412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Винцент Шикула » Мастера. Герань. Вильма » Текст книги (страница 14)
Мастера. Герань. Вильма
  • Текст добавлен: 4 сентября 2017, 23:01

Текст книги "Мастера. Герань. Вильма"


Автор книги: Винцент Шикула



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 43 страниц)

Вдруг Штефка насторожилась; заметив, что кто-то идет навстречу, она чуть выпрямилась, пытливо вскинула голову и вскоре с удивлением обнаружила, что это Имрих. Сперва она даже обрадовалась, а потом ее охватило беспокойство.

Откуда он тут взялся? Куда под вечер наладился? Неужто в Церовую? Но почему сейчас? И почему именно этой дорогой?

Она опять поглядела на тропку, сердце у нее застучало сильнее. Она невольно остановилась: не ее же, в самом деле, он тут дожидался?

Остановиться все равно бы пришлось: они уже стояли нос к носу, мешая друг другу пройти. Имро улыбался, а Штефка почувствовала, как ее бросило в жар. Должно быть, она вся красная, и Имро это видит, хотя она и улыбается, прикрывая улыбкой смущенье: господи, только бы побыстрей все кончилось!

И чтобы приблизить этот момент, она заговорила первая: спросила Имро, куда он идет, куда путь держит.

Он выпятил нижнюю губу и, склонив голову к правому плечу, полушутливо подвигал им; он тоже волновался, правда меньше, но волновался – уж если об этом можно писать здесь, то почему не признать? Да, он волновался, а двинул плечом, только чтоб себя немного взбодрить. – Я был у вас в имении, – ответил он почти спокойно. – Да вот ушел, надоело.

– Правда? – Взгляд Штефки оживился; выражение лица сделалось другим – и от неожиданности и от радости, что разговор наконец завязался. – У нас был? А кто там? Еще сидят? А кто именно?

Имро сказал, что гостей еще много. Назвал несколько имен. А потом, верно для того, чтобы Штефка не задавала лишних вопросов, обронил еще фразу-другую; сказал и о том, о чем она не спрашивала.

Помолчав, он чуть перевел дух и вновь заговорил о себе: – Я пошел туда поглядеть: хотел знать, о чем толковать будут.

Штефка смотрела на него с любопытством. Иногда взгляд ее поворачивался к имению – оно виднелось шагах в двухстах, самое большее – двухстах пятидесяти.

Птицы, будто по чьему-то велению, притихли и улеглись спать, только изредка что-то попискивало, а в вечернем воздухе даже промелькнула ласточка и коротенько прочиликала «доброй ночи».

– Я думал, что ты дома, – сказал Имро, – знал бы, что тебя нет, и не пошел бы туда.

Штефка недоверчиво улыбнулась и сказала: – Не завирай! Все равно не поверю. Только что ты говорил совсем другое.

– Не вру я! – Взгляд Имро становился все вкрадчивей и соответственно окрашивался и голос: Имро втолковывал ей, убеждал, что он на самом деле пошел в имение ради нее. – Я весь день тебя дожидался, да все попусту.

Штефка, смутившись, снова огляделась. А что, если кто-нибудь из имения увидит их? Не надо бы ей тут с Имро стоять.

– Я была в Церовой, – сказал она. – Сегодня задержалась там дольше обычного. Йожо еще рассердится на меня.

– Не думаю, – заметил Имро.

Но Штефка, покачав головой, твердила свое. – Ну да ладно, – улыбнулась она. – Вывернусь как-нибудь.

Подумала-подумала и как бы извиняясь: – Ну мне пора!

И неторопливо пошла вперед. Не решаясь удерживать ее, Имро двинулся следом.

Но Штефке это не понравилось. Не могут же они заявиться в имение вместе! Тут же пойдут сплетни, пересуды.

Поэтому, сделав несколько шагов, она остановилась. – Знаешь что? – предложила она. – Давай повернем назад. Походим немного.

Имро приятно удивился такому предложению. «Добрый знак!» – удовлетворенно подумал он. Они повернули и вскоре сошли с тропки.

Штефка объяснила: если бы их увидели из имения, получилось бы очень неловко. Имро согласился, но в душе радовался, что на свете бывают и неловкие вещи, иной раз они даже кстати. На этот счет, конечно, у него были свои соображения, но он оставил их при себе.

Они шли на приличном расстоянии друг от друга, и Имро с удовольствием сократил бы его, а то и вовсе бы устранил, но пока не осмеливался. Тут рубить сплеча не годится, можно случайно что и напортить, навредить делу.

Хуже всего, что не ладился разговор. Как только ни распинался Имро, но Штефку, казалось, это мало трогало, во всяком случае не так, как ему бы хотелось. Она была вся не своя, рассеянная, встревоженная; то и дело останавливалась и все твердила, что ей нельзя так надолго отлучаться из дому: чего доброго, подымется шум.

Но Имро уверял ее, что никакого шума не будет – в имении дым коромыслом, гости уже под градусом, и все еще пьют, и тараторят, и веселятся, и кончать вовсе не собираются. Едва ли кого из них заботит сейчас время.

Он хотел намекнуть, что и Йожо изрядно подвыпил и, верно, уже покачивается за столом либо, спотыкаясь, бродит по горнице и старается перекричать всех, но такое замечание могло бы обернуться и против него. Штефка могла б усмотреть в нем скрытое ехидство, злонамерение, предубежденность по отношению к Йожо и из этого заключить, что Имро не испытывает к ее мужу особо дружеских чувств.

Нет-нет, Имришко! Прикуси язык! Любишь ли ты Йожо, не любишь – это твое личное дело, откровенничать ты ни с кем не обязан, думай что хочешь, но язык не распускай! Никаких намеков и пересудов! Нечего Йожо чернить! Да и что ты о нем такого знаешь, ну что тебе о нем известно?! Ровным счетом ничего. Глупости одни, бредни! Только зря оконфузишься перед Штефкой, уронишь себя в ее глазах, а то и огорчишь ее или вовсе рассердишь. Обидится она – и прощай! Беги потом за ней, втолковывай, убеждай: голубушка, не убегай, не глупи, выслушай меня, ведь я не то хотел сказать! Нет, Имришко, негоже! Сам должен соображать! Уж лучше похвали Йожо, что тебе стоит, похвали его, а там увидишь – может, тем и умаслишь Штефку!

Нет уж, дудки! Охота была ему Кириновича хвалить. Просто надо подольше тянуть разговор, а там видно будет!

– Чего зря тревожишься, – говорил Имро, покачивая головой, даже, собственно, всем телом – от самых ступней; он покачивался медленно, мерно, переваливаясь при каждом шаге и при каждом втором клонясь все ниже, все ближе к Штефкиному плечу, должно быть просто затем, чтобы она лучше слышала. – Для гостей у вас все приготовлено. Йожо вовсю их обхаживает. У вас весело. Гости довольны, еды хватает.

– Ну и что ж! – тянула Штефка свое. – Надо хоть показаться гостям.

– Ну и покажешься, – заверял ее Имро, смирясь с этой мыслью и довольный тем, что не обронил о Кириновиче худого слова. – Времени хватит, сегодня воскресенье, куда им торопиться? Не разойдутся они так скоро. Кстати, и время еще не очень позднее.

Они продолжали путь, Имро тараторил без умолку, растягивая беседу, он старался произвести на Штефку впечатление, расположить к себе, поэтому то и дело заговаривал с ней и пытливо всматривался, находят ли его слова отклик. Штефка слушала внимательно, но особого интереса к разговору не проявляла; если и вставит словечко, то вскользь, словно только затем, чтобы подтвердить то, что уже отметила кивком головы, а в основном только кивала. И по лицу ее многого не отгадаешь, хотя она и пыталась порой улыбнуться, однако это была не та улыбка, что могла бы Имро подбодрить и разжечь. А если и разожгла отчасти, то отчасти и смутила. Имро был слегка подавлен, он никак не мог обрести легкость и сосредоточиться на беседе, сосредоточиться настолько, чтобы говорить непринужденно и занимательно. В голове у него роилась уйма мыслей, но самые прекрасные не находили выхода, он не мог найти для них слов, они застревали в горле, липли к языку, и вместо них наружу вырывалось нечто другое: слова прыгали друг за дружкой и складывались во фразы совсем иные, чем ему бы хотелось. Штефкина молчаливость словно сковала его. Он болтал, порол всякую чушь, беда да и только! Временами он и на себя сердился – сам себе казался смешным. Вдруг ей надоели его речи? И чему удивляться! Ведь могла бы она подладиться, разговориться – не только же ей все слушать да слушать. А она в душе, поди, и смеется, ну конечно, смеется над тем, как он неловко коверкает и перевертывает слова и некоторые – как раз самые главные – никак не может выговорить. Вот уж и правда – беда! А все равно ему хорошо! Хотя зачем он все это выдумал? Что ему, собственно, надо? Чего он от нее добивается? Почему задержал ее по дороге? В самом деле! Разве у него какие сложности? Разве он Вильму не любит? Нет, сейчас он об этом не думает! Просто сегодня Имро какой-то невыносимый, тупой, нудный, ни одного умного слова не вымолвит. Просто дурак дураком! И все же будем надеяться, что Штефка от него не уйдет! Будем надеяться!

Постепенно он, правда, осмелел, расстояние между ними потихоньку сократилось, и некоторое время они уже шли плечо к плечу. Вдруг Штефка опять остановилась: – А куда же мы идем? – спросила она каким-то иным, испуганным голосом. – Посмотри, как стемнело!

Дорога, по которой они шли, раздваивалась: одна вела в лес, другая в имение, но лес можно было и обойти, если бы Имро не рассчитывал обойти имение; и тут, когда Штефка внезапно остановилась, словно испугавшись чего-то, его и вправду охватил страх, страх перед своим умыслом, добрым ли, злым ли, но, по существу, невинным умыслом, и от этого страха, о котором он, правда, тотчас забыл, он не успел затормозить шаг, а поскольку до этого немного отстал, то казалось, будто шагнул он с намерением прижаться к Штефкиному плечу. Испуг, если это действительно был испуг, длился недолго. Имро, почувствовав в голове жар, чуть неловко и смущенно обнял Штефку. Она мягко отстранилась, но его рука осталась у нее на талии.

Какую-то минуту они недвижно стояли. Потом Штефка посетовала: – Боже мой, мне же пора домой! Не надо было идти сюда!

Имро глубоко вздохнул, потом тихонько сказал: – Штефка! – и привлек ее к себе, чтобы видеть ее лицо. Он долго глядел на нее и, кажется, хотел поцеловать, но заметил, как задрожали ее губы. А в глазах стоял страх. Поэтому он только ближе наклонился к ней и тихо спросил: – Ты боишься меня?

Она покачала головой, должно быть хотела сказать, что не боится, но губы у нее еще сильней задрожали, и она не могла выговорить ни единого слова. Он погладил ее по лицу, от виска вниз, и вдруг у нее на глазах заблестели слезы, а потом ее всю затрясло в плаче.

Имро смутился. И не Штефкины слезы смутили его, удивило ее поведение. Трудно было поверить, что эта живая и веселая девушка, какой он знал ее до замужества, казавшаяся ему такой же и после замужества, могла вдруг так перемениться. Такой он Штефку не знал, такой никогда не видел, не мог бы даже представить себе. Он гладил ее волосы, спину, плечи, но она плакала все громче. Он чувствовал, как у него намокает рубашка. В чем дело? Что все это значит? Почему она так плачет? Он говорил с ней, успокаивал, но не знал, чем объяснить ее поведение. Встревожился даже, что ее плач могут услышать.

Внезапно Штефка подняла голову. Кусая дрожащие губы, она заглянула ему в глаза. – Я люблю тебя, Имришко! – сказала она сдавленным, надорванным голосом и, опустив опять лицо, стала дрожащими губами целовать рубашку Имро, словно хотела проникнуть сквозь нее.

Эти слова поразили Имро. Поразило прежде всего то, как она произнесла их. Такие же слова вертелись и у него на языке, но он не решался их выговорить, а сейчас, когда она сделала это, он просто-напросто испугался. Но вскоре им овладела бурная радость, мир вокруг зашатался, закружился, стал будто даже ломаться. Имро внезапно почувствовал, что и в нем что-то сломилось. Радость разлилась по всему телу, проникая в каждую мышцу, жилку, а вместе с радостью росла в нем и жалость. Имро приподнял лицо Штефки. Посмотрел ей в глаза. Потом обеими ладонями погладил ее по голове и поцеловал в лоб, хотя мог бы поцеловать и в губы. И снова погладил.

А больше ничего не было. Он тихо вздохнул и сказал:

– Пошли!

И они действительно потихоньку двинулись в путь.

Шли молча. Два раза они остановились, но только на миг, поглядели друг на друга и опять пошли дальше.

Недалеко от имения остановились в третий раз. Долго-долго смотрели друг на друга, и Штефка вновь прошептала: – Я тебя люблю!

Имро покивал головой: это могло означать то же самое, что сказала она, а может, и то, что он об этом знает, но могло означать и гораздо большее.

Потом он быстро поцеловал ее, на этот раз в губы. Нашел и сжал ее руку. – Спокойной ночи!

Штефка подняла брови, взглянула на него еще раз и прошептала то же самое.

Он стоял на тропинке и смотрел, как она уходит.

12

Все последующие дни Имро прожил словно в горячке. Ходил как лунатик. В голове гудело, точно в улье. Он утратил душевное равновесие, покой, способность трезво думать, бороться с собой. Штефка неотвязно стояла перед глазами, но он не хотел признаться себе, что влюблен в нее, убеждая себя, что все это досужие вымыслы, что он скоро опять забудет о ней, и, однако, при всем при этом мечтал с нею встретиться.

Он чувствовал, что Вильма о чем-то догадывается, хотя сохраняет вид равнодушный: может, выследить его хочет, а уж как выследит – шуму не оберешься.

Такие мысли томили Имро постоянно. А что, если довериться Вильме? Разве он уже не любит ее? Хотя нет, доверяться ей ни к чему. Толк-то какой? Только себе навредит, и Вильма зря будет терзаться, а потом всю жизнь колоть ему глаза его же словами, попрекать, что он перед ней согрешил.

Согрешил? Не согрешил? Знать бы! А может, он любит и одну и другую, хотя сейчас ему кажется, что к Штефке его тянет сильнее, во всяком случае, он так чувствует, и оттого он такой несчастный, несчастный и потерянный – ведь он никак не может совладать с этим. Бессилен даже управлять собой, воли не хватает, вот и ходит сам не свой. А то и вздохнет украдкой: господи, что же мне делать? Ну что мне делать? Что мне все-таки делать?

Было бы хоть с кем поделиться! Но с кем? С Вильмой откровенничать он не станет, она не поняла бы его, отцу и то ничего не втолкуешь. Боже всемилостивый, до чего сложна жизнь! До чего жизнь сложна и запутанна! И поговорить-то не с кем! И поплакаться-то не перед кем! И пожаловаться некому!

Имро убежден, что самый несчастный, самый непонятый, самый истерзанный на свете человек – это он. Некоторые мужчины любят изображать из себя страдальцев. Имро к таким не относится, и все же сейчас он никак не совладает с собой. Что с ним стряслось? Сколько раз его одолевало желание бежать к Штефке, уверить ее, что он свою жену по-настоящему любит, но, когда они встречались, он забывал о Вильме и вел себя со Штефкой так, как ведут себя все влюбленные, все потерявшие голову люди.

Киринович дважды в месяц ездил по служебным делам в Братиславу, где у него, как он сам говаривал, было много работы и всякой хлопотни. Слово «работа» он часто заменял словом «обязанности». А порой для пущей важности пускал в ход все три слова: «У меня много работы, обязанностей и всякой хлопотни». Конечно же, хватило бы и одного из этих слов, но Киринович предпочитал много слов. На слова он никогда не скупился. Всякий раз перед дорогой он с печалью в голосе предупреждал жену, что обязанности и всякие хлопоты займут у него по меньшей мере день! «По меньшей мере» означало, что это будет не день, а два. Ведь в «обязанности» управитель включал и встречи с приятелями, а их у него в Братиславе было не счесть, и время от времени он любил с ними встретиться, немного потолковать, а то и кутнуть. Ведь кто знает, сколько у такого управителя обязанностей, хлопот, или сколько их еще может быть? Словом, что было, то было! Главное – без него в имении на время воцарялся покой.

Покой! Опять же всего лишь слово! А на слова особенно полагаться не стоит. Кто-нибудь возьмет да скажет: «Покой!» И тут же обнаружится, что это сплошное надувательство; подлинного покоя-то и нет. Есть на свете люди, которые не знают покоя, не могут даже вообразить его, просто не понимают, что это такое. Вы, к примеру, скажете: «Покой!» И при этом еще улыбнетесь, дабы ясно было, что вы себе, да и другим, действительно от души желаете подлинного покоя. Но есть и такие, что после этого слова охотно заехали бы вам в рожу. Всякие на свете бывают люди! Некоторые думают, что это слово лишь им дано произносить. Однако слово есть слово, придет вдруг в голову и ну вертится на языке. Но в разных устах оно звучит по-разному. Иной раз – как угроза: «Помалкивай! Оставь меня в покое! Не разоряйся тут, ни звука больше, не то вздую как следует». Иногда говорят для острастки: «Тихо! Спокойно! Кто-то идет! Минутку покоя! Тсс!» Или: «Мне нужен покой! Люди добрые, оставьте меня в покое! Ну пожалуйста, оставьте меня в покое! Отстаньте от меня! Прошу вас, люди, оставьте меня в покое! Покоя, покоя, покоя!» Оно может означать и равнодушие: «Оставьте меня в покое! Я не хочу и слышать об этом. Хочу покоя – и баста!» Иногда это просьба не шуметь: «Тихо! Тсс! Тсс, покой! Малыш засыпает». Или это просьба вместе с молитвой: «Боже, ниспошли мне покой! Прошу вас, люди, помогите, дайте покой мне! Боже, пожелай мне покоя! Услышь меня! Видишь, как я молю тебя! Люди добрые, видите, как я прошу вас! Хоть выслушайте меня! Боже, хоть ты услышь меня! Люди, выслушайте меня, прошу вас! Ведь я хочу только покоя! Не будьте глухими и немыми, выслушайте меня, скажите что-нибудь, помогите мне обрести покой, который и вам нужен! Боже, прошу тебя, люди, прошу вас, даруйте мне покой или помогите найти его!» А тот, кто не любит кричать и не любит молиться, поскольку и молитва кажется ему тщетой и притворством, ни о чем не просит, никого ни о чем не просит, терзает самого себя, сам себе платит дань и всякий день у себя же требует платы, чтобы было чем оделять других или хотя бы обмениваться с ними улыбкой. Но если день скудный – бывают ведь скверные и скудные дни, – тогда и ему придет на ум слово, которого он так избегал и которое многие легковесно перемалывают во рту, забьется он куда-нибудь в угол, уткнется головой в подушку или спрячет лицо в ладони и шепнет тайком то, что боится вымолвить вслух: покоя, покоя, покоя!.. Вновь и вновь повторяет он это слово, играет им и, улыбаясь, обливает его робкими слезами.

Покой! М-да, настоящий покой – это как теплая, уютная комната. И это действительно комната: встретятся, к примеру, чех и словак и не станут больше друг на друга ворчать, поскольку поймут, что хоть оно так-то и так, а малость и не совсем так и что хоть оба они чуточку правы, на свете есть большая правда, чем у них у обоих; и засмеется один добродушно и скажет по-чешски: «Не горячись, брат, ступай в мой покой, там такая тишина! В Словакии ведь я тоже как дома. Взойду на Татры, о боже мой, до чего же хорошо, тихо! Чувствую себя как дома, как в собственных покоях. Вот отведай пирожка! Будь тут как дома».

Кое-кто может, пожалуй, заметить, что все это к делу не относится, что мы слишком часто отвлекаемся, затягивая повествование. Но что тут особенного! Разве уж так важно повествование? Кого оно занимает? Да и к чему оно? Тот, кого занимает только повествование, может перескакивать через страницы, а то пусть возьмет другую книжицу почитать. А о том, что должно быть в этой книге, решаю все-таки я.

Кибиц, заткнись!

Когда мужа не было дома, Штефка еще засветло запирала квартиру и, уходя из имения, говорила: – Ключ возьму с собой. Пойду навещу своих. – Так она говорила. А иной раз, – правда, это случалось редко, – как бы невзначай добавляла: – Может, сегодня и не вернусь.

Но потом обычно сердилась на себя. Слишком поздно ей приходило на ум, что она, в общем-то, и не обязана никому ничего говорить. Верно, думала: и почему я должна батракам и батрачкам докладываться?

Кстати – и об этом, пожалуй, надо сказать, – со всеми в имении она жила в добром, поистине добром согласии; муж подчас даже упрекал ее, отчитывая за то, что она, мол, не умеет держаться на подобающем расстоянии от этой вонючей, грязной, тупой, отсталой и никчемной, воровской и гнусной своры. Право слово, он упрекал ее в этом. При муже Штефка старалась держаться подальше от людской, но стоило ему выйти за порог, как она уже шныряла по батрацким лачугам. Она знала обо всем, что делается в имении; вникала в каждую свару, в каждую неувязку. Выведывала даже то, что батраки старались утаить. Бывало, пропадет мешок ржи или пшеницы, управитель ругается на чем свет стоит, рыщет по всему имению, сыплет угрозами, всех подозревает. Батраки прячутся по углам, спрашивают друг друга: «Кто бы это мог быть? Вишвадер? Голошка? Шумихраст? Илечко? Слобода? Мигалкович? Мрушкович? Или Зеленка? Илья Зеленка? Или это Галис? А мог быть и Габчо. И Мичунек. И Лойзо, и Людо, и Вило, и Винцо, и Шане, да и Йожо тоже вор. Все воры». А Штефка пороется в мужниных бумагах, а может, что и перепишет или только перечеркнет, бог ее знает! И вдруг окажется, что мешок-то и не исчез вовсе и никогда не исчезал, что даже и мешка-то такого сроду не было, стало быть, и пропасть он не мог. И управитель жене верил, хотя скреб в затылке и восклицал: «Все равно они мерзавцы! Все мерзавцы! Мерзавцы и жулики!» Но люди уже привыкли к этим словам. Хвалили управителя, хвалили и его жену. «Что ж, управитель наш по крайности такой, каким ему положено быть. И жена у него ловкая! Ловкая бабенка. А глаз-то у него какой! Ну и глаз! А жена-то, жена! Вот это жена! Словно создана для него». С той поры как Штефка стала пани управительшей, в имении все ладится. А разве не так? Право же, ладится! Все идет как по маслу. Пусть кто посмеет сказать, что не ладится». Штефка знала, что ее любят. Муж мог злиться на нее, сто раз укорять, да ей и самой было в чем себя укорять – и даже очень, – но одно было ясно: мимо тех, кто нас любит, проходить молча нельзя.

– Ключ возьму с собой. Пойду проведаю своих. Может, сегодня и не вернусь.

Имро ждал ее. О встрече они обыкновенно уславливались заранее, уславливались и о месте встречи. В имении Имро не показывался, чтобы случайно не привлечь внимания, не возбудить подозрений. Будь он менее осторожен, могла бы случиться беда и похлеще. Управитель, к примеру, мог бы в последнюю минуту по какой-нибудь нежданной причине поездку в Братиславу отложить или вернуться оттуда до срока. Достаточно было и капли беспечности, и Имро мог нос к носу столкнуться с ним. Ну было бы дело! Лучше нам об этом не думать.

Впрочем, Имро не приходилось ни размышлять, ни изворачиваться, все получалось как бы само собой: между имением и Церовой столько тропок и дорог, столько славных укромных местечек! Они словно сами предлагали себя…

А ну как однажды все всплывет наружу? Что тогда?

13

Только Агнешка с дочкой перебрались в Околичное, как Вильма тотчас, вся запыхавшись, прибежала здороваться с ними: затискала, зацеловала и одну и другую – чуть не ошалела от радости. – Агнешка, золотко, не представляешь, как я тебе рада, как я рада, что ты тут останешься. Уж до чего рада, что ты останешься тут, что вы обе останетесь. И маме теперь будет веселей, и я сюда хоть когда заскочу, вот увидишь, каждый день тут буду.

– Этого еще не хватало! – сказала смеясь мать. – Ты и так всегда тут. Прямо как гиря на шее. Дохнуть не даешь.

– Мне же тоже хочется иногда посудачить, – рассмеялась Вильма. – Вот увидите, каждый день буду у вас. Прибегу, посудачим.

Мать всплеснула руками. – О владыка небесный! Так тебя тут и ждали!

Но Вильму не собьешь с толку. – Могу прийти и помочь вам. Как накопится у вас работенки, я и помогу. Постираю, выглажу, а захотите, и сготовить могу. Все для вас сделаю.

– Ты дома делай! – охладила мать ее пыл. – Дома-то у тебя мужики!

– Да у меня с собой и нет ничего, – засмеялась Агнешка, роясь в чемодане, где было кое-что из белья и одежды. – Взяла-то я всего ничего, лишь бы донести. Остальное Штефан по почте вышлет.

Штефан работал в Главном жандармском управлении, и ему пришлось остаться в Штубнианских Теплицах. Агнешка очень огорчилась, но утешала себя тем, что это временно, война все же кончится, не будет же она длиться целую вечность. Должен же когда-нибудь кто-то выиграть ее или проиграть, или люди как-то иначе договорятся, война ведь всем давно очертела, а, как наступит мир, Главное управление вновь переведут в Братиславу – и все опять будет ладно. Только когда же, когда это случится? Штефан говорил, что ждать, пожалуй, и не стоит, что лучше он попытает другой путь: напишет заявление, чтобы его освободили от должности в Главном управлении и перевели в какой-нибудь жандармский участок на западе Словакии. Может, здесь поблизости какое свободное местечко и найдется. Господи, был бы он уже здесь! Только бы его просьбу уважили!

– Ведь там просто ужас, – рассказывала Агнешка, – почти каждый день тревога! Сперва-то были учебные, а теперь что ни день все хуже: партизан в горах – тьма, а Штефан и не заикается о том и мне заказал – мол, не моги и не смей и знать не знай, да я вообще-то ничего и не знаю о партизанах.

– Господи Иисусе, да почему же? – заудивлялась мать. – Кто же о партизанах не знает? И когда Галис утащил у Кулиха окорок, все ругали партизан.

– Только там их видимо-невидимо, знаете, сколько их там?! А ночью, ночью повсюду затемнение…

– Да знаю я, – сказала мать. – Дело известное, их там уйма, уйма всяких шалопутов. А каково же бедному да глупому, да хоть, к примеру, такой дуре, как я, глупой-преглупой, ведь вот тоже целый год по бедности кормлю свинью, а как потом опять же по бедности свинью выкормлю, нагрянет какой шалопут да в один присест мою свинью-то и слопает!

– Ой, мама, ведь не так оно, не так!

– А я, по-твоему, дура, что ли? Уж кто-кто, а я-то знаю, что такое свинья и как с ней намаешься, а там в Турце бедные деревни, словацкие деревни! А когда кормишь свинью, целый год одну свинью, право слово, ох и тяжко свинью выкармливать, право слово; человеку даже не по себе делается, ей-богу, не по себе! Человек-то – он всего человек, самый обыкновенный. А потом заявится какой шалопут, а свинью-то небось тяжко выкормить. Ох и тяжко! На одну свинью и одного шалопута достанет, и одного достанет, а сколько же их, господи, этих шалопутов на словацкую деревеньку! Боже ты мой, ведь и сказать-то страшно, до чего я глупая, до чего глупая! Ой, сколько же всяких шалопутов на словацкую бабу, на словацкую свинью, на словацкую деревню, сколько же этих шалопутов!

– Дались тебе эти шалопуты, – говорит Агнешка. – Речь ведь о том, чтобы Штефана перевели. Знаешь, как там ужасно? Каждый день тревога, каждый божий день! Поначалу были одни учебные, а теперь ужас, просто ужас! Ничего вы не знаете! Верьте не верьте, а их там видимо-невидимо!

– Совсем как тут. – Мать вновь ее перебила. – Нынче везде затемнение. Думаешь, уж больно тревожусь из-за этого? Ничуть. Бумаги мало, что ли? Заклеила окна и двери, теперь мне покойно, по крайней мере покойно, хотя, что говорить, покой я могла себе и иначе устроить, зачем мне для этого затемняться. Лягу чуть пораньше спать, вот и свет сберегу. А люди часто думают, что у меня свет горит, что у меня дома свет горит. Фигушки горит, вообще ничего не горит, вообще не горит. Только и бывает, что маленькую лампочку зажгу, а то и не зажгу вовсе, и свечки у меня даже нету, только та освященная громница[32]32
  Свечка, которую зажигают во время грозы.


[Закрыть]
с прошлого года, только та и есть у меня, а к чему ее зажигать? Жалко, ей-богу, жалко ее зажигать. Нашарю впотьмах постель, да ее и шарить не надо, лягу себе и сплю. Свет берегу.

– Мама, – обратилась к ней Вильма, – не все же ложатся спать с курами.

– Больше всего я самолетов боялась. – Агнешке позволили, наконец, вставить словечко. – Ой, как я этих самолетов боялась. Иной раз и ночью, и ночью иной раз такой страх найдет, такой ужас! Ей-богу, не вынесла я, взяла да и убралась прочь.

– Я бы вынесла, – засмеялась мать.

– Гула я не выношу, – сказала Агнешка. – А здесь самолеты так же гудят?

– Ой-ей-ей! Еще как! – отозвалась опять мать. – Чай и у нас воздух есть. Или думаешь, воздуха тут нету? Еще сколько его! По воздуху они летают, летают по воздуху, отсюда и туда. Сколько раз мы на них с Вильмой смотрели, сколько раз их считали! Мы уже к этому гулу привычные.

– Я тоже привыкла, – сказала Агнешка. – А страшно, страшно там, знаете, как страшно?! Там еще страшнее. Там горы, Штубнианске Теплице в горах, в самых-самых горах. Кругом одни горы. Бывало, и Штефан пугается. Ой, как летят они, как летят, и мы все бегом в убежище, а Штефан, бывало, совсем напугается. И он сказал, что по крайней мере теперь, когда я в положении, мне нельзя там оставаться.

– Нууу! – Обе стали ее оглядывать. – Правда? Ты ведь даже ничего не сказала, ничего не написала.

– А зачем было писать? Вы разве не знали? Да неужто вы не знали? А я-то думала, вы знаете, что вы уже узнали.

– А откуда? Ведь ты нам не сообщила, не написала!

Вильма поглядела и сказала оценивающе: – И не заметно совсем.

Агнешка, почти оскорбившись: – Ага, еще как заметно! Гляди, как заметно! Гляди, какая я! – Она выпрямилась, чуть оттянула, одернула платье. – Видите, какая я?

У матери был глаз наметанней, зорче: – Заметно. Ну как, видишь или не видишь? По крайности будет прибавление семейства. Опять ребятенок. Завтра же в передней горнице приберусь.

– Мама, – поддела ее Вильма, – ты же там вчера прибиралась!

– Вот! – Мать переглянулась с Агнешкой, пальцем указала на Вильму: – Вот видишь, как она меня вышучивает!

– Ай-я-яй, да вы все такие же дурашливые, что одна, что другая, – заудивлялась на них Агнешка. – Все еще друг дружку поддеваете? Неужто вас это еще забавляет? Ведь и я прибираюсь, и я наводить порядок умею. Боже, Вильма, до чего же ты глупенькая! Ведь и ты у себя наводишь порядок!

– А как же, навожу, – похвасталась Вильма.

– Ей Гульданы помогают, – выдала ее мать. – А как помогут, так у нее времени хоть отбавляй, вот она и таскается сюда что ни день.

– У меня всегда время есть, – смеялась Вильма. – Его у меня всегда вдоволь. Ну как, прибраться тут? Как бы я вам тут все порасставила. Так значит, у нас будет маленький? – Она весело тряхнула головой, глаза у нее засверкали. – А Зузка? Где Зузка? Ой, малышка уже глазки заводит! Конечно, устала с дороги! Пойду-ка уложу ее в задней горнице! Либо ты, мама, ступай и уложи ее там поудобней.

14

Несколько дней кряду, радуясь Агнешкиному приезду, Вильма не могла толком ничем заняться, слонялась из угла в угол, хваталась за одно, за другое, но все валилось из рук.

«Боже, да я ни на что не гожусь!»

А выпадало немного свободного времени, она спешила к сестре. И опять разговорам не было конца.

Раз, а то и два в неделю Агнешка получала от Штефана письма; всякий раз она убегала в переднюю горницу и там, втихомолку читала их. Мать заглядывала к ней, хотела знать, что пишет Штефан, но Агнешка артачилась, утаивала письма.

– Глупая! – настаивала мать. – Жалко тебе прочитать, что ли?

– Не могу.

– Ну почему ты такая глупая? Я же никому ни-ни. Вильме и то словом не обмолвлюсь. Дай сюда! Не хочешь читать, так дай его мне! Одним глазком взгляну и тут же верну.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю