412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Винцент Шикула » Мастера. Герань. Вильма » Текст книги (страница 25)
Мастера. Герань. Вильма
  • Текст добавлен: 4 сентября 2017, 23:01

Текст книги "Мастера. Герань. Вильма"


Автор книги: Винцент Шикула



сообщить о нарушении

Текущая страница: 25 (всего у книги 43 страниц)

– Я и советую!

– Путем советуй!

– Дьявольщина, нога ведь у меня болит! Думаете, охота мне все по сто раз повторять? Даром советовать, коль все равно меня не слушаете!

– Ну посоветуй!

– Ступайте в деревню!

– Нельзя туда.

– Как так нельзя?!

– Серьезно, нельзя.

– Боже правый, до чего же вы глупые. Вы тут подохнете. Мое-то дело решенное. А вы, черт побери! Если вас двадцать пойдет, что-нибудь да найдете.

– Немцы там.

– Какие немцы! Они ведь тоже люди. Разыграйте из себя немцев. Хоть кто-то и откинет копыта, но всех же не убьют. Я-то уже весь как копыто, а вы тут рядом киснете. Табаку бы, табаку или какой пакости, что только курить можно. Ой, как нога саднит! Гляньте-ка на нее, свинью гнусную, до чего раздулась. Наверняка с голодухи. Гульдан, если найдешь табаку, скажу тебе, откуда меня знаешь.

– Где я найду? Нет у меня.

– А нет, так ни хрена не узнаешь. Ой, жуть какая! Как думаете, не лучше ли эту свинью отрезать? Два-три дня обожду, а потом сам ее чикну. Свинья гнусная, здорово меня школит! Табаку дайте! Братцы мои, Христом богом прошу вас! Если хотите, спою вам.

И правда, ни с того ни с сего он начинает петь. Сам выдумывает слова и мелодию и ужасно тому умиляется.

 
Наш словацкий надпоручик
Сильно ранен в ножку,
Закурить бы ему лучше,
Скрасить жизнь немножко…
 

Ребята слушают. Двое-трое смеются, но командир одергивает их. Цыган-надпоручик прикрикивает уже и на командира, потом несет всякую околесицу, а вскоре снова начинает петь.

 
Цыганенка, что ли, кликнуть,
Пусть придет, пусть плачет скрипка,
Пусть он скрипку принесет…
 

И замолкает. Слезы текут по лицу, но он быстро приходит в себя и уже снова смеется. – Дураки набитые! Надо же вас позабавить малость. Так о чем это я хотел сказать? Ага, о том цыгане. Боже праведный, чего только он добрым людям не намолол! Речи закатывал, какие хотел, потому как и сам забавлялся. Когда было холодно, толковал людям о лете, а потом, когда было жарко, говорил так, чтобы всем стало прохладнее. Кабы этот подлый цыганище пришел сюда, ей-богу, нам бы враз стало теплее. Да только не такой он олух, чтобы прийти. Который цыган пойдет по своей воле на фронт? Лучше сто раз сходить с контрабасом на свадьбу. О-ой, нога! Идет раз цыган, постойте, откуда он, это, шел? Не со свадьбы, нет, потому что был довольно голодный. Вот он и подумал: войду-ка я в какой двор, побренчу там, дадут чего-нибудь, и голод как рукой снимет! Да что там! Вошел он в один двор, а в нем полна ребятни – столько наверняка и у церовского причетника не наберется. А глазенок голодных! А ротиков! У иного голодного ребятенка и три ротика! Не как у взрослого. У взрослого просто пасть. Ну а там – ротики, вот наш цыган и сказал себе: эх, оплошал я. И уж хотел было убраться восвояси, да вокруг него было столько голодных глазок, столько ребятишек, столько пустых ротиков! Он и сказал себе: хоть побренчу им! Детям-то правилось, видать было, только ротики у них были пустые. Господи боже, что с вами делать? Подумал он, подумал, а когда опять начал тренькать, то и слова сочинил:

 
Горшок, ветчина,
Ах, какая вкуснота!
Гусь и утка на столе,
Выпью рюмку, выпью две!
 

Он оглядел товарищей, засмеялся и сказал: – Ловко, правда? А он это запросто выдумал. Что для цыгана выдумать песенку? У детей даже глазенки засверкали. Враз эту песенку выучили, пришлось ему маленько ее и продолжить:

 
Придет зима, утешит меня,
Свининки поем, братцы!
С орехом пирог, в другом творог,
Дай колбаски, Франца!
 

