412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Винцент Шикула » Мастера. Герань. Вильма » Текст книги (страница 34)
Мастера. Герань. Вильма
  • Текст добавлен: 4 сентября 2017, 23:01

Текст книги "Мастера. Герань. Вильма"


Автор книги: Винцент Шикула



сообщить о нарушении

Текущая страница: 34 (всего у книги 43 страниц)

Мы оба молчали.

На столе были картофельные сочни, но мне лучше было и не глядеть на них, потому что если на какую еду долго глядишь, то хочешь ли ты или нет, а в тебе вдруг просыпается аппетит, и потом уже трудно с собой совладать. Но сочни я заметил сразу, как вошел. Убери их Вильма, я бы, наверно, забыл о них. Но они все время торчали передо мной. Я видел их, хоть и не глядел в их сторону. Другой раз мне было бы достаточно руку протянуть, но теперь это выглядело бы дико, Вильма могла бы обидеться, а то и прикрикнуть на меня, начни я в такую минуту уминать эти сочни. Если бы я знал, отчего она плачет, было бы проще, я мог бы о чем-нибудь ее осторожно спросить, но спросить прямо – не дело, это, пожалуй, ни к чему хорошему не привело бы. Уж наверно, это как-то связано с Имришко, не иначе. Не знаю, что другое могло бы заставить Вильму плакать. Хотя и такая причина не казалась мне вполне убедительной, ведь Имро с каждым днем набирается сил. Вильма, конечно же, радуется и часто сама себя убеждает, а иногда и меня, что Имро совсем выздоровеет, и очень даже скоро. Никак они с Имро повздорили? Вряд ли: оброни он какое грубое слово, Вильма бы вынесла, ей всякое приходилось проглатывать. Что же могло случиться?

Сижу жду и думаю, что Вильма очувствуется и что-нибудь скажет. А я первый разговора не заведу.

Но сочни не дают мне покоя. Я больше люблю пирог, и мне иногда все равно, маковый он, ореховый или творожный, я люблю и капустный, и картофельные лепешки ем, все ем, не погнушаюсь и сметанной лепешкой, но, когда вижу на столе картофельные сочни, мне сразу кажется, что лучше их ничего не бывает. Могла бы мне и предложить!

Я стараюсь на них не смотреть. Вильма как-никак меня знает и, коль я здесь, вряд ли будет долго плакать, надо просто подождать, потом она и сама предложит.

Но Вильма не предлагает. Я даже чуточку злюсь. Был бы хоть мастер дома! Он-то знает: когда я у них и вижу что на столе, у меня всегда слюнки текут. Потому что я почти все люблю.

Ага, вот и перестала плакать! Но теперь она стоит, чуть привалившись к плите, и на ее заплаканном, обычно красивом, а теперь распухшем от слез лице нет и намека, что в такую минуту она способна интересоваться чем-то иным, а не тем, о чем именно сейчас думает, она даже бровью не ведет, ну а я сижу, словно меня и нет здесь.

Однако я здесь и переживаю за Вильму, хоть и боюсь ей об этом сказать. Знай я, как заговорить с ней, чем приманить ее, уж я бы постарался. Тогда у меня в руке был бы, поди, третий сочень, а может, она позволила бы мне и полтарелки съесть.

Наконец не выдерживаю: – Вильма, если не рассердишься, я возьму один сочень.

Вильма кивает, и в тот же миг взлетает моя рука – сочень мой. Только он маленький, не жалей я его, он бы весь уместился во рту, но я не спешу, а просто так прикладываю к губам и по кусочку от него откусываю, словно дома наелся, словно этот сочень хоть и маленький, а в общем мне не по вкусу. Но так или иначе, через минуту его уже нет, и приходится во второй раз протягивать руку, хотя теперь я и не спрашиваю. Если Вильма позволила раз, то, значит, можно и два, а то и больше раз потянуться к тарелочке. Однако после первого раза я чуть забываюсь, и второй и третий сочень исчезают у меня во рту так быстро, что я и глазом не успеваю моргнуть, и вот уже вновь протягиваю руку, чтобы исправить дело: пусть Вильма видит, как я и не торопясь умею есть. А если б пришлось, если было б другое настроение, если бы мастер был дома и хотел бы меня как-нибудь испытать, я, наверно, сумел бы умять все, что было на тарелке. Имро к этим сочням, все равно не притронется. Еще возьму. Вильма же не плачет, смело можно взять. До чего хороши! Картошку я не люблю, а картофельные оладьи и сочни – да. Шесть я уже съел, ну а что, если попробовать и седьмой взять? Нет, лучше подождать немножко. Может, Вильма вспомнит о каком-нибудь деле, и тогда это не будет так бросаться в глаза. Почему она ничего не делает и не говорит ничего?

Я оборачиваюсь – оказывается, она глядит на меня. – Рудко, лучше бы ты не приходил к нам. Видишь, какая я. А потом еще больше из-за всего этого расстраиваюсь.

Нет, теперь не возьму. Но и не поднимусь сразу. Может, спросить ее о чем-нибудь? – Вильма, я же сейчас уйду.

– Ступай, Рудко, ступай. – Мне кажется, она настаивает на этом, хотя, пожалуй, не надо б уж так. – Приди к нам как-нибудь в другой раз. Я ведь такая не всегда бываю. Ступай, Рудко! И не говори никому, что я опять плакала! И мастеру смотри не проболтайся!

Медленно встаю. С радостью пожалел бы ее, да не знаю как. И сочни еще на столе. Нет-нет, о них я уже и не думаю. Не положено.

Дня два-три к ним не заглядываю, но потом – а то Вильма еще подумает, что я обиделся или рассердился, – снова к ним наведываюсь.

Вильма поспокойней, и мастер спокойный, ну и я, особенно если Имрих привередничает и все, что для него наготовлено, не съедает, чувствую себя у них неплохо. Кое-что и мне иной раз перепадает. Вильма на меня все хмурится, иногда даже взрывается или вздорит со мной, потому как с Имришко вздорить не хочет. Но это всегда можно выдержать, я научился сносить от нее и неласковое слово – знаю: что Вильма испортит, то сама же и выправит. Если она меня иной раз малость обидит, виной тому обычно какая-нибудь черная минутка, часто просто погода; чуть обложит небо, и уже Имро чувствует себя хуже, или аппетит у него пропадает. Вильма враз все подмечает, бывает, и загодя, обычно как встанет с постели, тут же бежит к окну – на небо взглянуть, и, если оно не голубое, не ясное, Вильма тоже мрачнеет. В такой день лучше туда не ходить, да ведь я не гляжу так часто на небо, иной раз дождит, я это замечаю, но редко чтоб так, как Вильма, то есть на небо я не сержусь, спохватываюсь лишь тогда, когда прихожу к Гульданам, ну а поскольку я уже поднабрался ума, то легко догадываюсь, что небо во всем виновато. Но и Вильме, и небу я прощаю. А пристынет к сердцу что посуровей да потяжелей, мастер опять же все уладит, отведет меня в сторонку и давай вдалбливать: – Не будь глупым, не обижайся, даже не перечь ей! А ежели думаешь – надо перечить, тогда не стесняйся, потому как она тоже трудный орешек. Ты-то ее знаешь, знаешь, что у нее внутри, но и понять должен, как ей лихо. Ты же, Рудко, знаешь, каково было! Ты уж не маленький. Не бойся, я и про вашего Биденко помню. Да женщина послабей характером, ты даже представить не можешь, сколько ночей из-за Имришко она не спала. Я тоже не спал. Но она за него постоянно тревожится. Если она тебя, случится, кольнет, сделай вид, что не кольнула. Ты же мужик, Рудко! Ей-богу, из тебя выйдет толк! Если выучишься, школу кончишь, ей-богу, возьму тебя в ученики. Будешь со мной ходить на работу, вот посмотришь. Я уже старый и знаю свое, Имро-то всегда хорошо подмастерничал, он и мастером мог бы быть, и ты, как выучишься и маленько при Имро в подмастерьях понатореешь, тоже сумеешь быть мастером. Сделаю из тебя мастера. Ей-ей, уж мы с Имро порадеем, об этом.

– А он что, еще очень хворый? Все хворает?

Мастер задумался и, чтоб заполнить паузу, пока найдет нужное слово, двинул немного плечом, а потом лишь повторил: – Хворый. Все еще хворый.

– А что с ним? Ведь он же ходит. И не спит уже столько.

– Не спит. Но все равно хворает. Идет осень. Погода испортилась. И ему стало хуже.

– А у него что-то болит?

– А не болело бы, он бы не хворал. Как тебе объяснить? Ты когда-нибудь спотыкался?

– Ну спотыкался.

– А палец на ноге ссаживал?

– Ссаживал.

– И больно было?

– Еще как больно.

– Вот видишь, Рудко, видишь! Но о том, что тебе сейчас скажу, никому ни слова, смотри не проболтайся! Болела у тебя когда-нибудь мошонка? Ударял тебя кто?

– Я же все время с кем-нибудь дерусь, без конца дерусь.

– И туда тебя ударяли?

– Многие ударяли. И я ударял.

– И туда ударяли?

– И туда…

– И больно было? Больно, Рудко?

– Конечно, больно.

– Ну а у нашего Имришко все время болит, у него все болит. И там болит. Понимаешь, Рудко?

– Ага, понимаю.

– Вот видишь, Рудко! Оттого наш Имришко хворый, а еще из-за другого. Очень хворый. К любой перемене погоды чувствителен. И Вильма, почитай, такая, как он. Но ни-ни, Рудко! И дома, Рудо, ни звука! То, что для мастера и подмастерья, негоже для всякого уха.

Если день погожий, Имро идет с отцом на работу. Правда, идет лишь потому, что отец работает поблизости, далеко он бы не потащился. Имро хочется только поглядеть на работу. А помочь, помочь ему еще не под силу.

А Вильма об этом рассказывает так, словно Имришко уже работает. Да и со стряпней надумывает себе возни: – Господи, что бы такое сварить! Имришко пошел с отцом на работу, надо им нынче что-нибудь повкусней приготовить!

И славно, что приготовила! Имришко, правда, не очень этим ублажила, зато будущего ученика – да.

Бедная Вильма! Как она радовалась! Столько наложила в тарелку, что я едва справился. Будто уже видела во мне не только ученика и даже не подмастерья, а сразу будущего мастера.

Спасибо тебе, Вильма, в самом деле, спасибо! За все спасибо тебе! Если я чуть и ухмыляюсь, то не потому, что хотел бы тебя или даже кого-то другого обсмеять. Я все время стараюсь только развеселить тебя. Не раз и не два я у вас наедался. Спасибо тебе, Вильма! И не только за еду! У меня есть за что благодарить тебя.

Спасибо, Вильма!

Но я уже опять сержусь на нее. Пришел к ним, наверняка опять было пасмурно, либо только собиралось к ненастью, а я не заметил или еще не мог этого знать. Вильма окрикнула меня сразу, как я только вошел: – Какой тебя черт сюда носит? Опять ноги не вытер? Думаешь, мне охота все время за тобой грязь вытирать? Чего опять надо? За перцем пришел? Я вам его, почесть, уже десяток раз отдавала.

– Вильма, ни за каким, перцем я не пришел. И ноги, я же их вытер. Я к вам не за перцем.

– Так за чем? Сплетни собирать? Нет у нас сплетен. Бери пирог и проваливай!

– Не хочу пирог. Я ведь даже ничего про ваши пироги и не знал. Я пришел, просто так пришел.

– Боже милостивый, почему у меня нет покоя? Почему у меня никогда нет покоя?!

Вильма хватается за голову. Неужто я так ее распалил? Она бубнит свое и все фырчит на меня: – Вечно ты тут, во все нос суешь, иной раз я бы тебя просто вытурила!

Но почему? Неужто из-за этих сочней? Что я ей сделал? Господи, лучше бы мне сюда не приходить!

– Чего пялишься как дурак? Возьми пирожок и убирайся, убирайся отсюда!

Но как уйти, как теперь уйти?! Я не хочу пирожка, не надо мне этого пирожка! Господи, зачем, я ел сочни?! Лучше бы мне никогда ничего у них не есть, всегда надо было от всего отказываться.

Вильма, я не хочу пирожка! Ничего уже не хочу, но как мне теперь уйти?

И Имро это видит. Вроде бы он мне сочувствует. Почему он ничего не говорит?! Имришко, Имришко, ну заступись за меня!

Не заступается.

– Вильма, – наконец собираюсь я с духом, – я же к мастеру пришел.

– Мастера нет дома, – отрезает она – аж в ушах звенит. – И мне некогда, ступай прочь!

Но и это ни к чему не привело. А если и привело, то ненадолго. Через два дня я снова у Гульданов. Дольше сердиться не могу. Зато все чаще жалуюсь мастеру, и, хоть всякий раз прошу его ничего не говорить Вильме, он все-таки иногда забывается и при Вильме что-нибудь обо мне да обронит. Хочет за меня заступиться, но Вильма воспринимает это иначе и всякий раз тычет мне этим в глаза. Надо быть осторожнее! Да я и так осторожный! У меня что, не было времени осторожности научиться? Самое лучшее было бы вообще молчать, ведь, чем больше я жалуюсь и чем, больше мастер хочет помочь мне, заступиться за меня, тем хуже; бывает, особенно-то и не пожалуюсь, да еще и мастера попрошу ничего не говорить Вильме, а он, наверно, все-таки в чем-то ее упрекнет, а может, лишь намекнет ей, или она сама обнаружит, что мы с мастером говорили, и опять же про Имришко и про нее.

– Эй ты, ябеда, – встретила она меня однажды, как я только вошел во двор. – Кончай сплетни водить, не то так тебя жахну – дорогу сюда позабудешь. Думаешь, это меня забавляет? У меня что, забот мало? Надо больно, чтоб этакий безобразник вечно меня выводил из себя, нервов моих не хватает. Раз тебе у нас плохо, чего сюда шлендаешь?

Гляжу на нее в растерянности, не знаю, что и сказать. О чем это мы с мастером говорили?

Но и молчать не могу. Ведь если Вильма сердита, трудно к ней подъехать. Молчанием ее не задобришь. – Вильмуш-ка, я не сплетничал. Правда, я не сплетничал. Можешь спросить, если хочешь.

– Кого спросить? Ах ты! – замахивается на меня. Хорошо еще, что сразу не хлопнула.

– Вильмушка, я правда не сплетничал. И ни на какую соседку я в жизни не сплетничал. Может, мастер что и сказал, но я так не думал, не знаю, что он сказал, но я правда так не думал. Я не сплетник. Я не сплетничаю, Вильмушка, я ведь уже не сплетничаю.

– Хоть не при!

– Не вру! Вильма, я уже не вру.

– Врешь! Ты врун! И сейчас врешь. Все время всякие сплетни разводишь. Если не прекратишь, я когда-нибудь тебе так влеплю!

Опять, опять замахнулась. И я не выдержал. – Ну так влепи, влепи, ну! Ты врунья! Вот! А хочешь, ты и сплетница! Почему на меня замахиваешься? Почему замахиваешься? И врунья ты! И все время про меня что-то выдумываешь. Выдумываешь, чтобы я перестал к вам ходить.

И вдруг – хлоп! Влепила мне затрещину. А не надо было этого делать. Потому что после затрещины и мне трудней себя сдерживать. Я кричу на нее: – Дрянь конопатая, ты чего меня бьешь? Сама врунья, не я!

Наверно, я на нее и глаза выпучил и зубы ощерил, потому что она вдруг позеленела, пожелтела, и заместо одной затрещины я сразу три заработал.

– Кто конопатая?! И кто врун? Кто вечно сплетни разводит? Ах ты бессовестный! – Ну и опять – бац! Заместо одной оплеухи у меня сразу шесть.

С ревом иду по двору вниз. Ох, кабы со мной разревелась вся улица. Но на улице нет никаких зрителей. Сперва одной ногой, потом другой я злобно колочу в ворота и все приговариваю: – Конопатая! Конопатая! Сплетница противная! Ведьма злющая, паршивая, врунья подлая! Конопатая ведьма! Ведьма! Ведьма! Ведьма! Гадкая, гадкая, гадкая! Ведьма гадкая, самая разгадкая!

Но когда и это не помогает, я нахожу на дороге большой и горбатый камень, размахиваюсь и изо всей мочи запускаю его в окно.

МЕДНОЕ СОЛНЦЕ
1

В деревне о разбитом окне вмиг забывают. Одно я, что ли, разбил? Люди при таком деле поворчат малость, может, дома или на улице вас кто и выдерет, но, если не отдубасили сразу, поздней вам уже ничего не сделают, потому что тем временем какой ваш дружок еще что-нибудь выкинет.

Вильма не пришла на меня жаловаться. Никто на меня не жаловался.

Но все равно что-то сломалось. Нет, об окне я сейчас и не думаю. Еще в тот день вставили в него новое стекло, И речь не о тех затрещинах, которые Вильма мне отпустила. Наверное, она сразу же и пожалела о них. Когда я на другой день с ней встретился, она меня ни в чем не упрекнула. Сперва хотел ее стороной обогнуть, да не тут-то было. Она внезапно оказалась прямо у меня на пути. И вроде бы тоже сперва меня испугалась. Покосились мы один на другого, а потом Вильма погрозила мне пальцем. И улыбнулась.

Долго мы не дулись друг на дружку. Но с тех пор хожу к ним все меньше. Загляну когда-никогда, но все реже. Вильма сделалась ко мне сердечнее, но, пожалуй, еще и потому, что не хожу к ним так часто. Хотя мог бы. И она мне намекает на это. И мастер намекает. Даже Имришко. И я знаю, они не обманывают. Заметил я, туда ходят и другие дети. Они и до этого хаживали, но обычно со мной, я их туда водил, потому что хотел позадаваться, хотел показать им, что у меня есть куда ходить и что с Вильмой мы понимаем друг друга. И я в самом деле с ней ладил; случались, конечно, перекоры, но долго они не тянулись, а если бы и тянулись, нынче на многие вещи я уж иначе смотрю, нередко мне кажется, что и перекоров-то никаких не было.

Чаще других ходят к Вильме Агнешкины дочки. Бывает, приводят с собой и подружек, а то и дружков, и, возможно, к Гульданам я еще потому не хожу так часто, что знаю: я уже вырос, во всяком случае старше тех детей, что туда ходят. Было бы глупо, если бы я препирался с ними из-за груши или пирога. В каком-то возрасте – ведь и детям прибавляется лет – человек теряет право на пирог или, во всяком случае, имеет право лишь на тот пирог, который принадлежит ему.

2

Но вовсе не обязательно, что других детей, маленьких, у Гульданов всегда привечают. Во всяком случае, не чаще, чем меня. Все зависит от того, какое у Вильмы настроение, а оно меняется, смотря по тому, какие у нее заботы. Забот у нее хватает, и почти все они или большинство из них связаны с Имришко. И хотя в конце лета казалось, что Имришко уже выздоравливает и даже вроде бы совсем окреп, осенью выяснилось, что это не так. Он снова почувствовал себя хуже, а когда настали хмурые, позднеосенние, мглистые и дождливые дни, ему опять пришлось слечь в постель.

Недели две Вильма просидела возле него. И мастер что ни утро и что ни вечер подсаживался к нему на постель и спрашивал: – Ну как тебе, Имришко? Ты же почти выздоровел! Так не осрами нас теперь! Если будешь долго лежать, Имришко, ты ведь и сам себя осрамишь! Коли ты Гульдан, соберись с духом!

И Имро заверял их, что соберется с духом. А то смеялся и говорил: – Думаете, мне охота лежать? Уж нынче собирался встать. Но раз вы обо мне так заботитесь, должен же я вас слегка подразнить. Но завтра точно встану. Надо малость прийти в себя, я ведь уже долго бездельничаю и порядком обленился. Мне такая легкая жизнь даже понравилась. А кому бы не понравилась? Чему вы дивитесь. Но завтра, завтра непременно встану.

Но на другой день, еще до того, как развиднелось, он стал искать рукой Вильму, шарил и по соседней кровати: – Вильма, спишь? Не знаю, сколько времени, но наверняка скоро утро. А мне что-то опять вставать неохота. Очень болит поясница, болит и сейчас, когда сплю. Да я особенно и не сплю. Ужасно болят у меня… кабы только поясница!

А тогда уж и Вильма поутру бывает невыспавшейся. Не раз, навещая мать и сестру, тоже жаловалась на поясницу и на то, что частенько у нее болит голова: – Я вся будто сломанная. Сдается, эти его хвори и на меня переходят. Если он будет еще долго так лежать, я, считай, не вынесу. Он встанет, а я, скорей всего, свалюсь.

Но при Имро она так не говорила. И по-прежнему была терпеливой и заботливой. Каждый день ломала голову над тем, что бы ему приготовить, а ночью полусонная сходила с постели, потому что Имришко захотелось воды или, может, даже не захотелось, но без воды ему трудно было проглотить таблетку.

И Имрих снова целыми днями спал, нередко просыпаясь именно тогда, когда Вильма собиралась ложиться. И потом она еще долго ворочалась в постели – рядом с ним невозможно было по-настоящему спать.

И если бы хоть когда погладил ее! Мог бы ее и обнять. Однако день за днем, ночь за ночью бежит или только тащится, а Имро все такой же, ко всему безразличный. Хотя Вильме ничего особенного от него и не нужно. Он ведь и вправду хворый. Она сознает это. И все-таки, все-таки мог бы ее когда-никогда, хотя бы ночью, погладить. Ведь с той поры, как Имришко дома, ничего особенно не изменилось. В самом деле, прибавилось ей только забот. Или просто заботы у нее изменились. Тревожиться за него приходилось ей и тогда, и сейчас. Подчас ей даже не верится, что Имришко уже дома и что постели их рядом. Но пока она его еще ни в чем не винит. Только изредка втихомолку вздыхает: ох, Вильма, ты этого своего Имришко еще изождешься.

Несколько раз ей казалось, особенно когда у них были гости, что Имришко немножко иначе, живее, даже как-то заискивающе, на нее поглядел, и она подчас многого от этого ожидала. А как останутся вдвоем и она прижмется к нему – он стоит и стоит, даже рукой не шевельнет, не обхватит ее, хотя она-то все крепче его обнимает. Долго к нему прижимается, а он, может, лишь для того, чтобы высвободить руки, погладит ее раз-другой по лицу, но и этого ей достаточно. Почувствует его ладонь, и тут же на глазах у нее слезы: – Видишь, Имришко, какая я смешная. Враз плачу. Уж ты не серчай. Плачу, хоть ты и гладишь меня. Но и смеюсь. Я всегда была такая. Не изменилась. Вот видишь, Имришко, смеюсь и сейчас.

Они с минуту гладят и обнимают друг друга, потом ей чудится, что Имришко вроде бы от нее отступает. Может, устал и перемогается, может, из-за нее устал, иначе бы столько не мешкал, а поскорей бы обнял ее, начал бы ее раздевать или сказал, чтоб сама разделась. Но он знай стоит и стоит, под конец еще раз погладит ее, неловко поцелует, улыбнется ей, и все. Прежде он таким не бывал! Дело не только в болезни, иногда ей кажется, словно он и робеет. Ей хочется об этом сказать. Но боится, ведь и она немножко робеет. Рано или поздно все само собой и без того образуется, все наладится. – Имришко, знаю, ведь ты так устал! Она хочет намекнуть, что ей все равно, что она сумеет побороть нетерпение. Господи, недели и месяцы она выдержала без него, а теперь-то уж легко выдержит, коль он тут. – Имришко, главное, что ты дома. Если хочешь, пойди поспи! Я пока что-нибудь к ужину приготовлю.

Но он воспринимает это иначе. Так всякий бы воспринял. Думает: «Хочет со мной переспать! Ясное дело! Уж сколько времени между нами ничего не было». – Ты права, я малость устал, – говорит он, чтоб она не считала, что он отговаривается. Но сразу пугается: что это со мной? Я же люблю ее, а веду себя так чудно, будто это не так. Почему не сказать ей об этом! Разве она не заслуживает? – Устал я, – повторяет он. – Пойдем, пойдем ляжем.

В самом деле. Однажды он позвал ее.

Но в постели вел себя неловко.

Они целовались, обнимались. Поначалу оба разгорячились, но, чем Вильма делалась горячей, тем больше становилось ему не по себе. Он снова и снова задавался вопросом; что это со мной? Он гладил ей грудь, целовал в губы, но вскоре она почувствовала что-то неладное. Заметила, что он взмок весь. Попыталась ему как-то помочь, чтобы он не так мучился, касалась губами его кожи. Он потел еще больше. Она оглаживала его всего: руки, грудь, бедра, долго не осмеливаясь коснуться его и там, где он боялся больше всего. Тогда Имро перестал двигаться, на минуту задержал дыхание. Он и там был потным. Наверно, это было ему неприятно. Он чувствовал себя мальчишкой, впервые очутившимся с девушкой, но Вильма сразу поняла, что Имришко уже не мальчик, что именно сейчас он вошел в самую пору и что таким еще никогда не был. Бедняжка, ну и натерпелся! Слаб еще, а иначе бы он так не потел. А она тоже хороша, взяла да и влезла к нему в постель, вот уж правда, могла подождать, покамест он немного поспит, хоть и звал ее, а она могла додуматься, что ему отдохнуть надобно, нечего было ей его слушаться.

– Имришко, мы уж давно не были вместе, – сказала она. – Надо привыкнуть друг к другу. Мне ведь и так хорошо. Я рада, если могу с тобой хоть чуточку полежать.

Он пораздумывал с минуту, что бы ей на это ответить. И решил не говорить ничего, поскольку ничего умней, чем сказала она, нельзя было придумать.

На дворе смерклось, но ни один из них не уснул, хотя оба делали вид, что спят. Каждый ушел в свои мысли.

Позже Вильма попрекала себя. Какая я глупая! Разве не могу совладать с собой? Что теперь обо мне Имришко подумает? Теперь еще больше будет чураться меня. Как делу помочь?

Господи, разве я не знаю, что он хворый? Неужто мне этого показалось мало?

Нет, ей этого не показалось мало. Она была благодарна за то, что он погладил ее. И он сперва был благодарен, она ведь тоже целовала и ласкала его, и минутку, минутку они оба действительно были взволнованы и счастливы. Кого тут, собственно, винить?

Имришко, Вильма умеет ждать, разве у нее не было времени научиться? Имришко, ты не смеешь серчать! Не смеешь хворать, Имришко! Ну сколько, сколько еще можно хворать?..

Под рождество Имро снова встал на ноги. Погода вроде наладилась, пришли морозы, застыли лужи и болотца, а речка, что текла по деревне, зажурчала вдруг совсем по-иному, чем раньше, ровно в ней тарахтело стекло. Но работать Имро пока не хотелось, его опять больше тянуло на разговоры. Он даже Вильме советовал, что ей стряпать, и, хоть она старалась вовсю, редко когда угождала ему едой, он всегда наводил на все критику и не прочь был покритиковать Вильму даже тогда, когда съедал все в охотку. Несколько раз они из-за этого и повздорили. Виноват обычно был Имро, но Вильма, возможно потому, что и она несколько раз довольно резко подколола его, верней лишь отбила уколы, принимала вину на себя.

Иногда он бывал совсем в хорошем настроении. Наступала умиротворенность, Имро делался вдруг необыкновенно живым, снова рассказывал о Вассермане, вспоминал, как поначалу Вассермана боялся и как под конец осмелел, как стало ему уже почти все нипочем, хотелось лишь как-то выстоять, как ясно светил в ночи месяц и какими громадными, но при этом жуткими и прекрасными казались горы, только каково, если холод вонзался человеку в самые жилы? Не было ни огня, ни спичек. Имро пришлось взять у Вассермана шинель, пришлось, что называется, ограбить его.

– Черт-те что, наткнись кто на меня, найди меня в этой немецкой шинели, тут же на месте меня бы и прихлопнул. Может, и свой бы прихлопнул!

Временами он задумывался, но рано или поздно снова заговаривал о том же, и в мысли его замешивался кто-нибудь из товарищей, что были с ним в горах, цыган-надпоручик или кузнец Онофрей, но чаще всего он поминал церовского причетника. – Бедняга, хороший мужик был! – говаривал он о нем. – Семеро детей у него, и всякий день он мне о них рассказывал. Не представлял, как с ними жена одна управляется. Обычно ворчал на все, на что можно было ворчать, и на священника фырчал, но кто причетника Якуба хорошо знал, тот понимал: в основном он ворчит на то, что ему дорого. Он и этого своего фарара, конечно же, любил. И новый церовский храм был ему дороже, чем для всех прихожан вместе. Он частенько рассказывал, как расписан костел, хвастался, что и он богомазам советы давал, не раз и мне сулился показать в церовском храме ангела, которого сам предложил богомазу, даже пытался ангела изобразить, как тот, надувшись, глядит на прихожан с костельного свода и поет – он еще и запел – Gloria in excelsis Deo[87]87
  Слава в вышних господу (лат.).


[Закрыть]
. Мечтал дождаться освящения костела. А вот видишь, Вильма, освящения-то и не дождался! Бедняга! Только и осталось после него что семеро ребятишек, кроме них да еще двух, трех товарищей, об их отце, почитай, никто и не вспомнит. Да и этой детворе пришлось всякого натерпеться! Стольким-то детям лишь подавай есть! А кто им задарма что принесет? Может, они даже не знают, каков конец был у отца.

– Знают, ты о том говорил. И мастер раза два к ним заходил.

– Заходил? Добро. Знаешь, Вильма, как начну снова понемногу работать и у нас денег будет побольше, надо бы и нам когда-нибудь туда наведаться. Неплохо бы такой семье пособить, Якуб-то был моим товарищем. Никогда не думал, что мы так с ним подружимся, мне это и не снилось, в голову не приходило, когда мы строили церовский храм. Может, уже сейчас стоило бы отнести семье Якуба хоть два-три кило яблок.

– Можно послать. Скажу отцу.

За два дня до сочельника стал виться снег. Имро сидел у окна и смотрел на улицу, потом вдруг ни с того ни с сего запел. Сразу и Вильма повеселела. Попыталась подтянуть вторым голосом, да не сумела, не нашла терцию, и Имро вроде бы на нее рассердился, тут же умолк, правда, хорошее настроение его не покинуло. – Ах черт, когда так падает снег, неплохо бы и пройтись.

– Да? – Вильма вмиг схватилась. – Ну пойдем. Только надо теплей одеться.

Прогулка была недолгой, вышли в сад, а потом за гумно. Взялись играть в снежки. Но снегу было мало. Слепить снежок для Имро оказалось делом нелегким. Каждый кинул снежка по два. Когда в руках у Вильмы был третий, Имро загородил лицо локтем и сказал: – Ну будет. Мне что-то надоело.

И Вильма уже не осмелилась бросить в него снежок. Отбросила в сторону.

Но зато за ужином, когда мастер спросил, что они делали, Имро глянул на Вильму и, невольно повеселев лицом, сказал: – Мы играли в снежки. Правда, немножко. Некому было их лепить.

У мастера сразу поднялось настроение. – Что ж вы молчите?! Были на улице? Оба? И в снежки играли? Жаль, меня не было дома! Нынче был славный денек!

3

А на сочельник, должно быть, поднялось атмосферное давление, ночью чуть снежило, но поутру воздух был прозрачный и острый, как отточенное стекло. Имро встал первым, оделся и вышел во двор, стал заметать снег. Подмел почти до ворот. Пожалуй, и продолжал бы мести, кабы не вышел мастер и не сказал: – Ну давай, Имришко, я домету, осталось всего ничего!

Имро попробовал заняться и другими делами. Принялся чистить рыбу, пусть Вильме и пришлось потом дочистить ее, затем пошел поискать в кладовке подставку для рождественской елки. Однако ствол елки был чересчур толст, надо было его обтесать и опилить. Приглядываясь к топорам, Имро долго не мог решить, какой из них выбрать. А выбрав, подумал, что выбрал его лишь потому, что мастер забыл его наточить. Пришлось поискать еще и напильник, а начав точить, оглядел он и другие топоры, и те тоже, конечно, оказались с зазубринами. Ему просто не верилось, что у отца мог быть такой никудышный инструмент. Он брал его один за другим и по каждому хотя бы разок проводил напильником; но и за этим делом застал его мастер и, усмехнувшись, сказал: – Эхма, да ты заместо Ондро работаешь?

– На Ондро не потяну, мне бы надо быть терпеливей, – улыбнулся и Имро. – Но тебе Ондро и впрямь пригодился бы. Ведь у тебя нет ни одного справного топора. Все с зазубринами.

– Судить-то хорошо. Но чему удивляешься? Будто хоть один справный ученик есть у меня. Не говоря уж о подмастерье. Ты за работу браться не хочешь, все только собираешься, а меня одного на все не хватает. Когда мне точить? Точишь обычно на месте, когда топор, тесак либо тесло понадобится.

– Сказал бы мне. Наточить и я мог.

Мастер оглядел один топор, другой, провел по острию пальцем. – Ей-ей, ты, кажись, наточил их лучше Ондро, – пошутил он и добавил: – Но теперь, зимой, и у меня время найдется. Надо будет, смогу и сам наточить.

– Да я ведь их уже наточил, – усмехнулся Имро. – Это мне по силам.

Он опять взял в руки железную подставку, попытался всадить в нее елочку.

– Оставь так! – Мастер гнал его в дом. – Слишком долго-то на дворе не задерживайся, еще простудишься! Ступай, я сделаю. Поможешь Вильме наряжать елку.

4

Праздники удались. Имро совсем окреп. Порядком было и гостей, особенно маленьких песенников и колядчиков, для которых у Вильмы вдосталь было припасено орехов и яблок, а мастер уже за неделю, а то и за две стал откладывать мелочь, чтоб каждому колядчику дать по кронке. Вильма умудрилась раздобыть и апельсины, но они достались только родным и двум-трех озорникам, что были у нее на хорошем счету. К примеру, и мне; но мне в основном потому, что в последнее время их дом я стал обходить стороной. Но праздники есть праздники: куда бы это годилось, не приди сосед к соседу спеть, пожелать счастья? Гнев мой все равно давно уже прошел, а если и нет, иной раз стоит позабыть о гневе, особенно если известно: одна из тех кронок, что так долго звякала в кармане у мастера, звякает и для меня. Кого бы кронка не приманила? Правда, я еще и пел хорошо. Ох я и вытягивал! Если знаю, что за песню и перепадет чего, враз голос у меня становится краше.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю