. Имришко опять выходит из дому, а она привыкла что ни день его обихаживать. Она и теперь, конечно, его обихаживает, но уже немного иначе, ее уже на все хватает, гм-гм, уже на все хватает. Прошлый год, хотя овощи и посадила весной, а позже и прополола, по осени не успела их выкопать. Но нынче опять где посеяла, а где посадила, петрушка вон уже всходит, если все уродится не хуже петрушки, на грядках овощей будет хоть завались.
На задах у нее ковер земляники. А что это там посреди земляники вымахнуло? Право слово, медунка. И откуда взялась тут? Сперва она хотела ее вырвать: думала, сорняк, а потом получше ее разглядела, даже пощупала мохнатые ее и липкие листья и решила оставить: медунка все-таки для чего-нибудь да сгодится, а вдруг какой ребенок случайно лодыжку вывихнет? Всякое может случиться. А может, и для Имришко такая трава будет пользительна. И для других, ведь не обязательно же всегда сразу о переломе думать, она и для глаз приятна, у нее ведь красивый цвет, почти как у яснотки, даже крупней, и всегда о нем пчелы знают, наверняка и пчелы дивуются, почему она цветет среди земляники, откуда взялась там.
Тут же возле земляники Вильма посадила картошку. Раннюю розу. Сперва она ее разрезала, конечно только большую, маленькую к чему разрезать, но иную только потому резала, что в руке у нее был ладный ножик, а картошка была такая свежая, внутри розоватенькая, посередке чуть меньше, а у кожуры прямо-таки темно-розовая, и каждая пускала росток, даже много ростков, словно каждый в руке у нее хотел сразу вымахнуть. Она думала посадить и фасоль, да ей отсоветовали: фасоль, дескать, замерзнет, прихватит ее Жофия[90]90
В Словакии так говорят о весенних ночных заморозках.
[Закрыть], ну она и послушалась умных людей, хотя немножко их обманула, и впрямь только немножко, словно бы хотела с Жофией лишь пошутить, раз-другой тяпнула мотыжкой комковатую, но вполне взрыхленную и уже теплую землю, сделала несколько лунок и в каждую бросила по нескольку пестрых фасолек: ну, Жофия, теперь поглядим, кто первый в Околичном будет есть стручковую похлебку или соус.
Про незабудки и люпины мы почти забыли. Но это все потому, что их у нее за глаза хватает. Правда, они и возле овощей, и возле картошки, разумеется не прямо на грядках, не середь картошки, но все равно где только можно, по обеим сторонам стежек и дорожек. Их даже и поливать нет надобности. Некоторые околы – пожалуй, потому, как прошлый год ей недосуг было, – до того загустели, что теперь сами удерживают влагу. Ничего, Вильма их проредит!
Новость, а теперь новость! Вильма подыскала себе работу! На ее попечение отдан общественный парк. Она еще и не начала за ним ухаживать, а уж видно: попал он в хорошие руки. Но подождите сколько-то годочков! Околичное будет все в цвету. Розы она умеет привить и сама, живую изгородь каждый год и мастер с Имришко ей помогут остричь. И газон выкосят. Ну а цветки – вот увидите! Правда, сперва Вильме придется побегать, поозорничать и по чужим садам, хотят люди иметь красивый парк – так пускай раскошеливаются чем могут, а тогда уж и будем говорить о том, сколько в Околичном цветов, сколько пестрых околов, а главное, голубых, незабудковых…
10
А Имрова работа подчас немногого стоит. Он охотно бы отцу и больше помог, ведь и надо бы, да куда ему, долго он не выдерживает. Хоть и размахивает топором – получается тюканье, не больше. Мастер все видит, видит и то, что сыну и такая детская работа не по плечу.
Имро и сам часто в этом признается. Даже тогда, когда они с отцом ничего особенного и не делают. – Это пока не по мне. Устал я. Не так, правда, как уставал в прошлом году. Давно не работал. Пообвыкнуть надо.
– Пообвыкнешь, Имришко.
А когда он чувствует себя очень усталым, остается дома.
Слоняется из угла в угол, хочется – подремывает, а не хочется спать и дома надоедает, становится уже невмоготу топтаться из кухни в горницу, потом во двор, в сад или даже на гумно, то выходит он и на улицу, прохаживается туда-сюда.
Иногда немного помогает Вильме, поливает цветы в парке, неделю тратит на то, чтобы подстричь живую изгородь, уж очень она запущена, лучше его, пожалуй, только Вильма могла б это сделать, однако с той разницей, что управилась бы с этим за день, самое большее – за два.
Иногда он просыпает целый день, а все равно чувствует, что не выспался, тогда и вечером раньше отправляется на боковую.
– Все из-за этой хмары! – утешает его Вильма, и если в этот момент она и сама немного хмурится, так только потому, что злится на небо. – Наверняка опять упало давление. Увидишь, как завтра либо послезавтра небо прояснеет, тебе опять легче станет.
И это действительно так. Если Вильма и раньше любила голубой цвет, то теперь она любит его еще больше. И Имро его полюбил. И она теперь чаще смотрит на небо, чаще, чем прежде.
А поскольку оба, и даже, пожалуй, сам мастер, изо дня в день, обыкновенно прямо с утра, глядят на небо и если дело, похоже, к дождю, утешают друг дружку, словно бы хотят этим голубым меж собой поделиться, то и не диво, что Вильмин сад вдруг почти весь заголубел – в нем уже уйма больших, маленьких, мелконьких и вовсе малюсеньких, синих и белых, а главное, голубых цветков.
И деревенские дивятся: как мог их парк за столь короткое время так измениться. Да и чужие, что приходят в Околичное, нередко останавливаются: до чего у вас тут красиво! Как зелено, свежо, все в цвету, где пестреет, а где голубым голубеет!
Вильма при таких словах хорошеет. А как не хорошеть? Кого бы похвала не порадовала? Но на самом-то деле Вильма потому хорошеет, что чаще на воздухе. Работа ей на пользу.
И Имро, право, и ему работа понемногу начинает идти впрок. Снова он постигает движения, которые позабыл, от которых отвык, но теперь он осваивает их, а с ними обретает и прежнюю ловкость. Вот только приходится чуть больше сосредоточиваться на работе, углубляться в нее и не разговаривать, поскольку для разговора Имро нужна иная сосредоточенность, чем для работы.
Но совсем без разговоров все-таки не обойтись. Мастер иной раз, завидев, как его подмастерье мается с балкой, окликает его: – Отдохни, Имришко! Куда нам спешить.
Имро поднимает голову. С минуту дивится, почему это отец ему помешал, а потом, как бы признав, что пора и отдохнуть, садится на балку и прижигает сигаретку.
Оба курят. Отдыхают.
– Торопиться-то особо некуда! – подбрасывает мастер.
– А мы и не торопимся, – отвечает подмастерье.
И опять оба молчат. Курят, отдыхают.
– Знаешь, Имришко, что я тебе хотел сказать? – чуть погодя снова отзывается мастер. – Надо бы тебе с Вильмой быть малость поласковей. Не скажу, что ты неласковый, но мог бы быть и поласковей. Когда-никогда найти для нее и слово получше. Побольше хороших слов.
Имро делает вид, что не понимает отца:
– А мне вроде не кажется, что я неласковый.
– Да я и не говорю этого, – мастер подходит к подмастерью осторожно, – но думаю все же, ты мог бы сказать и больше, больше хороших слов. Да ты понимаешь меня. Не хочу к тебе с советами лезть.
– Сердится она на меня? – удивляется Имро.
– Упаси бог! – успокаивает его мастер. – За что ей сердиться? Мне никогда на тебя не жалуется. Хорошая она девка. Обихаживает нас. Обоих. И тебя и меня. Ты должен думать о ней.
– А я вроде и думаю, – пожимает плечами подмастерье.
– Так думай больше, – стоит на своем мастер, но опять же бережно, чтоб ничего не напортить. – Думать должен, Имришко. Она того заслуживает.
Курят. Отдыхают. А докурив, молча опять берутся за работу.
11
Как-то раз он снопа подался в именье. Возможно, и сам не знал почему. Пожалуй, хотелось пройтись, а то, может, снова повидаться с Ранинцем. Хотелось с ним повидаться, но на сей раз не было ему удачи – Ранинца он так и не увидел.
Зато повстречалась ему Габчова. Сперва его не узнала, а потом пригласила в дом.
– Одна живете? – спросил он, усевшись за стол.
– Одна. С Доминко. С сынишкой. Ходит уже в школу. А мужа нет. Убили его, вы же знаете. Постойте! Да ведь вы тоже с ним были. – Она подсела ближе к нему. – Ведь вы с ним были. – И сразу в слезы. – Видите, какая я глупая! Вот всякий раз плачу, хоть и привыкла. – Слова выплескивались из нее, иные фразы она не договаривала, хотела разом все выложить. – Дали мне квартиру управителя, он-то живет теперь в Церовой. Там у него и квартира, и канцелярия. И я работаю теперь в канцелярии, – похвасталась она. – Живу лучше. Все есть, видите вот… – И опять на глазах слезы. – Сейчас пройдет. – Она поискала платок и, не найдя его под рукой, пошла взять из шкафа. – У меня все есть, только мужа нет. Ну скажите, надо ему это было?
Что тут ответишь? Об этом вот так, второпях, и не поговоришь.
– Знаю. Я ведь не ругаю его, даже зла не помню. Что толку злиться? А все равно. – Она помолчала. Потом шмыгнула носом, утерла платком глаза, затем нос – Я любила его, любила, пусть он и плохой был. Часто бил меня, хотя бог знает… Может, и не был плохим. Другие мужчины тоже ведь не мед.
Она выговорилась, а потом и Имро пришлось рассказать все, что знал о Габчо, рассказал он и о себе, и о своей болезни.
– Я сразу догадалась, что с вами неладно что-то, сильно вы изменились. Я сразу заметила. Поначалу вас и не признала.
Разумеется, всего о себе он ей не сказал, но она сумела и домыслить. – А работать-то можете? – спросила.
Он пожал плечами. – Не шибко. В общем-то нет. Пока еще много не наработал. Очень быстро устаю.
– И вы лежали?
– Лежал.
Потом она вспомнила: – Ах да. Ведь я знала. Говорили мне. И Ранинец говорил.
Она на минуту задумалась. – Дали мне клочок земли. Хотела строиться. Да вот как…? Кой-чего мы припасли с мужем, немного, самую малость. И сейчас приходится откладывать. Увидим. Может, люди и не будут над нами смеяться! Другие-то решаются, отчего бы и мне не решиться? Ладно жизнь у меня пропащая, так пускай хоть Доминко что достанется, пускай хоть мальчонке будет получше. Вы даже не знаете, как я рада, что с вами встретилась. – Она улыбнулась заплаканными глазами, и Имро видел, что говорит она искренно.
Когда он уходил, Марта вышла его проводить. – Если случайно у вас когда будет время… – Она поправилась: – Если случайно когда придете и не застанете Ранинца, заходите. Можете у меня подождать. Ведь вы с мужем были товарищи, – У нее снова осекся голос. Она говорила голосом, в котором было немного радости, слез и жалости к себе: – Можете и ко мне зайти. Ведь вы с мужем были товарищи!
12
А раз под вечер, воротившись с прогулки, Имро застает полный дом народу: кроме Вильмы и отца, здесь и Вильмина мать и Агнешка с обеими дочками, приехали и Якуб с Ондро, приехали даже со своими семьями; женщины и дети – этих не перечесть – держат в руках букетики, там-сям мелькают и сверточки, мужчины тычутся с бутылками – словно бы только что все скопом ввалились и не успели еще положить свои бутылки, сверточки, цветы и букеты, а верней, не хотели, пусть сразу с самого же начала видно, кто что принес. И теперь все они наперебой дергают и толкают Имро, каждый норовит первым его обнять. Что это может означать? Имро делается не по себе.
– Имро, ведь у тебя день рождения!
– Серьезно? Бог ты мой! А какое нынче? Я совсем об этом забыл.
– Эх, братец мой, братец! – Ондро почти душит его; одной рукой стискивает глею, другой хлопает по спине. – Вижу, ты молодцом, ну и держись! Не зажимай в себе подмастерья! Держись, братик родимый!
– А когда вы приехали, когда? – Имро не успевает даже протянуть руки и при этом хоть чуточку передохнуть, его уже сгребает в охапку Якуб, а этого ручищами тоже бог не обидел. – Кубко, ты же меня задушишь!
– Не бойся, браток! – хохочет Якуб. – Мы на поезде приехали. И как видишь, – он выпячивает подбородок а сторону всей веселой оравы, – каждый со своей дружиной. Приехали обнять тебя. – Он опять дышит Имро прямо в лицо, скалит зубы, глазами посверкивает. – Поздравляем, Имришко! Желаем тебе здоровья!
А потом берут его в оборот женщины, меж ними протискиваются дети и тоже к нему тянутся. Имро не успевает и уследить, кто что ему говорит, даже не очень-то и благодарит. Только улыбается. Иной раз какого ребенка назовет и по имени, велика ли беда, что он их путает? Дети простят. Главное, что все это между своими и что все они вот так славно тут встретились.
– Поздравляем тебя, Имришко! – Женщины и дети еще и целуют его; которые даже по нескольку раз, потому что им кажется, что их оттеснили, а значит, нужно все повторить, чтобы случайно не думалось, что этих поцелуев и объятий маловато.
Имро совсем ошарашен. Он забыл про день рождения, а Вильма нарочно ему о том не напомнила. Думала удивить. А все-таки мог бы кто ему намекнуть, ведь он совсем к такому натиску не подготовился.
Вильма целует его уже напоследок. – Не обессудь, Имришко, что я тебе ничего не сказала! – улыбается она. – Это я виновата, я их позвала.
И все сразу на нее: – Ну уж, ну уж, Вильмушка! Думаешь, сами бы не приехали?!
– Вот видишь, сынок! – Мастер всего лишь подает Имро руку, но тем крепче его пожатие. – Ты наш, мы рады, что ты с нами, только есть должен больше. Потому как мне и своих топоров за глаза хватает, твои топоры, ей-ей, таскать на работу не стану. Есть надо больше, чтоб окрепнуть! Будь здоров, сынок!
– Ну а теперь наливай! – скомандовал Ондро; он поднимает бутылку и протягивает ее отцу. – Тата, ты открывай! И разливай! А то какой же ты мастер?!
Тем временем женщины разложили на столе подарки и букеты, один букет кто-то уже успел поставить в вазу, но теперь все это снова переносят в горницу, ибо в горнице будет ужин, а за ужином каждый опять захочет показать, что принес, а то еще путаница получится. Пускай Имро с Вильмой знают, кто что подарил.
Еще до того, как они усаживаются ужинать, приходят и другие поздравители, иные лишь так, мимоходом, благо только сейчас на улице прослышали, что у Имро день рождения. В деревне нет обычая делать из этого бог весть какое событие, но иной раз, уж коли случается, обычай можно чуть приподнять или к нему что добавить. А порой встречаются и такие, что скупятся и на доброе слово. Однако время от времени можно расщедриться.
Приходят, понятно, и соседи, и эти тоже подсаживаются к столу, чтобы, упаси бог, Гульданы не обиделись, а Гульданы, особливо Ондро с Якубом, потом и не думают выпускать их из-за стола. – В кои-то веки приезжаем домой, а вы нос показали – и прощай? Так дело не пойдет. Небось об Имро речь. Его это, знаете, как расстроит? А ведь сколько он пережил. Оставайтесь, отпразднуем Имро!
Приходит и Лойзо Кулих, он тоже живет по соседству. Маленько в подпитии, должно быть в корчме набрался, и мать его, учуяв это тотчас, как он вошел, собралась было его сразу выпроводить.
– Нет-нет, соседка! – опять вступается Якуб. – Пускай заходит, пускай с нами хоть чокнется.
– И выпью! – куражится Лойзо, и его чернявая яйцевидная голова на короткой толстой шее так и лоснится. – Хочу чокнуться с Имро. И Вильмушку, старую подружку, приветить пришел! – В руке у него уже рюмка, он щерится. – Ну пусть нам будет всем хорошо! – И одним духом ее выдувает, ожидая следующую. Пока ему наливают, он оглядывает всех, каждому хочет сказать что-нибудь умное или глупое.
– И ты здесь, мышка? – замечает он меня; а не заметь он меня, дорогой читатель, ты, пожалуй, и не узнал бы, что я там тоже был и что эту вторую рюмку Лойзо Кулих выпил и за мое здоровье: – За твое здоровье, мышка! Когда у тебя будет день рождения, пожалуй, поднесу тебе свежую шкварку!
– Закуси, Лойзко! – предлагает ему мастер.
– Деда, отстаньте! – Он опять тянет рюмку. – Лучше-ка налейте еще.
– Ты это каково разговариваешь? – вскинулся старый Кулих. – Тебе еще никто по губам нынче не смазал?
А Лойзо смеется. – По губам нет, а губы да. Деда, налейте! – Он ткнул мастера рюмкой. – Налейте, я татку не боюсь.
– Если хочешь, налью, но на отца не фырчи!
– Ну вот, мне идти надо, – говорит тетка Кулихова, – хочешь не хочешь, а надо, иначе этого теленка отсюда не вытащишь.
– Отволоки его домой! – говорит старый Кулих. – Я скоро приду. Погоди, уж я тебя отделаю! – грозит он сыну, потом поднимает рюмку и пьет за здоровье Имро: – За твое здоровье, Имришко!
Едят, пьют, при этом умничают и смеются. Празднуют. Развлекаются. Имро уже немного поел, по временам и из рюмки потягивает, и хоть довольно часто потягивает, а в ней все еще столько, что ни разу не пришлось доливать. Иной раз и улыбается, но тотчас серьезнеет; если кто скажет что-нибудь хлесткое и все рассмеются, а то, может, и разгогочутся, он опять улыбнется, пожалуй, ведет себя, как остальные, с той лишь разницей, что он не такой шумный. Вот опять улыбнулся. И улыбнулся вроде бы мне.
Веселье в разгаре. Но Имро незаметно встал, шепнул что-то Вильме и ушел. Должно быть, отправился в заднюю горницу.
Именно так. Вильма, хоть и знает это, говорит не сразу: – Ничего, не беспокойтесь! Имришко просто устал. Пошел прилечь.
Разговор ненадолго затихает, но вскоре снова оживляется. И смеха – не занимать. А Ондро даже вздумалось петь. Почему бы и нет? У Имришко как-никак день рождения!
Ночью Имро проснулся. Его мутило. Он дважды вставал с постели, думал – вырвет, но стоило ему выйти во двор – отпускало.
Второй раз задержался во дворе подольше. Стоял, привалившись к стене, шумно вдыхал и выдыхал влажный ночной воздух.
Вильма вышла к нему, когда он снова собирался пойти лечь.
– В чем дело, Имришко?
– Не знаю. Как-то нехорошо мне.
Она стояла в двух шагах от Имро в одной тоненькой рубашке, как бы молча разглядывая его, хотя лица не было видно.
Приблизилась чуть. – Очень плохо тебе?
– Почем я знаю. Должно, переел.
– Ты же мало ел.
– Ничего. Пройдет. Мне уже лучше. Ступай в дом, еще простынешь!
– Да не бойся, не простыну! Имришко, ты бы поосторожнее. Надо тебе хоть одеться.
– Да я тоже пойду. Думал, стошнит. Видать, перекурил.
– Зря столько куришь.
– Вчера перестарался. Ничего, пройдет. Мне уже лучше.
– Может, перепил?
– Я почти совсем не пил. Скорей всего, курево, чувствую, как оно у меня в желудке и в легких засело.
Они стояли друг против друга. Стоило сделать шаг, и растревоженная Вильма могла бы обнять Имришко. Она уже протянула руку, однако шага не сделала, как бы смутившись: наверно, в тот момент, когда протянула руку, подумала, что, если бы Имро хотел, он тоже, пожалуй, мог бы этот шаг сделать. – Меньше бы ты курил, – прошептала она совсем рядом.
Имро молчал. Эти слова он слышал от нее много раз. И не было никакой нужды снова на них отвечать.
Да Вильма и не ждала в эту минуту ответа, во всяком случае на эти слова.
А Имро был глух и слеп. У него болел желудок и, как он сам говорил, в легких что-то засело.
– Знаю, Вильма, намыкалась ты со мной! – шепнул он ей прямо в волосы.
И она приникла к нему: – Господи, Имришко, ведь ничего другого на свете нет у меня. Я с радостью тебя обихаживаю. Пусти, Имришко! – последние слова она произнесла лишь потому, что ей показалось, будто он хочет высвободиться из ее объятий.
А Имро, ощутив вдруг в себе огромную жалость, не знал, что и сказать.
– Пойдем, Вильмушка, холодно! Надо спать! Мне малость полегчало. Попытаюсь уснуть.
Но и утром Имро было не по себе: по-прежнему жаловался на желудок. Братья, должно быть, по привычке, а главное, от радости, какую испытывает любой человек, воротившись в родной дом и найдя в нем своих, с которыми не всякий день встречается, подтрунивали над ним. – Я думал, у тебя и желудка-то уже нету, – говорил Якуб, – что тебе и есть незачем, в самом деле, ты такой отощалый, будто и не ешь вовсе.
А Ондро, не заботясь сперва, что перечит старшему брату, а может, потому, что собирался прежде Якуба говорить и не ждал, что тот обгонит его, или не подозревал, что тот скажет, выдал совсем противоположное: – Не надо было есть столько, лучше пить побольше! – Но тут же решил поправить себя, и, пожалуй, не столько ради старшего брата, сколько ради младшего, чтобы тот случайно еще не подумал, будто он умаляет его болезнь: – Ведь ты почти ничего и не ел. Желудок может болеть и от голода. Что, ежели с голодухи ты и хвораешь?! Отучил желудок от порядочной пищи, надо снова тебе его приучать. А перед едой всегда как следует выпей! Ну а если что не так, самолучшее – травы. Слышь, Марта! – оборотился он к жене. – Ты захватила те травы?
Марта поводит плечом. – Ничего я не захватила. И ты мне ничего не сказал. Думаешь, у меня в голове только твои травы?
– Ты что, ты как говоришь? – Ондро немного насупился, словно хотел показать, что при желании мог бы и обидеться. – Мне же они для Имро нужны. Полынь и чистец. Можно к ним и чего другого подбавить, а в чай сливянки подлить, не то ужас противно. Я бы и то такую пакость не пил. Мне и сливянки хватает. Но если все смешать и добавить туда порядком сливянки – увидишь, Имро, что за лекарство. Я иного лекарства, почитай, даже не знаю. Ведь сливянку и доктора советуют. Да и сами ее хлещут. От каждого доктора на версту сливянкой несет, хотя уж он мог бы лакать и чистый спиритус, разве его не в достатке в этом вонючем докторском кабинете? У которых и по десять бутылок, притом не каких-нибудь там бутылочек. Я-то видал у лекаря и пятилитровые бутыли, маленькие-то бутылочки для дураков, в них только настой ромашки либо фенхеля. Чертов прохиндей, спиритус-то он бережет: придет к нему кто, он сперва спирт понюхает, а потом на рану так это спрыснет, и не из этой большой, а опять же из той махонькой, мало ли у него бутылочек! Наверняка и потайная имеется, нарочно из этой пятилитровой в маленькую переливает, чтоб прилично выглядело, да и чтоб экономно было: из того, что маленькое, особо-то и не спрыснешь. Куда как лучше потихоньку самому выпить. Если у него нет больных, наверняка он из этой большой бутыли и потягивает. Ну а потом, от него, гада ползучего, еще и сливянкой несет. Небось знает, что делает! Сливянка все нутро прочищает. Я, ей-богу, у докторов не стал бы лечиться! Полынь и чистец! Полынь все как есть очищает, а чистец, этот просто так сквозь человека проходит, ну а сливянка, она опять же силу дает, человек ровно заново рождается. Гвоздь и то слопаешь. У которых докторов глаза так и блестят, поэтому они их лучше сощуривают и тогда похожи на священников, только у них другая, белая ряса, да и не такие они доки по части вина. Имришко, если неохота есть, надо перед едой маленько выпить. Сливянка завсегда должна быть в доме. Нынче суббота, завтра едем домой, полынь и чистец в понедельник вышлю – пускай и у почтарей будет работа…