– Ну и скотина же ты! – завздыхал кто-то. – Я вот-вот с голоду сдохну…

– И сдохнешь! – рассмеялся надпоручик. – Да была б у меня нога как нога, я бы и пироги, и колбасу достал! Еще и вам бы принес. Человек должен быть ловким, вроде того цыгана. Что ему было делать? Контрабас сам пел у него, а он на нем только смычком струны пилил либо время от времени пинал его коленом в зад, как вы дома жен пинаете. А ребятишки пели во всю глотку, развеселились, точно в храмовый праздник, когда и самые бедные дети сыты. А людей – сила несметная! Люди всегда тащатся за контрабасом как идиоты. Это же божье наказание, ребята, божье наказание! Один крестьянин рассердился, шмякнул этим детям каравай хлеба и сказал: нате ешьте! И мы тоже наелись. И я от того хлеба себе отхватил. Собственно, цыган тот для меня отхватил, он меня угостил. А потом, каналья, наверняка пошел куда за колбаской. Черт его знает, что у меня с этой ногой? Нынче, должно, и она чего нажралась. Наверняка говна. А чего же еще? Ей-богу! Ну и курва она, курва подлая, тьфу ты, курва подлая!

– Не греши! Болван! – окрикнул его богобоязненно чей-то голос, по-видимому, был то церовский причетник. – Разве господь бог мало тебя покарал?

– Не греши, не греши! Силы небесные, да разве я грешу? Я же просто с ногой переругиваюсь, меня господь бог все равно любит больше, чем вас всех, вместе взятых, потому что вы ослы бестолковые. Лучше спать буду. – Он и правда повернулся к ним спиной. Но прежде еще раз поднял голову. – Послушайте, ребята, нынче мне наверняка будет всякое сниться, уже чую. Если я случайно со сна стану кричать, двиньте меня в эту ногу или вынесите наружу – я крепко сплю, а уж раз мне что снится, я, ей-ей, так легко не очухаюсь. Лучше выкиньте меня вон на минутку, на снегу я всегда легче просыпаюсь. Дева Мария! Эх, чего уж там! Чихал я на вас на всех, я уже сплю.

И стало тихо. Все уже устали. И цыган устал. Временами он причитал или вздыхал, а больше – ничего.

Имро вышел из землянки. Захотелось помочиться. Он отошел на несколько шагов, оправился, а когда застегивал брюки, заметил на снегу, что моча его ржавая, даже почти красная, словно кровью изошел.

Он слегка удивился. Потом минуту-другую смотрел на деревья. Повсюду вокруг были чудесные ели и пихты, и он точно хотел их все поощупать глазами, даже будто хотел сказать им что-то вроде того, из-за чего цыган недавно смеялся над ним: и впрямь, сколько крыш!

Но моча беспокоила его. Он снова поглядел на снег. Неужто действительно кровь? Или оно уже раньше там было? Нет, пожалуй, там ничего не было. Наверняка он где-то сильно простыл. Конечно же, было где. Сколько раз он простужался. И кашляет, и какая-то слабость. А, все равно, плевать! И все ж таки надо больше следить за собой!

И он вновь пообщупал глазами деревья. Стемнело. Мороз начинал уже помаленьку прихватывать. Слышно было, как тихо потрескивали деревья. Красивые ели. Дерева-то сколько! Сколько деревьев! А над ними небо ясное…

Он снова поглядел на снег. Что ж! А если даже и кровь? Чему тут удивляться!

Он сморкнулся в снег, утер ладонью нос и вошел в землянку.

МАЛЬЧИК
1

В Околичном ничего нового. Хотя кое-что есть. Почти каждый день идет снег. Людям кажется, что его уже вдосталь. Но я снег люблю. Пускай себе сыплет, пускай снегу будет вдосталь!

О Микулаше я почти совсем забыл. Сперва он был такой бледный. Должно быть, это была Вильма. Дала что-то, но я так быстро съел, что даже не понял, что это было. А потом пришел этакий гнусный Микулаш и выдрал меня, хотя я и молился. Я и на коленях стоял, и руки заламывал, а то пригибался к самым коленям, и потом опять поднимался, и опять руки заламывал, но лучше было бы мне вообще улизнуть, потому как по этой свинье – Микулашу – сразу было видно, что он явился из самого пекла, чтобы только меня отдубасить. Ой, как же он меня выдрал! До сих пор не знаю, кто это был.

Ну а потом рождество. Вполне терпимое. Яблоки, орехи и бобы. Конфет не было. Но я люблю и бобы. По крайней мере после них вокруг меня всегда пахнет.

Снегу вдосталь, вот и ладно! Да, чтоб не забыть! У Агнешки родилась дочка, и назвали ее Катаринка. Справляли крестины. Уже второй раз я был на крестинах. Сначала у Биденко, у нашего кругляша, сестриного мальчонки, ну а теперь у Катаринки. Хорошо, что Катаринка родилась. Но Штефан не приехал. Обещали ему отпуск, а потом не дали. Дивлюсь временами я на этих жандармов! Были крестины, а потом там почти некому было и есть. Один я ел. Им еще пришлось и с собой мне завернуть, хотя я отказывался. Насильно заворачивали. Два дня к крестинам готовились, а потом почти все, правда почти все, только мне одному и отдали!

Ну а в остальном – что? Про Имро пока еще ничего не слышно. Слава богу, хоть Штефан пишет! Почта работает. Но Штефановы письма приходят уже не из Теран – его перевели в другое место. В общем, уже в третий раз.

2

Немце-Раковце 16.1.1945.

«Бесценная моя семейка!

Знаю, что это письмо вы уже ожидаете, но я не мог раньше послать весть по причине некоторых служебных обязанностей. На крестинах я не был, о чем страшно сожалею. Вы даже не можете представить, какое любопытство меня разбирает! Хоть одним глазком взглянуть бы на нашу Катаринку! Но мне удалось хоть заскочить к родителям в Илаву. Не знаю, может, про это тебе уже известно. Возвратная дорога была долгая, потому как участок тем временем уже захватили русские. А у меня осталось там все. Не знаю, что будет. Перевели нас в соседнюю деревню. Кабы фронт малость отодвинулся, мы бы опять перешли на первоначальное место, но я сомневаюсь, очень даже сомневаюсь. Агнешка, деньги вы получили, все в порядке? Слава богу, что я опять получаю хоть жалованье! Выдает нам его правительственный уполномоченный из Банска-Бистрицы. Получил я достаточно, послал тебе, а остаток в 6500 крон взял себе. На них купил: брюки-гольф, обычные брюки, теплую рубашку, носки, мыло и разные мелочи. Все стало 1000 крон, и теперь у меня при себе 5570 крон. Не беспокойся, зря тратить деньги не буду! А когда получу жалованье и за февраль месяц, опять тебе вышлю.

Питание у меня довольно хорошее. Столуюсь у одного крестьянина по фамилии Слобода. Сколько буду платить, пока не знаю. Но надо думать, вынести можно будет. Стрельба тут дело привычное. Как раз перед домом, где мы работаем, то есть перед домом этого самого крестьянина, стоят три пушки, и, как только начинают палить, отзываются в ответ так называемые «катюши». Но нам, ей-богу, пока везет! Снаряды рвутся все в отдалении, хотя бахнуло уже и перед домом, и за домом, однако в нас еще не угодило. Не бойся, душенька, мы остерегаемся! Но все равно мне уже тут невмоготу. Ведь уже с 10.8.1944 года мы с тобой живем поврозь, а это ни много ни мало шесть месяцев. Не был я приучен к такой долгой отлучке, потому теперь так тяжко и переживаю.

Напиши мне, душенька! Обо всем напиши мне, да побольше! Чтобы было чего читать. И попроси, будь добра, Кулиха починить мне те башмаки! Пускай вышлет их по моему адресу наложенным платежом, я заплачу. У меня тут только солдатские ботинки, и те ужасно рваные, когда оттепель, то промокают.

Агнешка, тебе не удалось ничего добиться? Знаю, много ходить ты не могла, но меня так тянет домой! Может, пан гл. зам. Прцух попросил бы пана шефа безопасности Кубалу. Агнешка, ведь нас тут в любую минуту могут захватить русские, и потом я уже не смогу узнать о вас совсем, совсем ничего. Если бы ты была с детьми рядом со мной, я не переживал бы. А так, Агнешка, дорогая моя, скажи мне на милость, что это за жизнь? Боже мой, иной раз я так на себя злюсь! Как я мог выбрать такую-то работу?! Если бы я хоть легче ко всему относился! Сколько у меня уже было всяких начальников! А я знай слушался да слушался, хотя они-то свои взгляды меняли. А я, видишь, какой послушный болван! Иной раз ужасно на себя злюсь!

Кланяйся всем! И напиши, если получила ты деньги. А как с тем ящичком, что ты мне послала, когда закололи свинью? Пришел назад? Обо всем напиши! А если ты опять надумаешь послать мне посылку, пошли мне в ней какие-нибудь сигареты, табаку и бумаги, потому что в куреве здесь форменная нужда.

Еще раз всем шлю поклон! Тебе, Агнешка, и моим доченькам, Зузанке и Катаринке!

Храни Вас бог!

Штефан».
3

Почта, стало быть, работает. Работает, хотя и не для всех. Вильму, меня и наших почтари не жалуют. А мастер временами твердит, что он почтарей не жалует. Особенно когда маленько под хмельком, наскакивает на них. – На почту я совсем не надеюсь, – заявляет он, и тогда глаза у него чуть расширяются и сверкают, словно загораются всамделишной злостью. – Почта мне еще сроду не сослужила службу. Ведь и этот, что вечно тут по деревне взад-вперед на велосипеде раскатывает, какой же это почтарь? Он даже велосипеда своего не стоит. Знай ездит, ездит, ездит, даром перед людьми комедию ломает. А в сумке ни шиша. Если он сюда ненароком заглянет, увидите, что я с ним сделаю. – Мастер склоняет к плечу голову, но тут же снова сердито подымает ее, откидывая даже немного назад, и глаза у него еще больше сверкают, подымает он и руку. Окажись в такую минуту почтарь поблизости, наверняка получил бы от мастера затрещину.

Вильма улыбается. Она понимает, что означают мастеровы слова, знает и почему он говорит их, но у нее свое на уме.

А у меня тоже свое. Обыкновенно я держу сторону Вильмы. В главных вещах мы с ней заодно, ну а в неглавных – ни про какие неглавные я вообще не знаю. Ведь и орех даже, когда он у вас в руках и вы хотите его съесть, сразу вдруг становится главным, а неглавный, должно быть, тот, что еще в кармане или на столе, только и до того дойдет очередь. Ведь что такое один орех? Съешь и десять орехов. А когда ешь их, каждый из этих десяти орехов хотя бы минуточку – главный. Так к чему тогда толковать о неглавном? Если я какой орех и оставлю, ведь он тоже орех, иными словами, и до него дойдет очередь, может быть, съем его после, а может быть, и не съем, но он главный уже потому, что остался. Настанет час, и с ним тоже что-нибудь да случится.

При Вильме я бы рассуждать так не мог. Скорей всего, это бы ее раздражало. А мастеру бы понравилось. Потому что этому я у него научился. Честное слово, если бы он меня слышал, непременно меня бы чем-нибудь угостил или хотя бы хлопнул меня по плечу – так бы ему понравилось! Ведь из мастера иной раз просто как из мешка сыплется, болтает он с пятого на десятое, но умеет быть и краток. Однако когда мастер и балаболит, все равно в этом всегда что-то есть. Иной раз оно эдак хлопнет, а то и лягнет. Ей-богу, оно как орех! А в орехе много кое-чего – знаете, даже когда орех пустой, я и тогда люблю в него заглянуть.

Ку-ку, мастер! Ку-ку, Вильма! Думаете, школяр или подмастерье не может сделать «ку-ку»? Думаете, у школяра или у подмастерья нет своего кибица? Ку-ку, критик! Ну глянь же на меня!

4

Это я просто хотел пошутить. Мальчик – ведь это же я, старые чурбаны! – хотел пошутить.

А в общем-то, все в порядке, почта в самом деле работает, в школу хожу, учитель меня бьет, родители отвешивают оплеухи, хотя бы просто по привычке. И с Вильмой мы в дружбе. Не похоже, чтобы она имела что-то против меня.

Конечно, иной раз и случается какая-нибудь небольшая стычка, но она всегда быстро проходит, о ней легко забываешь. А пусть бы Вильма только осмелилась не забыть! Мы друзья, это правда, только дружбу со мной никто не может ставить себе в заслугу. Со мной легко дружить. Если кто хочет быть умным, я прикинусь глупым, а если кто хочет быть глупым, я еще сильней поглупею. С таким человеком легко дружить!

А кто-нибудь мог бы подумать, что делает мне какое добро, если дружит со мной или в школе сидит со мной за одной партой. Бестолочь ты эдакая, думаешь, охота мне сидеть с таким олухом? А вот сижу. Должен же я кому-то делать добро! Я всегда жертвую собой. А теперь думай себе, что хочешь. Все равно я буду в выигрыше: либо отвяжусь от тебя, либо свою доброту малость улучшу! А в общем, я тобой дорожу.

Но то, что тебе говорю, Вильмы и мастера не касается. У нас совсем другие отношения. Ведь они знают меня как облупленного. Они утешают меня, а я – их. Боже, как бы я хотел их иной раз утешить!

Мастер прикидывается веселым, хотя ему не весело. А Вильма – та и вовсе поникла. И я не знаю, правда не знаю, чем развеселить их. Несу всякую околесицу – а иначе им все равно не поможешь. Хорошо еще, что у меня голова так устроена. Брякну какую глупость, а мастер мне тотчас ее вернет. Брякну опять – мастер опять вернет, да еще и перевернет. Ведь мастер на то и мастер – умеет с учеником ладить, умеет с ним столковаться.

Несколько раз он мне и с глазу на глаз говорил: – Думаешь, не знаю, что у тебя внутри? В тебе сам черт сидит. Не знаю, известно ли тебе, что такое нервы, но, как вырастешь, кому-нибудь придется железякой тебя по голове огреть, иначе никакой черт тебя не возьмет. – Потом, понизив голос, добавил: – Слышь, Рудко! Годов тебе мало, а разума господь бог наверняка сообща с Люцифером в голову тебе столько нашвырял, что часом и я, хотя и сам Люцифер, глаза таращу. Я иной раз еще и слова не подыщу, а у тебя оно уже наготове. Знай, опасное это дело, лучше попридержи язык! Пока еще люди тебя не спрашивают, наверняка думают: молодой, глупый, немой! А вот когда разболтаешься, парень, тебя либо придушат, либо в пасть горящих углей насыплют. И я, кабы был господь бог, тоже бы тебе маленько насыпал. Потому что ты богохульствуешь, Рудко, богохульствуешь! Всех хулишь, не только бога, но еще и Люцифера. Послушай, Рудко, зачем богохульствовать? Как вырастешь, тебя люди либо распнут, ей-ей, распнут тебя, либо ты сам себя распнешь, ведь, ежели Люцифер тебе насыплет, господь бог тоже захочет себя показать, он милостью своей никого не оставит. А кто спознается и с Люцифером, и с господом богом, тот высоко прыгнет. И люди просто ахнут. Честное слово, Рудко, я тебя уж теперь боюсь. Правда, немного тебя и жалею, ведь, если люди не поймут, что ты знаешься и с господом богом, и с Люцифером, все начнут тебя бить, всякий захочет дать тебе в морду. Знаешь, я всегда надеялся на Имришко, теперь же только тебе, тебе хочу сказать – будь разумным, ведь Имришко тут нет, а у тебя жало из глаз торчит.

– А у вас? Когда вы иной раз хмельной, глаза у вас так и сверкают!

– Ах ты паршивец! Я же тебе хочу… а ты… ну ладно, ладно! Знаешь что, Рудко?! Ты вот так и держись! Умный человек не пропадет, но все-таки в оба гляди! Так, так, Рудко! Да смотри особо не переумничай. Я хотел единственно тебя остеречь, да вот на меня что-то нашло. Еще хочу тебя попросить: когда Вильма одна, приходи к ней немного поболтать.

– Я ведь и так хожу к вам.

– Вот и добро! Болтай себе! Знаешь, о чем ты должен болтать? О чем попало. Главное – языком молоть. Меня-то это все уже доконало. Имро я бы охотней всего под зад двинул! Но у тебя еще хорошие нервы, болтай, Рудко, болтай!

5

И я болтаю. В любое время болтаю. Иногда и ночью. Правда! Я потому Вильму поминаю, что несколько раз у них ночевал. Мама сердится, когда мне не хочется спать. Не раз мне уже и ночью поддавала. А Вильма никогда. Мастер ездил навещать Якуба и Ондро, а Вильма всякий раз приходила к нашим и спрашивала: – Рудко не мог бы у нас ночевать? Боязно одной. И к маме идти не хочу, чтоб дом не пустовал.

– Бери его! – Наша мама рада, что я ухожу из дому. По крайней мере не надо меня ужином кормить.

И я, бывало, радовался. У Вильмы я всегда ужинал лучше, чем дома. А сон что – я повсюду одинаково высыпаюсь. Да и своя выгода тут была: не нужно было рано ложиться. Первым делом мы наедались, потом калякали, а потом – что же… Вдруг за разговором я засыпал. Даже не знаю, когда она переносила меня в постель.

Но раза два-три я держался стойко. Целый вечер выдержал. Немного потрещал, но дал и Вильме поговорить, потому что она старшая. Я всегда так – пусть знает, что мне все интересно, а там она уже и сама трещит. И рада, что не перебиваю ее.

Но когда не перебиваешь, долго не выдерживаешь. Ни с того ни с сего глаза сами начинают слипаться, и потом уж трудно слушать. Если мне дремлется, я уже не притворяюсь. Сначала пробую пересилить себя, а потом говорю Вильме: – Вильма, мне уже спать охота.

– Бедненький! А я тебе все рассказываю. Но гляди, чтоб завтра дома не жаловался! Уложу тебя. Где хочешь спать? В Имришковой?

– Все равно. Не сердись, Вильма, я тебя слушал. Только чуточку глаза слипаются.

– Ах ты, мой воробушек! Как долго я тебя мучаю, позабылась маленько, не сердись на меня! Подложу дров в печку! Не бойся, если ночью тебе станет холодно, прикрою тебя.

Но мне ночью не холодно. А Вильма и ночью знай вскакивает с постели и подкладывает в огонь дров, но и когда идет к печи и когда возвращается, всякий раз заботливо меня укрывает. Даже и потом меня укрывает, а я все время ворочаюсь и раскрываюсь, потому что мне жарко. Я такую жарищу не выношу, но ночью мне не хочется об этом говорить, я иногда даже не знаю, что мне жарко, просто только раскрываюсь. А она меня все прикрывает и прикрывает, бедняжка, может, вовсе не спит. Иной раз до того умается, что, наверно, даже на меня злится, перетаскивая к себе, чтобы я случайно не простудился и чтобы когда-нибудь после моя мама ее не упрекала.

Потом она забывает и про печь. Но даже если печь выстудится, я сплю возле Вильмы как голубок.

Только иной раз случается и неприятность. Кто-то однажды рядом с Вильмой обмочился. Не знаю, кто это мог быть. Понятно, в таком деле никто не признается.

Я крепко сплю, и вдруг Вильма трясет меня. – Рудо, Рудко, что это с тобой?

Я сразу понимаю, что случилось. Только кто в таком деле признается? Лучше даже не отзываться. А она продолжает меня трясти. – Рудо, Рудко, что ты сделал?

– Ничего я не сделал. Я же сплю.

– Ах, Рудко! Видишь, какой ты! Ведь я вся мокрая.

– Я же сплю, я все время сплю. Ой-ей-ей, я тоже мокрый! Правда, Вильма, я тоже мокрый.

– Рудо, да ну тебя! Ты хоть дурачком не прикидывайся. Я вся мокрая. Ты что наделал?

– Что я наделал?! Ничего я не наделал. Кто-то тут обмочился. Ведь и я мокрый.

– Рудо, ради бога, хоть не отговаривайся! Я вся мокрая, а ты еще дурачка из себя строишь.

– Да, да, я отговариваюсь! Ты-то не отговариваешься, хочешь на меня все свалить! – И в слезы. Хоть я и не люблю плакать, но когда хочу и когда вижу – дело труба, сразу в слезы. – На меня все сваливаешь, теперь я виноват. Если бы я знал, не пришел бы к вам. Никогда больше к вам не приду.

– Не реви, Рудо! Я ведь ни в чем не виню тебя. Только говорю, что ты обмочился. Ведь и я мокрая, вся мокрая.

– А я не мокрый? А я не мокрый? Ведь я спал в Имришковой, зачем меня к себе перетащила?

– Дуралей, я тебя хотела прикрыть.

– Да, да, ты все отговариваешься, а я лежу тут мокрый. Пойду лучше домой! Пойду домой! Я иду домой!

– Замолчи, Рудо! Не то вздую тебя.

– Да, да! Ведь я спал в Имришковой, спал в Имришковой.

– Ах ты дурак эдакий! Не реви только! Я ведь все равно ничего никому не скажу.

– Я пошел домой, пошел домой! И к вам уже никогда не приду.

– Послушай, Рудо, сейчас ты получишь от меня!

– Никогда больше не приду, никогда больше не приду!

– Боже, какой ты глупый! Не реви хоть! Ведь я же говорю, что никому не скажу. Ну давай иди, топай вперед, голова садовая! Нам обоим теперь надо в Имришкову!

6

Но иногда я и помогал ей. Однажды, мне даже кажется, что это было следующей ночью, мастер еще не воротился, а Вильма посреди ночи снова меня трясет. Господи боже, что же опять приключилось?

– Рудко, спишь? Проснись! Кто-то тут ходит!

– Чего-о, чего-о?! А кто ходит? – Я не люблю просыпаться.

– Не знаю. Кто-то по двору ходит.

А мне дремлется. Сплю, сплю, никак не очнусь. Вильма тормошит меня, я открываю глаза и тут же опять закрываю. Подниму голову и тут же опять опускаю на подушку. Но Вильма все теребит меня:

– Рудко, родненький, проснись!

– Да я не сплю. Я только… что?!

– Кто-то ходит по двору.

– А кто, не знаешь?

Я сажусь. Прислушиваюсь. Сначала ничего не слыхать, потом и я что-то слышу. Не сказать, чтобы это были шаги, но все же что-то слышно.

Мы прижимаемся друг к другу. Обоим боязно. Неужто в самом деле кто-то подглядывает? Может, вор какой? Или это Имришко? Имришко – тот бы смело постучал. Кто это может быть?

Я весь покрываюсь потом. Вильма, перепугавшись ничуть не меньше моего, обеими руками прижимает меня к себе, а эта свинья уже притопывает к самому окну. Я бы и не заметил этого, не обрати Вильма моего внимания.

– Вон, вон, гляди! – Она указывает на окно. Я лучше не гляжу, а еще теснее прижимаюсь к ной.

Молчим. Жмемся друг к другу. Оба взмокли от страху. Чуть погодя Вильма подает голос: – Знаю, кто это, – говорит она шепотом. – Соседский Лойзо. Наверняка он. Раз уже ломился сюда.

Но я не сразу ее отпускаю. Подумалось мне сперва, что это она только потому шепчет, чтобы отогнать от меня и от себя страхи.

– Откуда ты знаешь, что это он?

– Знаю. Правда он. Лойзо Кулих. Потому-то я тебя к нам и звала. Боюсь его, потому тебя всегда и зову.

– А что он хочет? – Я сразу смелею.

– Не знаю.

Смелость во мне растет. – Наверно, хочет украсть что-нибудь.

– Нет, нет. Он не крадет. Он тут еще ничего не украл.

Я представил себе Лойзо Кулиха с его яйцевидной головой и толстым носищем, да еще с этой отвратной пастью, которой он на меня почти каждый день скалится. Смеется надо мной и всегда мне кричит: «Мышка, поди сюда!» А иногда; «Ну что, грызун?! Покажи мне зубки!» Он вечно смеется надо мной и над моими большими зубами, хотя о его-то яйцевидной башке и уродливом носе можно было бы наверняка сказать что-нибудь и похлеще.

– Думаешь, это правда он?

– Точно он. Ага, погляди, вон он! – Она опять указала на окно. – Ведь его и в темноте узнаешь. Окна-то я нарочно не заклеила, потому что люблю свет и думала, может, Имришко придет.

– Правда, это Кулих?

– Правда! Видишь же.

Похоже, это в самом деле он. Уже узнаю его по яйцевидной башке. Смело сажусь, даже выпрямляюсь и вытягиваю шею, ведь я все-таки рядом с Вильмой, а Кулих за окном во дворе. – Ну что, старый носатик? – кричу на него. – Думаешь, я твою яйчатую башку не узнаю? Вынюхиваешь тут, хочешь что стибрить? Ну заходи, заходи, поганец носатый. Тресну тебя по этому дурацкому огурцу, сверну твою сопелку…

Мы с Вильмой стали громко смеяться, и Кулих исчез.

Когда я утром проснулся, Вильма, уже одетая, улыбается мне и говорит: – Знаешь что? Не говори о Кулихе никому. Даже дома. Ведь он неплохой, только немного чудной. Если мы кому-нибудь скажем, застыдят его. А мы же не сплетники, Рудко, правда? Захотим – и сами справимся. По крайности было у нас над чем посмеяться.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю