Текст книги "Мастера. Герань. Вильма"
Автор книги: Винцент Шикула
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 43 страниц)
– Я уж думал за него взяться. И про пьянку хотел ему помянуть.
– Нет, он не пил много. Правда, не пил. Иногда только прикидывался. И когда, случалось, особо шумел или куражился, это было одно притворство. Такой у него характер. А пьяный бывал редко.
– Он не бывал пьяный? Ежели так, значит, и я никогда не напивался.
– Правда, он не пил. А когда и был чуть навеселе, мне и тогда казалось, что он больше прикидывается. Несколько раз он признался мне в этом.
– Еще и признался! Первейший прохвост, стало быть! Да ты не волнуйся, он здорово набирался! А нынче, думаешь, как было? Думаешь, до этого он воды или молока испил? Питух несчастный, уж так, верно, надрался, что и лыка не вязал, а иначе разве бы такую глупость выкинул? Был бы в трезвом уме – посоветовался бы хоть с кем.
– Он уже давно это замыслил. Я и по нему это видела, только, должно быть, не понимала. Многое я не могла объяснить. А теперь мне и впрямь кажется, что у него уже наперед все было продумано.
– Уж он-то продумал! Как же – продумал! Так бы излупцевал его! Мог бы, окаянный, и поразмыслить! Пойми, в наше время думать надо. Кто теперь не думает? Да будь я помоложе… И Якуб с Ондро там. А Имро наверняка Карчимарчику поддался на удочку.
– Светы мои, Карчимарчик-то и сюда заглядывал! – завздыхала Вильма. – Но мне ничего такого даже на ум не пришло.
– А мне пришло. – Мастер закивал головой. – Может, ты не слыхала, а я с ним говорил, долго мы толковали, я, сдается, с ним малость и согласился. Однако человек я осмотрительный. Опасался я, как сейчас помню, даже сказал ему, что таким малым народам, как наш, в любой момент можно и попользоваться, мы хоть нос и задираем, да высоко ли его задерешь? Ведь когда у нас и есть, то все равно что нету, а если надо платить, то всегда только мы и изволь платить, а то и переплачивать, но нам, нам-то, бог мой, кто заплатит?! Эхе-хе, нам, право, редко когда заплатят. Я не ною, я не нытик, нытик мне самому смешон, мне всегда кажется, будто он напрашивается, чтобы его даже те обдурили, кто еще не успел обдурить.
– О господи, а я все о нем, об Имришко, думаю! – опять вздохнула Вильма.
– И я о нем думаю, – мастер кивнул головой, – потому как он непутевый, хочу не хочу, а должен об нем, о поганце, думать. Хоть и о другом говорю, а все он у меня из головы нейдет, должен я и об Ондро, и об Якубе думать. Да я уже обо всем с каких пор раздумываю. Молчал я, ан ничего от меня не укрылось, я все держал под приглядом. Ведь я уж в годах, и чего только мои глаза не видели, чего только мои уши не слышали! Знал я, что у нас делается и как делается, знал и про то, что за покой, который был у нас тут, надо кой-чем заплатить. Ну а раз мы из тех, кто всегда переплачивает, не ожидал я для себя многого, хоть порою и думал, что и мне могли б заплатить, что наконец и я мог бы кого обдурить. А видишь, как я обдурил. Опять лишь меня и обдурили, опять оставили нас в дураках. Может, и ты помнишь, как оно шло, как было. Началось с Польши, все мы были шибко умные, а тянулось все не более восемнадцати дней. Франция и Англия и пальцем не двинули, а почему не двинули? Ну, ясное дело, тут и пошло, завертелось. За Полыней, полгода спустя, пришел черед Дании и Норвегии, но по-прежнему никто пальцем не шевельнул. Потом, конечно, и Францию турнули. А в газетах писали, что это, мол, континентальная держава. Какая держава?! Была б держава, так защищалась бы. Может статься, как раз они-то, французы и англичане да и прочие страны, все и угробили. И нам все напортили, а потом и с ними расправились. Ведь и на Францию нескольких недель хватило. А англичане, святый боже, я и в толк не возьму, с чего это англичане так нос задирают? Пришли, повоевали малость и у этого самого Дункера – черт его знает, как он пишется, как выговаривается, – показали только, как ловки улепетывать. Ну и мы, маленькие, сразу вообразили себя большими, можно сказать наибольшими, враз увидели себя и в Африке, и на Балканах, повсюду себя уже видели, а потом пришел июнь, даже не помню, в котором году, но точно июнь был, немец напал на русских, румыны и финны вытянулись в струнку, а мы – мы тоже сразу напялили форму и пошли, еще загодя выучившись маршировать! И поначалу казалось нам – все как надо. Болтали о Москве, о Ленинграде, о Харькове, бог мой, о чем только не болтали, а на кой ляд все было?! Только людям худо было. С самого начала люди только и вредили друг дружке. А я только и замирал от страха, как бы и мне вреда не было, как бы меня и моих сынов ничего не коснулось. Вот так-то, Вильмушка! А Имро я бы и впрямь под зад пнул. Он, поди, уверен, что во всем разбирается, но в чем во всем?! Только мы, дурни, думаем, что нам достаточно года два мирных, да какой это мир, когда ради него надо в крови купаться? Господи боже, ну какой это мир?! Мы только плати да плати, знай плати – и все ради того, чтобы перед остолопом, перед каким туполобым скотом нам не было совестно?! Вот ведь, Вильмушка, большие народы обыкновенно не бывают такими стеснительными, как мы, словаки, ибо у народа побольше и дубинка поувесистей. А у кого дубинка, у того должна быть и самоуверенность. И она есть у него! Ладно, не слушай меня, Вильмушка, лучше не слушай меня! Оно ведь спокон веку так было. Господи, до чего же мы глупые, всегда меж собой только вздорим, лютеране, католики, гардисты и не гардисты, ох, Вильмушка, до чего глупые! Если и захочется что, то всегда каждый в свою сторону тянет. Кому-нибудь надо было нас как следует двинуть в ж…, только у нас даже ж… нет, у нас всего-навсего зад, но иной раз мы и с этим задом не знаем, что делать. Скажешь при словаке: ж…, и сразу тебя какой святоша готов на кресте распять. Оттого у нас всюду и столько крестов, а тут еще хакенкройц[43]43
Свастика (нем.).
[Закрыть] приспел на помощь. Ну как тут не быть осторожным! Вот, Вильмушка, я и осторожничаю. Только осторожность-то моя ни к чему. Касалось бы дело работы, тут меня и впрямь никто не обскочит. Я ведь хороший мастер. Меня так легко не собьешь с панталыку. Только кому, скажи на милость, кому нужна нынче честная, совестливая работа? А крушить – ведь на войне всегда только крушат и жгут, а развалины и невесть какое огнище может устроить и распоследний болван, – крушить я не умею и не крушу. Нет, Вильмушка, пугать я тебя не хочу, с меня и так хватает, последним был бы дураком, вздумай я на собственную дочь или невестку страху напускать, уж чего-чего, а страху в нашем мире не занимать стать. Так что ты, Вильмушка, откинь всякий страх! В человеке, знаешь, в человеке частенько черт сидит. А Имро, ну не дурак ли этот Имро? Петый дурак, право слово, я по нему плакать не стану, надо больно по такому паршивцу плакать! Паршивцу никогда ничего не делалось и не сделается.. Да и потом, у меня там еще два сына, и те такие же безголовые и такие же справедливые, да среди чертей, слышь, Вильмушка, среди чертей многого ли добьешься со своей справедливостью! Ну теперь-то ты знаешь, девка, отчего я такой осторожный и чего боюсь? Н-да, немец есть немец! Я немца боюсь. Ну а коль я не герой – мастеру-то не за геройство платят, а спокон веку только за работу, – то чихал я на геройство, мастер есть мастер, хочу лишь того, что по праву мое, ан знаю, что и словак по-своему пентюх. А вообще, что мы о себе думаем? Ну кто мы? Неужто у нас нет зубов, кулака, чтоб заехать в рожу, ноги, чтоб пинка дать? Почему? Почему мы так должны думать? Может, потому, что нас мало? Мы что, ласточки? Или только рой мотыльков? Да, каждый словак пентюх, а кто думает, что он не таков, тот – еще больший. А наибольший тот, кто от таких слов взбеленится. Пентюх ты, болван ты, болван неотесанный! Знаешь, девка, плевал я на эту нашу честь и справедливость. Какая честь, какая справедливость? Что это, скажи, ну что? Ведь это как есть пшик, и об этом пшике я не волен даже правду сказать, потому как это уже о нас, о лютеранах, католиках, словацких лютеранах и словацких католиках, это уже наше – все наше, и дерьмо наше! А вообще… Устал я… И мне уже дремлется, хотя мне еще и не дремлется…
7
Вильма еще какое-то время продолжала сидеть за столом. Потом и она поднялась, но не знала, за что взяться. Спать ей пока не хотелось. Она вышла на двор, затем и на улицу. А что, если немного пройтись? Можно бы навестить Агнешку, да не поздновато ли теперь идти в гости?
Она постояла на улице, что-то помурлыкала, мелодия припомнилась ей еще раньше, когда она была в кухне и слушала мастера, но тогда она не хотела напеть ее вслух, сейчас же эта мелодия снова к ней привязалась, и она никак не могла от нее избавиться, мелодия вплеталась в ее мысли, словно пыталась спугнуть их или вытеснить. Но Вильме петь не хотелось, возможно, она думала, что мастер в горнице уже засыпает и, как почти всякий мастер, зачастую с трудом забывается. Ей не хотелось спугнуть его сон.
Деревня, днем оживленная, а под вечер еще оживленнее, теперь уже начинала неторопливо затихать, даже почти совсем стихла, отходя ко сну. Там-сям еще раздавалось какое-то слово, вдали кто-то о чем-то спрашивал, но ответ уже не дошел, либо нельзя было его разобрать, где-то зашуршали шаги, а где-то замерцал робкий огонек. И Вильма вдруг вспомнила, что прошлой ночью ей привиделся сон, снилось ей, что людям не хватало картошки и они сажали ее на могилах, и на каждой могиле было ее полно – крохотной, молодой, новой, она еще шелушилась, – к чему бы такой сон? Она не была суеверной, но сны ее часто преследовали, нередко тревожили целый день, а то и несколько дней, ей делалось страшно, что она захворает, и, бывало, потом ей и в самом деле слегка нездоровилось, хотя нездоровье свое она сама на себя накликала, но нынче, несомненно, это было связано как-то с Имришко, конечно же – только с ним.
Она постояла на улице, потом вернулась во двор, но в дом не вошла; она то сходила с крыльца, то поднималась, но всякий раз останавливалась у двери – и все думала, думала об Имришко; вспоминала, что сказал о нем мастер, как ругал его, и воображала себе всякое: и то, что могло быть, и то, чего вообще не было и, пожалуй, даже не будет. А на небе тем временем высыпало полным-полно звезд, и они так резко сверкали, даже самые маленькие, что прямо впивались, вонзались в человека. У Вильмы даже глаза заслезились. Но плакать ей не хотелось. Она стояла, прислонившись к косяку кухонных дверей, и невольно снова в голове у нее завертелась мелодия, та же самая мелодия, только теперь она предлагала себя еще настойчивее, а под конец стала почти докучать ей, да, да, докучать, хотя уже сделалась песней, а когда мастер уснул, она стала еще назойливей, просто раздражала, злила ее, но еще и потому, верно, что Вильма не могла ее уже как следует вспомнить, она не уловила ее и позже, гораздо позже, в последующие дни и ночи, когда снова и снова стояла у кухонных дверей или у окна, залепленного темно-синей бумагой, хотя, казалось, стоило только начать, выхватить со откуда-то из середины, совсем ведь не важно, откуда вы выхватите мелодию, безразлично какую, если она уж однажды или много раз к вам наведывалась, а то и постоянно наведывается, и, даже если вы ее не можете вспомнить, она звучит и звучит, звучит даже тогда, когда вы ее и не слышите и, стало быть, не можете напеть вслух; и вдруг она сама зазвучит и еще напомнит слова (хотя хорошую, по-настоящему хорошую мелодию жаль губить словом), только иной раз она и сама напомнит слова и оттого так зазвучит; но человек, этот глупый человек, подчас совсем-совсем туг на ухо, он слышит ее раз, другой, затем забывает, а если и вспомнит, то, может, подумает, что мелодия к нему не щедра, а все потому, что сам не был когда-то достаточно щедр к ней, и вот наконец нет уже ни тех слов, что так чудесно восполняла мелодия, ни самой мелодии, а остался от нее всего лишь обрывок, которым вы обыкновенно ее унижаете или губите…
…белая, бела-а-я, белоси-и-зая…
Что это? Ничего. Ведь не в словах дело. Понадобилось бы – мы и покраше слова могли бы найти или придумать.
Но что с того, зачем слова, когда уже и мелодия затерялась и мы уже не в состоянии ее вспомнить. И слова, да и плохая, или униженная, или загубленная мелодия нередко служат нам лишь для того, чтобы лучше обманывать друг друга. Будто нам это неведомо? Ох, друзья мои, сколько раз мы по-всякому пели – бывало, и хором, и даже с чувством, да еще с каким, и как мы все улыбались, и как слезы лили, однако внутренний голос в каждом из нас тянул на свой лад, хотя с виду все было в порядке…
Помнишь, Вильма? Помнишь эту песню? А как было светло! И ночи были другими. Окна были заклеены, свет из жилищ не смел проникать наружу, поэтому те, что сидели при затворенных окнах, не знали ничего, не видели даже промчавшегося ночью метеора или кометы. Но для некоторых всегда было достаточно света. Хоть были и темные вечера, да, и тогда были. Вечера были темные, но, когда опускалась настоящая ночь, вновь проглядывались все предметы почти как средь бела дня, только чуть иначе, в другом цветовом тоне, как если бы кто-то смотрел на мир сквозь стеклышко или сквозь какой-то иной, быть может, лишь более мерклый, серый или серо-голубой день…
ТАБАК
1
В конце концов оказалось, что табаку всего семь мешков. Восьмой мешок где-то затерялся. Должно быть, затерялся еще в имении, но стоит ли горевать? Все равно мешки эти пошли прахом.
А впрочем – нет, один мешок сохранился, и его донесли до места, но прежде пришлось ему одолеть долгую-предолгую дорогу. Однако мы забегаем вперед.
Итак, поначалу были все мешки и все люди, были и рюкзаки, и всевозможные узелки, тючки, портфели, армейские деревянные чемоданы и разные штатские чемоданчики – каждый взял, что подвернулось под руку, и потом кто пешком, кто на велосипеде, а большинство же всем скопом на грузовиках направились в Мартин или Микулаш, в Ружомберок или Брезен и оттуда, хоть и не все, в Банска-Бистрицу, а также в Зволен и Жилину, шли и на Мыяву, в Сеницу и в Нове-Место, некоторые и туда торопились, куда торопиться не следовало, куда лучше было совсем не ходить.
Конечно, большинство шло в Бистрицу – туда можно было доехать и поездом, но иные железной дороги боялись, охотней ехали на машинах и даже просили шофера ехать проселками, потому как на многих шоссе уже подстерегала опасность. Временами тот или иной грузовик останавливался – ведь это были машины, работающие главным образом на древесном газу, – и пассажирам тогда приходилось соскакивать и подпиливать поленцев в котел. Случалось, останавливалась целая колонна, и те, кому пока нечем было заняться, топтались взад-вперед и глазели на пассажиров других машин; в основном ехали солдаты, разумеется солдаты в форме словацкой армии, успевшие улизнуть из своей казармы, но встречалось тут и много гражданских – эти стекались со всех сторон и, где только можно было, присоединялись к солдатам или к другим гражданским. И все были в страшной пыли, а потому подтрунивали друг над дружкой, смеялись и покрикивали: – Ну, как дела, мельники? Почем мелете? Почем берете за муку?
– Дешево, дешево.
– И мы тоже. А хотите, и задарма отдадим.
А потом опять забирались в кузов, ехали дальше, вздымая за собой клубы пыли, опережали тех, Кто топал пешком, объезжали деревни и городки, но иной раз, словно забывшись, нарочно врывались с гиком и пеньем в какую деревню, и оживившиеся, повеселевшие крестьяне – у нас же и в городках тогда еще жили крестьяне – бросали им хлеб, пироги, сливы и яблоки, все, чем были богаты, а у кого не было ничего, подымал лишь руку и скалил зубищи. – Наши, наши! – кричал он, не заботясь, слышит ли его кто-нибудь. – Ребята, держитесь! Держитесь, ребята!
2
Однако грузовик, о котором мы ведем речь, шел, вероятно, чуть позже, замешкался по меньшей мере дня на два, катил, наверное, кружными дорогами, да еще ночью, – вот и некому было пассажиров ни поприветствовать, ни подбодрить. Они подбадривали сами себя, и, надо думать, каждый в этом нуждался. В самом деле! Временами кое-кто пытался и пошутить, а один, верно из желания поднять настроение себе и другим, взялся даже напевать, но его сразу одернули: – Габчо, кончай! Нынче у тебя все равно не выходит!
И Габчо умолк. Молчали и остальные. Казалось, что ребята больше дремлют. Некоторые, быть может, и правда дремали. Между тем уже начинало светать, и кто-то вдруг заметил: – Фу ты, дьявол, а мешков сколько? Ведь их восемь было.
– Восемь? – раздался другой голос. – А теперь сколько? Всего семь? Мать честная, только семь? А где восьмой?
– Только семь. Похоже, один забыли в имении. Не уперли же его?
– Поди ж ты! Их восемь было. Один наверняка кто-то упер. Какая-то скотина. Вот те на! Ну не скотина, а? Черт возьми, кто мог его взять?
Вдруг грузовик резко затормозил. Что еще такое? Должно быть, что-то неожиданно преградило дорогу. Грузовик остановился, но тут же дал задний ход, и сквозь шум мотора раздался неразборчивый вскрик, не то восклицание, а затем грохнули выстрелы, которые разом всех пробудили. Ни один из тех, кто был в кузове, не вымолвил ни слова, все только растерянно метались. Вдруг грузовик резким броском влетел в канаву, и уж тут правда никто не мешкал – недосуг было раздумывать, расшибешься или нет, в суматохе все стали соскакивать с кузова и разбегаться.
Мотор еще с минуту ворчал. А кто-то орал: – Halt, halt! Когда мотор заглох, послышался хрип, в самом деле, только хрип, но и тот затихал. И тогда отозвался Карчимарчик:
– Хальт, хальт, ребята! Бога ради, опомнитесь! Стойте, ребята, ведь мы никому ничего не сделали!
Но и его слова оборвала стрельба. Вскоре и Карчимарчик утих, а вместо него закричал Ранинец:
– Подождите меня, ребята! Ребятки мои золотые, Христом богом прошу, не бросайте меня тут!
И потом – ничего, совсем, совсем ничего. Лишь петухи из ближней деревни возвещали новый день.
3
Прошло не менее часу, покуда они снова сошлись. Это было далеко от грузовика, к которому уже никто не решался вернуться, никто не хотел сходить даже взглянуть на него.
Встретились сперва только двое, почти столкнувшись друг с другом, а чуть позже набрели они и на третьего, а там уж к ним подсоединились и остальные.
Однако не все, не все уже сошлись. Четверых не хватало. И те, что остались, сгрудившись теперь вместе, сидели в невысокой траве и непрестанно оглядывались, словно искали тех четверых. А двое стояли у большого куста шиповника и шныряли по сторонам глазами – им не верилось, что опасность уже миновала, как и не верилось в то, что четверо уже не придут, ведь это были их знакомые, а для кого и товарищи. Ну можно ли без них идти дальше или вернуться домой?
Все еще до сих пор были насмерть перепуганы, мучительно бились над множеством важных вопросов, и у некоторых нашлись бы на них и ответы, но говорить никому не хотелось, они только спрашивали глазами друг друга: не желает ли кто случайно сказать что-нибудь.
Но совсем без слов тоже не могло обойтись. Кому-то понадобилось задать вопрос вслух: – Откуда взялся этот шофер? И кстати, как его звали?
А когда раздался вопрос, тут же нашелся и ответ: – Не знаю. Я его не признал. Думал, он из Церовой.
– И я его не признал, – нашелся и другой ответ. – Он не из Церовой. Карчимарчик его отыскал. Не знаю, откуда он, но похоже, хороший мужик.
– Был хороший мужик.
– Оба. И Карчимарчик. Хотя чего только не говорили о нем. Я видел, как он кувырнулся.
– Ребята, сил моих нет слушать такое.
– А Габчо? А Ранинец? Где они?
– Сам небось знаешь. Я только слыхал, как они кричали.
– И этот паренек там остался. Сосед мой. Что теперь матери его скажу? Право слово, лучше мне и домой не показываться!
Молчание. Но вскорости опять раздался чей-то голос: – Может, сходить туда, поглядеть?
– Зачем? На машину? Может, там уже и машины-то нету. Я ведь это место обошел стороной. Ничего там не видел. Мы все тут.
– Какие все? Тут не все.
– Все тут. Больше никого нет. И машину эту, поди, оттуда уже оттащили.
– Ребята, ведь это ужас какой-то. Нельзя так все оставить!
– Ну делай что-нибудь. Попробуй, сообрази что!
Издалека все еще доносилось кукареканье петухов.
Мужики молчали. Только церовский причетник бурчал себе под нос да все поглядывал на других. – Хорошенькое начало! Была б хоть какая… хоть какая атака! По простоте своей люди ведь ничего даже не ждали. И я ничего такого не ждал. Думал, может, и дело-то не больно серьезное, может, ничего особенного и не будет. Дома-то столько у меня министрантов, столько ребятишек, а теперь вон оно как – ни взад, ни вперед… Было бы хоть у кого ружье, ну пусть пистолет, какое-никакое оружие, была б хоть перестрелка какая, а то только в нас и стреляют. Кто мог ждать?! Ой, ребята, уж очень мне… Может, надо было остановиться, да ведь кто знал?! Кто что мог знать? Вдруг сразу: хальт! И он, бедный парень, р-раз в эту канаву, прямо в ров этот гнусный, я и теперь, ей-богу, в толк не возьму, как оно получилось. Ну а с другой стороны, кто бы остановился, в самом деле, кто бы? Кому охота останавливаться? Я и сам припустил. А тут еще этот мешок, я с мешком побежал, ага, вот он, мешок-то! Господи, и парень этот… И остальные… Такого и впрямь никто не ждал! Как бог свят! Ей-богу, ребята! Может, просто надо было встать – и ни с места? Да что толковать, коли все так вдруг получилось?! Кто ж бы не побежал? Всякий бы побежал. Что тут будешь делать, ежели враз тебе в лицо, а потом и в спину стреляют? Знаете, ребята, мне от этого… Уж мне от этого – во как… Мне совсем… Ей-богу, ребята, не мои б годы да не будь я солдатом с первой войны… я бы, может… ей-богу, ребята, я бы, может, и разревелся…
4
Сидели они там довольно долго: никак не могли решить, как быть дальше. Все были полны сомнений. Не только страх томил, но и злость и печаль по товарищам.
– Что делать? Надо что-то делать! Не век же торчать тут!
В них росло напряжение, они думали о завтрашнем дне, но никто не осмеливался решать сам за себя, а тем паче за остальных. Они становились все злее. Набрасывались друг на друга.
– Силы небесные, доколе нам торчать тут? Кто все это выдумал? Кто нас всех взбаламутил? Чего вы, черт дери, пялитесь как идиоты? Пораскиньте-ка мозгами, покажите себя наконец, возьмитесь за ум.
– Чего расфыркался? Чего кричишь, чего накидываешься? Нечего кидаться на меня, нечего, сморчок ты плевый! Ведь и тебя бог наделил разумом и у тебя голова на плечах! Ну отчего бы тебе хоть раз в жизни ею не воспользоваться? Разве я один должен думать? Сам думай, других не подначивай!
– Карчимарчик все это выдумал.
– Карчимарчик уже на том свете, его не поминай! Да простит ему господь бог все прегрешения! Нечего, да и времени у нас нет по нему плакать. Самим соображать надо.
– Я уже сообразил, – отозвался един из церовских крестьян и вызывающе посмотрел на других.
Все взгляды устремились к нему.
– Ну сообразил. Чего на меня уставились? Решился я. Домой иду. Да, домой! С меня довольно. Чихал я на все. Думаете, мне уж так охота, чтоб меня укокошили? Я ведь крестьянин. Неужто, ребята, того, что случилось, вам мало? Ну свернут мне шею, а прок мне с этого какой? И куда мы прем, да просто так, без всякого понятия? У нас и командира-то нету. Где наш командир, покажите мне? – Мужик меж тем поднялся и теперь еще острее пронизывал всех взглядом. – Послушайте, ведь за это за все кто-то же должен отвечать! Где все наши товарищи, скажите?! Где Карчимарчик? Не смог нас даже остановить, хотя и кричал нам «хальт». А где он, ну где? Или, думаете, поплакали над ним – и все дела? Или считаете, что с немцами сможете столковаться? Вы же видели, господи, ребята, ведь вы же видели, видите, что всех нас ждет. Если уж суждено откинуть копыта, то дома, ребята, только дома! В бога душу мать, так вас и разэдак, ребята, свиньи вы гнусные, на что вы меня подбили!
– Заткнись, заткнись, осел пьяный! – набросился на него кузнец Онофрей. – Наверняка упился, иначе бы ты так не орал. Кто тебя подбивал? Кто тебя подговаривал? Ну скажи, кто тебя подговаривал? Вот врежу по морде – из тебя уже ни одно слово, ни одна гнусность не вылезет! Ну скажи, храпун, кто меня разбудил? Кто мне ночью спать не дал? Кто меня заявился будить? Не ты ли ночью под окном торчал: пошли, Онофрей, пошли! Если думаешь, что у нас нет командира, по морде тебе может съездить и Онофрей!
– Ладно, ладно, Онофрей! – укрощал кузнеца церовский причетник. – На Онофрея тоже кто-нибудь может найтись, хотя и не обязательно именно я, потому как знаю, кстати, что и на причетника в такие минуты иной грубиян может поднять руку. А что, если бы тут был и Габчо? Пусть Габчо был не мой, а твой приятель, однако, братец Онофрей, ты бы тут так не разорялся! А ну как найдется тут какой другой Габчо?! Знаешь, братец, если жалко Онофрея, то жалко и Габчо, и не только потому, что некому тебе заехать в морду. Лучше поосторожней! Ты, Онофрей, поосторожнее! А то вдруг найдется оплеуха и для Онофрея! Люди добрые, ребята, да разве вы не видите, разве не видите, что стряслось? Боже ж ты мой, разве вам мало?
– Чего разохался, ну чего разохался?! – перебил причетника кузнец Онофрей; хоть он и злился на него и был еще немного не в себе, но разговаривал уже поспокойней, а тот, кто его хорошо знал, сказал бы, пожалуй, что он и вовсе разговаривает на редкость спокойно. – Дай мне по морде, коли охота, ну попробуй, дай мне, не то я сам тебе съезжу! Что до меня, то будь ты хоть сто раз причетник, если осерчаю, не побоюсь и святого отца. Думаешь, коли ты причетник, охи тебя спасут?
– Что уж меня может спасти? – Причетник даже руки заломил. – Что нас может спасти? Люди добрые, вот мы наконец собрались все вместе, и с нами случилось то, чего и не должно было случиться. Так надо ли нам как раз сейчас угрожать друг другу? Или станем дразнить друг друга, носы показывать? Нет уж, товарищи! У каждого нос, и голова есть у каждого, однако ж все разом командовать мы не можем. Я старый солдат, хотя на мне нету формы, но солдатом можно быть и без формы, и я думаю, что нам нужен командир – когда людей много, они подчас с трудом договариваются. Мне и впрямь не по себе, и впрямь не по себе, особенно если вижу, что мы еще ни в каком деле не были, а уж языки пораспускали, да и сами бы себя по домам распустили. Не перебивайте меня! Послушайте, люди, не перебивайте меня! Молчи, Йожко! И ты, Мишко! Кузнец, не прерывай меня! Мигалкович, цыц! Потом скажешь, если захочешь! Богом всех вас прошу, выслушайте меня! Умолкните, черт возьми! Послушайте, люди, куда мы теперь?! Если мы и побежим, то куда прибежим, золотые вы мои? Дом дому рознь! Постой, Йожко! Молчи, Шумихраст, не то тресну тебя! Что, если и дом теперь не дом, что, если теперь – мы же знаем, что было, – если теперь и дома все равно что не дома? Люди, давайте подумаем, нам надо крепко подумать! Глотки во какие стали, а разума поубавилось! Ей-богу, нам нужен если не капитан, то по крайности поручик, а то и надпоручик, хочешь не хочешь, а кому-то из нас быть надпоручиком.
– Какое у тебя было звание? – спросил Онофрей.
– Солдат, – ответил причетник.
– Солдат? Ну видишь! – надулся церовский крестьянин, опять же тот самый, что за минуту до этого так разъярился на всех. – И мне теперь тебя слушаться? Вот уж! Так и вытянусь перед денщиком в струнку! Где у тебя колокольчик, покажи?! Если меня кто нынче либо завтра навеки прихлопнет, скажи, друг мой, скажи, кто по мне тогда зазвонит?
– Ну, ну! – Причетник поднялся, выпрямился, даже руку вверх вскинул. – Только не вышучивай! Не время теперь для насмешек. А коли на то пошло, я, так и знай, зазвоню. А я не зазвоню, найдется другой, у кого будет колокольчик. Вот уж воистину колокольчик всегда и для каждого найдется!
– Плевал я на твой колокольчик! Дура стоеросовая, думаешь, дело в одном колокольчике? Ребята, люди, речь теперь обо всем!
– Вот именно, – подтвердил причетник, – речь идет обо всем!
– Ну видишь, осел! – вмешался в разговор другой крестьянин. – Зачем тогда бурчишь? Языком треплешь.
– Я треплю языком?
– Да еще и молотишь. – Крестьянин не желал и слушать причетника. – О чем, собственно, разговор? Ты был денщиком, сам же сказал, и вдруг хочешь стать капитаном?
– Рехнулся ты, человече? – Причетник почти обиделся. – Кто хочет стать капитаном?
– Ты сам сказал.
– Я сказал?
– А кто же!
– Эге, добрый человек, ты меня, видать, совсем не понял! Я говорил о командире. Кто тебе сказал, что я хочу им быть?
– Мое дело сторона! По мне – ты как был ослом, так и останешься.
– Ну вот, я свое получил! – Причетник покачал головой, но слова пока не отдавал. – Ладно, пускай я осел. Однако нас тут вон сколько, давайте хорошенько приглядимся друг к другу! И ты, братец, коли разум есть, скажи что-нибудь, скажи, но только путное!
– Я свое уже сказал, – ответил крестьянин. – Иду домой. К жене, к детям. И вы, мужики, решайтесь! А я домой иду, только домой, и баста.
– И я присоединяюсь, – поддержал его другой крестьянин, – потому как и я сыт по горло. Не так уж я глуп, во всем успел разобраться. Что поднесли, то и отведал. Не брошу я жену с детьми, чтоб немцы измывались.
– И ты думаешь, выиграешь? Вы что, думаете, выиграете? – Причетник переводил взгляд с одного на другого. – Разве у меня нет детей? У меня еще больше детей, семеро у меня. Не даете мне досказать, а я всего-то и хочу напомнить, что нам надобно вместе держаться. Так ли мы решим или эдак, пойдем ли вперед или назад, но тут должен быть человек, который нами всеми будет командовать, и мы будем его слушаться. Выберем такого человека, и пускай слово будет за ним! Я подчинюсь. Я старый солдат, и у меня тоже, ей-богу, есть нос, и глаза есть, и вы тоже многое видите, не скроешь того, да, и впрямь нас еще всякое ждет! Поэтому я так стою на своем и, может, даже кричу: одного, выберем одного!
– Раз уж кричишь, кричи и дальше. Быть тебе командиром! Сам себе это придумал.
– Я себе придумал? Если и говорю о командире, то это не значит, что я им хочу быть.
– Ну давай ты! – Некоторые стали его подбадривать. – Нам ведь все равно!
– О-ох, не все равно, ребятки мои золотые, мне, мне не все равно. Честное слово, я о себе и не думал. Я просто солдат, был солдатом. А нас тут вон сколько. Какое у кого звание?
– Какое у кого звание?! Мы все просто солдаты. – Они заспорили меж собой, и вдруг выяснилось, что самое высокое звание у Имро. В армии он был младшим унтер-офицером.
– Ну видите, – сказал причетник, – я, выходят, прав был, когда подумал: ежели нет Карчимарчика, хоть мне и жалко, ох до чего жалко нашего Карчимарчика, я сразу подумал – пусть это будет Гульдан. Ведь Гульдана мы все хорошо знаем. Молодой, а неглупый, обученный, ремесло знает, да еще и звание имеет. Вот и пускай Имро, пускай он. Уж если нет Карчимарчика, то скажите, кто другой, ну кто из нас может быть командиром?!