Текст книги "Мастера. Герань. Вильма"
Автор книги: Винцент Шикула
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 39 (всего у книги 43 страниц)
ВИЛЬМА
1
Как давно я Вильму не видел! Пока был ученичком, заходил к ним почти всякий день. Однако и мне прибавлялось лет – ученичок стал учеником, а ученик студентом, много времени провел я в разъездах, поздней жил в общежитии и домой наезжал только по воскресеньям, да и то не каждую неделю. Приходилось и заниматься. Но если говорить откровенно, на занятия не стоило бы мне особо кивать. Я не был из числа студентов, которые излишне утруждают себя учением. Возможно, я не ездил домой лишь потому, что занесло снегом дорогу, намело огромные суметы, а другой раз, когда снега уже не было, возможно, в городе был неплохой футбол или я отправлялся с друзьями на какую-нибудь вечеринку – правда сперва из любопытства: не знал, что это такое, – а позже, ведь и я несколько изменился, мне, пожалуй, вообще не хотелось ездить домой, быть может, никуда не хотелось ходить, просто нравилось оставаться в общежитии.
Если я родителями не интересовался – это, однако, не значит, что я их не любил, – так с какой стати интересоваться мне Вильмой? Раз в две недели или хотя бы раз в месяц я все-таки ездил домой, но Вильма не занимала меня. Обычно и времени не было. Нередко я наезжал домой лишь для того, чтобы сменить белье и набрать свежих плюшек да еще лярду – сколько бы его ни было, его хватало не больше чем на две недели, равно как и сливового повидла, а уж о других вещах и говорить не приходится! Колбасу – ее всего-то бывало две палки – я съедал уже по дороге. Не знаю, как другим, но мне общежитской еды всегда было мало, подчас я даже бунт учинял или выливал свою досаду на кухарок, которые всякий раз затыкали мне рот: – Коль вы такой объедала, ешьте хлеб до отвала! – А я и впрямь хлеб считал основой студенческой кормежки. Правда, к счастью, если мне немного подкидывали родные, у меня находилось, чем эту основу заедать. Но когда я бывал голоден, а случалось, и во время еды, я частенько вспоминал Вильму: господи, как же я у них отъедался! Нередко и в постели вспоминал я Гульданов, когда уже засыпал или как раз не мог уснуть, потому что на ужин была рыба или чечевица, что-нибудь этакое несытное, после чего начинало урчать в животе. Не раз всплывали в памяти минуты, которые я пережил у Гульданов в конце войны или же сразу после нее, особенно такие минуты, когда мастера не было дома и Вильма, благо хотела меня ублажить, стряпала для меня разные разности либо кормила компотами и напаивала то таким, то эдаким чаем, и по общежитию тут же начинали носиться почти забытые запахи: гвоздика в вине, лимон с липовым цветом, сладкие рожки, маковые или пряженые лепешки, картофельные сочни, пончики, плюшки с корицей или лапша с грушей. Сразу припоминалось мне, как я бегу в лавку с кроной или пятьюдесятью геллерами, а может, и с пятикронной, чтобы купить маленький бумажный пакетик, на котором было написано: «Франтишек Грегорович, Грушевая фабрика, Шаштин». Вновь все становилось необыкновенно живым, нередко живым и во сне, мы снова вместе ждали Имришко и нашего Биденко, переговариваясь, возможно, одними глазами, и по щекам у нас часто катились горошины слез, но мы не знали, плачем ли мы или смеемся от радости. Ведь Имришко и Биденко придут, и всем опять будет весело.
Занятно: в общежитии о Вильме я вспоминал, а дома нет, дома редко когда мне ее недоставало. Иной раз я все-таки ее встречал или хотя бы где-то углядывал – то на дорожке в парке, что все хорошел в ее руках, то сквозь тесины нашего забора, казавшегося мне когда-то высоким, а теперь низеньким, начинавшим потихоньку трухляветь, случалось, мы и перекидывались с ней немногими словами, но обычно такими, какими перекидываются соседи, которые почти все друг о дружке знают, а если и разговаривают подчас, то редко когда находят о чем. Только дома я сознавал, как я изменился, а мои родители словно бы даже не старились, и Вильма казалась мне все такой же, пожалуй, еще лучше, чем прежде, и лицом она все еще была хороша, веснушки, которые так шли ей и раньше, как бы совсем исчезли с лица. Кто не знал Вильму в прошлые годы, обычно дивился ее вечно загорелой коже. И она умела быть по-прежнему ласковой и улыбаться, но у глаз ее наметились уже морщинки, выдававшие, что она способна и рассердиться или, во всяком случае, привыкла часто хмуриться, а то и на кого-то прикрикивать. Но и эти окрики такие уж заученные, что, пожалуй, она и сама не относится к ним серьезно, скорей всего, даже не думает, что говорит, и глаза прищуривает не потому, что так привычней кричать, а потому, что постоянно куда-то всматривается, словно хочет угадать, сколько времени остается у нее на работу, на всякие хлопоты, а значит, и на окрики, сколько за жизнь она еще перекопает земли, наделает грядок, разворошит их и посеет семян, сколько напересажает клубней и всяких пучков, где насадит пионов, ирисов, георгинов, флоксов и люпинов, тюльпанов, поповников, алтеев и нарциссов, целые вороха цветов, и сколько из них будет околов, а еще синих и белых хризантем, розовых, красных, лиловых, махровых и немахровых, высоких и низких астр, сколько остается у нее на все это времени и как быстро успеет она время свое проглотить.
Но все это так, мимоходом, думалось о ней. С некоторых пор я чувствовал себя старше ее. Пожалуй, и умнее. И все, что знал о ней, мог себе объяснить. И ее простоту. Она незаметно стала для меня всего-навсего обыкновенной соседкой. Милой, свежей, моложавой, улыбчивой, простой деревенской женщиной, без которой, если и не встречу, легко обойдусь.
2
И вдруг мы стоим лицом к лицу с ней. Она катила по дороге тележку с мешком картошки и, остановившись возле меня, почти закричала: – Рудо, голубчик, какой ты большой! Ведь я тебя не сразу и признала! Еще недавно совсем малец был, а теперь, – она хлопнула меня по плечу, – господи, прямо мужик!
А я, хоть и рад бы позадаваться, пока еще в том возрасте, когда мальчишка только становится парнем. И наверно, немного краснею. Однако не хотел бы, чтобы она это заметила.
– Что нового, Вильма? – Я улыбаюсь ей и в то же время злюсь на себя, так как даже голос меня не слушается, звучит иначе, чем прежде, это голос уже не мальчишки, но и не парня, моему голосу чего-то недостает, но что-то чужое в него и вторгается. – Вы здоровы? Что делает мастер? Как поживает? А Имрих? Поправился? Работает? И мастер еще работает?
– Оба здоровы. Работают. И я работаю, как видишь. И живу хорошо. Все как прежде. В общем, неплохо живу. – Улыбнувшись, она опять хотела стукнуть меня по плечу, но сейчас лишь подтолкнула. – Лучше о себе скажи, я тобой, поди, больше интересуюсь.
– Торопишься? – спрашиваю, а потом, указывая на мешок, подхожу ближе. – Хочешь, пройдусь немного с тобой. Мешок помогу тащить.
– Ну давай. – Она уступает мне место у тележки. – А хочешь, можешь и один тащить. Мне и так хватает. Думаешь, я без тебя не управилась бы?
– Мне – тащи, а сама еще и хвалиться будешь, – подсмеиваюсь над ней.
– Коль у меня помощник, чего мне надрываться? Чужого жалеть? Хотя ты сосед мой. А может, мне охота и похвалиться, ведь я всегда такая была. – Она снова хлопнула меня по плечу, и на сей раз довольно сильно. – Ах ты, шалопут, домой небось редко приезжаешь. Давно тебя не видала. Ты ведь даже не знаешь, что я делаю. Парк-то приметил?
– Еще бы! А кто ж не приметит! Живу теперь в общежитии. А бывает, и домой заглядываю.
– Плюшек набрать, да? Занимаешься-то много? – Она все улыбается. – Я всегда знала, что из тебя что-нибудь да получится.
– Что уж из меня может получиться? Надо выдержать. Я не умнее других.
– Ох и ленивец!
– Ну что ты, я вовсе не ленив.
– Все небось прогуливаешь?
– И другие прогуливают. Хоть с ними сравняюсь. А надо будет, потом все нагоню.
– Ваши не нарадуются на тебя. Похваляются. Сколько раз о тебе говорили!
– Поди ж ты, а где?
– Да хоть у нас. Знаешь, как гордятся тобой? Иной раз и я горжусь. Если хочешь знать, так тоже тобой.
– Мной? И ты?
– Ах ты паршивец! – И опять меня хлопает. – Я что, разве мало уроков за тебя переделала? Кто тебе читал сказки и всякие побасенки: про Ромула и Рема. Как их выходила волчица. Икар, Нерон, Пиатко Пустай и Пунические войны… мальчик ты мой, ведь не только Рим горел… Помнишь «Quo vadis, Domine?»[91]91
«Камо грядеши» (лат.), роман Г. Сенкевича (1846—1919).
[Закрыть] Горело и Матеево ложе. Свинья бежала по болоту. Сколько ты мне книжек испортил! Еще и «Королевское высочество», и ту, про Петра Великого, а книжку, в которой про Гондашика, до сих пор не вернул.
– Ну уж нет!
– А вот и да! До сих пор не вернул! Но бог с ней, я не попрекаю тебя. Была в Трнаве и купила такую же.
– Но ведь не я причина.
– Ну так, выходит, другой. Невинная овечка! – Она сперва поглаживает меня по голове, а следом легонько хлопает, словно хочет дать понять, что ласку я не заслужил.
Но мы уже возле ворот, разговор ненадолго прерывается, и я мгновенье раздумываю – войти мне в их двор или нет. Ведь и Имро, пожалуй, дома. И он ей может помочь.
Вильма бежит вперед, отворяет ворота и проторит во двор. Вот она уже стоит у кухонных дверей и весело мне кивает. – Ну заходи, нечего уж так задаваться. Нашего двора, поди, не боишься?!
Я дотаскиваю до нее тележку, подаю мешок, она хватает его за чуб, то бишь за горловину, и мы вместе укладываем его на место.
Она позвала меня в дом. Я не собирался задерживаться, но и не очень-то хотелось ломаться. Она предложила сварить кофею, да я отказался. Поначалу нам было не о чем говорить. Сдавалось, то, что нас когда-то сближало, увы, ушло; а просто так, по-соседски, судачить? Зачем? Но хотя бы несколькими словами нужно, же перемолвиться.
– Так говоришь, все как прежде?
– Как прежде, – кивнула она. – Если хочешь чего-нибудь вкусненького, могу тебе приготовить.
– Не надо. Ведь я, может, вкусненькое уже не люблю. Мне, может, больше нравится обыкновенная пища.
Она улыбнулась. – Знаю я тебя! Смолотишь все, что предложат.
– Да? И правда! Я и не подозревал, что ты меня так хорошо знаешь. Хорошая мельница все смолотит. А я и впрямь хорошая мельница.
– Однако ж, стал больно умничать! А хотелось бы тебя угостить. Когда-то ты к нам чаще захаживал. Правда. Ничего не хочешь?
– Дома ел. Но я не спешу. С каких же пор я у вас не был?
– Мне-то откуда знать? Был ты у нас и давеча, помогал что-то мастеру, а вернее, он вам. Приходил звать его. Ты и тогда пришел только потому, что он вам понадобился, вы надумали чего-то строить.
– Ну уж не цепляйся так ко мне! Мастер на пенсии, да?
– На пенсии, – кивнула она. – Ты и впрямь ничего не знаешь. Но и подрабатывать ходит. Имро тоже. Знаешь ведь, каково на инвалидности-то. Мастер на пенсии, а Имро на инвалидности. Подчас мне сдается, что Имро с этой своей хворью малость и перебарщивает. Пожалуй, лишку с ней носится. Бедняга, кабы выздоровел, и говорить ему, глядишь, было бы не о чем.
– Ему, значит, не так уж и плохо?
– Можно выдержать. Главное, что мне не приходится уже столько крутиться вокруг его постели. Да я уже притерпелась. Ради меня ему вообще не надо работать. И хоть пенсия у мастера не бог весть какая, помаленьку бы вытянули. Я довольна, хоть и не совсем. Работы хватает. Ведь и другие не лучше живут. Я не больно-то прихотлива. Многого мне не надо. Детей у нас нет, а для Агнешкиных, да и для чужих иной раз, конфетка всегда найдется. Своих детей нет, так я хоть крестная мать. И на том спасибо. У меня двое мужиков, что один, что другой, без разницы. Но зато работают. Хотят подработать. И на еду надо, и на курево, а бывает, и маленько выпить охота. И Имро пьет. Работают в строительной конторе. Но работать можно только несколько месяцев в году, чтобы не заработать больше положенного. Иной раз и на сторону работают. Правда, и так случается. В общем, можно сказать, живем не тужим. Имро, как выздоровеет и с него снимут инвалидность, перейдет на другую работу. Господи, только бы выздоровел, бедняга! Мне уж иной раз невмоготу делается. Вечно что-то у него не так. Вот купили барометр. Думает, барометр его вылечит.
– Он, значит, все болеет? Мне казалось, ему уже лучше.
– Не то чтоб больной, да и не здоровый. Иной раз совсем никуда. Я уж свыклась с его хворями. Со всем уже смирилась. А он еще всякое сулит. И работу, говорит, потом получше найдет! Только я уж на многое не надеюсь. Ничего особого от него не ожидаю.
– Почему? Он ведь не такой старый! Может, ему станет лучше.
Она покачала головой. – Вряд ли. И у него свои годы.
– Плохо себя чувствует?
– Я почем знаю? Вроде бы нет. Особенно, говорит, ничего не болит. Рудко, да ты хоть и обо мне спроси!
– А разве не спрашиваю?
– Все о мастере да об Имро. И о другом спроси. Я уж только своему саду и парку верю. Парк, правда, красивый?
– Хороший. Я же сказал тебе.
– И люди его хвалят. Знаешь, как меня хвалят! – Она снова улыбнулась. Улыбнулась еще краше, чем раньше. – Рудко, мне бы хотелось, чтоб и ты похвалил!
– Ах ты господи! Не хвалю я разве? Только и знаю, что хвалю. Всякий раз, как приезжаю домой, любуюсь парком.
– Рудко, я ведь шучу. Но ты в последнее время так редко приезжаешь. Даже домой не ездишь. А я только парку верю, только парку теперь и верю. Хотя меня люди и хвалят, мне все кажется мало, хотелось бы, чтоб меня кто-нибудь все время хвалил. Вот и ты, Рудко! – Она смотрела на меня и улыбалась, словно хотела взглядом проникнуть в меня. – Золотой ты мой! Ты ведь сосед мне!
– Хороший парк!
– Хороший парк! – повторила она за мной и скорчила гримасу. – В самом деле тебе нравится? Господи, какая я глупая. Я только парку верю. Парку и моему любимому саду. Боже, какой у меня сад!
– Заметил. Видел. В Околичном – самый красивый парк. Нигде больше нет такого парка, ну а после него…
– Договаривай! – Она глядела на меня улыбчивыми глазами.
– Ну а самый красивый все же гульдановский сад. Если он не равен по красоте парку, то тогда парк этот не равен самому красивому саду в Околичном!
А потом я у них долго не был. Учеба опять затянула. И домой ездил еще реже, чем прежде, от силы на день, на два. Но если происходило что-нибудь особенное в семье, у соседей либо вообще в Околичном, я всегда узнавал, и обычно вовремя. Если случалось что интересное, а мама забывала отписать мне об этом в письме, она обязательно выкладывала все сразу же, как только я заявлялся домой. Обыкновенно начинала с того, кто в Околичном умер, а кто женился, кто с кем гуляет, а кто с кем подрался, кто станет после ближайшего годового собрания новым председателем кооператива, а кто бригадиром, сколько она заработала трудодней и что ей за это причитается, сколько в получку и сколько еще сверх того натурой и деньгами – под натурой она разумела зерно, и тут же ей на ум приходили куры, которая как кладется и которая начала по весне клохтать и сколько высидела, и почему другая не сидела, мама, дескать, даже и яиц под нее не подложила, хотя та поначалу тоже клохтала, а потом, однако, клохтать перестала, зря только на дворе шуму наделала, а еще одна, дескать, сотворила куда больший переполох, даже перелетела через ограду в соседний двор – что ж, пришлось подрезать ей крылья. А кошку, мол, сшиб автобус. Автобус мама называла «казенкой», да и другие пожилые околичане так его называли, а которые так его и поныне зовут. А еще она говорила – мне, ей-богу, сдается, что по меньшей мере добрый десяток лет она говорила об этом, – якобы сосед обещал нам котенка, одного-то дал, да его бог прибрал, а другого пока не дает, хотя кошка его уже и окотилась. Лойзо – ежели речь заходила о Лойзо, она обычно имела в виду Кулиха – взял всех малых котяток да побросал в пруд. Убил и нашего утенка, наверняка пальнул в него из духового ружья. Почто таким балбесам продают ружья, понапрасну только по птицам палят да по уточкам, хотя уточек уже не бог весть как выгодно и разводить. На тот год наверняка останемся без уточек, глядишь, не будет ни хлева, ни поросенка, а если и да, так самый обыкновенный, потому как черный жрать перестал, уж придется его до срока забить, пускай хоть к малым или большим праздникам будет убоинка. Глядишь, в Церовой из-под полы и удастся купить еще какого и до сретенья его хоть чуть подкормить, да вот задача – с которого потом чепрак сдавать? С черного-то чепрак никудышный, а случись убой и впрямь к малым праздникам, как потом сохранить чепрак до самого сретенья? Не разумней было бы объявить неурочный убой? А что, если кто случайно зайдет во двор да заглянет в хлев?
Как все эти заботы знакомы мне и близки, но вместе с тем далеки и чужды! Долго, к примеру, не знал я, что такое чепрак. Не знал и тогда, когда ходил сдавать его. А узнал, когда поросенка у нас уже не было. И помет исчез со двора. Сначала я этого и не приметил. Помню, однако, как он всегда ударял мне в нос и как я чертыхался, что мы не перевозим его на зады. А оказывается, и перевозить-то уж не было надобности, ничего уже не было, но во дворе у нас по меньшей мере года три-четыре смердело. В самом деле, смердело и потом, когда помета давно и в помине не было и мама посадила во дворе сперва арбузы, затем помидоры и разную зелень и, наконец, всяческие цветы, словно хотела цветами сравняться с Вильмой, но в один из своих приездов я вдруг заозирался в нашем дворе: чего же мне все-таки не хватает? В нашем чистом, красивом, ухоженном, засаженном цветами дворе мне вдруг стало недоставать знакомого, нашего привычного, чуть бедняцкого, чуть забытого запаха.
И о Гульданах я почти все узнавал, ведь это были наши соседи. Они захаживали к нам, а наши – к ним: когда занять яйцо или дрожжей, хе-хе, когда перцу или рюмочку уксусу, а то и просто так, поболтать или, если хотите, иной раз отведать винца. Я знал о них все, что хотел знать, а если и нет, то все равно знал о них больше, чем другие. Что-то мне рассказывала мама, что-то отец, да и мастер не скупился при мне на слова. И Вильме порой хотелось выговориться. Кое о чем узнал я раньше, кое-что дошло до меня поздней. Но уж если и кому-то другому обо всем надо узнать, придется нам, конечно, кое-что и присочинить.
Да и вы не прочь присочинять, не правда ли?
О Гульданах люди понапридумывали, понарассказывали, понараспускали столько всяческих былей и небылиц! Старики рассказывали и такие, о которых уже забыли, а если их и вспоминал кто, люди улыбались, иной раз призадумывались, но чаще пожилые, молодым же многие истории вообще ни о чем не говорили. Некоторые были только о мастере, поминался в них, возможно, и Карчимарчик, один жестянщик, иначе дротарь, старый холостяк, у которого было немного польское или, пожалуй, всего лишь оравское или кисуцкое[92]92
Кисуца – район Оравы.
[Закрыть] имя и немножко польского или словацкого ума-разума, который, однако, он должен был сперва накопить, начав сразу же, как появился на свет: только мать его народила, повитуха положила его на деревянную лопату, чтоб не отличаться ему от остальных словацких дротарей, выставила лопату в окно и сказала: – Ходить тебе, дите, по свету, по свету, по свету, Карчимарчик! – Вы-то это знаете! Вот и пошел он с севера на юг, с юга на запад или на восток, но, так как не мог еще носить короб и даже треснутый глиняный горшок не умел путем оплести, коробейничал по деревням, да и в Будапеште, в Вене и, конечно же, в Братиславе и Праге. Продавал там вешалки, а может, одни мышеловки. Позже он и сам научился мышеловки и вешалки мастерить, научился и горшки оплетать, мог и короб носить и вот познакомился с Гульданом. Со старым Гульданом. А потом они вместе вдоль и поперек свет обошли. Один с коробом, другой с топором и угольником. А потом с ранцем. Топали пешком из Вены в Горицию, а может, в Верону, мечтали увидеть и Понтийские болота, да не увидели, не видели ни Милана, ни Неаполя, ни вечно цветущего над ним Везувия, не видели даже Рима, хотя тот, кто шел за ними и также тащил на спине ранец, обещал им: нынче папе римскому прикладами окна утрем! Ан не утерли. Только им утерли. Каждому что-нибудь другое. Которому задницу, которому только нос. Научились они есть траву и кору от деревьев, хотя поначалу им и пришлось убеждать друг дружку, что трава и кора хороши. Правда, как для кого. Им это нравилось. Раз говорю – нравилось, вы должны мне верить, это они мне сказали, я тогда был еще сопляком. Ну а если вы были или до сих пор остались еще сопляками, так верьте мне! Оба подхватили малярию. А кто не подхватил? Скажите, который солдат, если он действительно был солдатом и был в Тарнополе, под Стоходом, в Зборовской битве или еще где, в Сибири или на Пьяве, в Черногории или Иркутске, в Гориции или за Байкалом, в Триесте, в Пуле, в Венеции, в Градо или Биробиджане, даже, может, во Владивостоке или Маньчжурии, ну скажите, пожалуйста, который солдат или с первых же боев пленный, если еще многим раньше не потерял рук и ног, не стал от голода заикаться, не заработал язву желудка или куриную слепоту и даже не оглох, который солдат не подцепил малярию или какое другое свинство?
Обо всем забыто! Мы забываем! Особенно если вместо ранца снова находим обыкновенный топор, тесак, складной метр или простую мотыгу, лопату, грабли, заступ или только кирку, а где короб или, может, всего-навсего проволоку либо жесть, а то лишь кусок жести, и вот уже снова бредем: ходить тебе, дите, по свету, по свету!
О топоре и о жести они не забыли! Гульдан с Карчимарчиком – наверняка нет. Однако у людей короткая память, и те, что любят потолковать, толкуют лишь о чем-то одном, о другом уже меньше, кой о чем неустанно, а кой о чем вообще никогда.
Зачем говорить? Быть может, вас и это уже утомляет. И меня. Меня утомляет, что я вас утомляю. Я знаю, почти каждому собственная мозоль кажется важнее, и ему неохота тревожиться о чужих мозолях, тем более о такой, что уже гниет или вовсе сгнила.
А впрочем, почему мы об этом говорим? Почему и Карчимарчика снова вспомнили?
Кто это, собственно, был? Где он жил? Как жил? Куда пошел и докуда дошел? Как умер?
Он здесь, он и в этой книжке! Ищите его!
Это был пехотинец! И свой долг он исполнил! Разве тот или иной солдат плох лишь потому, что погиб преждевременно? Разве плох солдат лишь потому, что погиб у самой границы? Пехотинец преждевременно не умирает.
Что, если перед смертью он отдал товарищу ножик? Или кусочек сахару? Что, если ради товарища он отказался от последней картофелины? А товарищ его, прежде чем съесть кусок сахару или картофелину, успел перемахнуть через границу и только позже, может, гораздо позже хлопнулся наземь, потому что тем временем уже кто-то другой, следующий, бежал с дарованным ножиком или дарованным сахаром, пообещав, возможно, товарищу взорвать мост, быть может тот мост, что сам строил, и, если пришлось, сумел так доблестно исполнить свой долг, что и сам взлетел на воздух… Должно быть, уйти не успел. Но все равно он выстроил новый мост. Он сам стал мостом, по которому затем пробежали другие. Хотя и немного иначе…
Если я поднимаю зернышко мака и кому-то дарю его, во мне по меньшей мере тысячи рук, помогающих мне простереть руку!
Вот так-то, кибицы! Да вы же кибицы! Литераторы! И не напускайте на себя столь умного вида! Поймите же наконец, что такое субординация. Литература принадлежит жизни, она часть жизни. Но и ей положено знать, что более важно.
Мне-то все ясно! А кто не знает часов, с тем бесполезно толковать о времени.
Ах, негодники! Мошенники! Прохиндеи!
Кто хочет измерить разум, тот должен разбираться в мерах. Не в кукурузе! Не меру же кукурузы я имею в виду!
Мера потому и мера, что у нее свои измерители. А вот кое-кто прислушивается лишь к позывам собственного желудка. Ан нет, свободолюбцы!
Если нет бога, я должен быть богом или Эйнштейном. И человек велик, велик прежде всего тем, что сознает это, равно как и то, что такое ответственность. Обыкновенная ответственность. Если взвешиваешь кукурузу, то надо глядеть не только на мешок с кукурузой, но и на весы. Ведь так, брюхачи? Мера есть мера! Кто разбирается в мерах, того не проведешь, он умеет измерить и собственное брюхо, но при этом еще и поглядывает на брюха других, чтобы увериться, что его меры действительно правильны. Кто знает толк в мерах, чувствует себя свободным, понимает, что такое свобода и для чего существуют границы. Границы ведь для того, чтобы человек знал, куда он взошел, докуда дошел. Границы для того, чтобы человек не боялся свободы. Кто не разбирается в мерах, тот – куда бы ни взошел, чего бы ни достиг и до чего бы ни дотянулся – до конца не свободен, до конца не свободен…
Каков человек, таков и бог. Каково общество, таков и бог общества. Ну а нет бога, так и ладно, зачем его хватать за штаны? Иначе ведь и черта надо хватать за рога, чтоб не очень бодался… То-то же!
Миль пардон! Выходит, нам так и не удалось избежать этого отступления. Н-да! Но по крайней мере мы немного его сократили. Diabolus in poetica[93]93
Дьявол в поэзии (лат.).
[Закрыть]. Надеемся, критики нам простят! А впрочем…
Друзья, историю пишут люди! Разумеется! А кто пишет книги?! Ах, если бы историки нам вновь об этом напомнили! Кабы они нам почаще об этом напоминали!
Исторический факт – это торба, которую нужно наполнить!
Кто это сказал? Что-то не припомню. Но все равно, исторический факт – это торба, которую нужно наполнить, вот так-то! Однако нужно беречь, беречь торбу! И торбу, друзья!
А главное, нельзя забывать, что в войнах, в войнах приходится гибнуть и дуракам, и даже чаще всего дуракам. Сколько погибает хороших и честных людей! Но Карчимарчик не был дурак! Боже ты мой, сколько погибает хороших и честных людей!
Вот так-то!
Если я беру зернышко мака…
3
Мы, однако, собирались говорить о другом. А по ошибке снова чуточку отклонились. Прошу прощения, это я отклонился! Прости, дружище! Простите, друзья! Умей вы писать, вы бы не отклонились…
Но не беспокойтесь, у нас все уже наготове!
Как-то раз Гульдан с Карчимарчиком… Как-то раз Карчимарчик с Гульданом… Как-то раз мастер Гульдан и трое его сыновей… Как-то раз мастер Гульдан и Имро… Как-то раз Имро…
У Гульданов все в порядке. По крайней мере на вид. Время от времени у них и потехи хватает. Особенно тогда весело, когда мастер с Имро идут куда-нибудь подработать и там немножечко выпьют.
Как божился мастер, что он в жизни не пойдет на халтуру, как ненавидел халтурщиков, как презирал их. Но кройка есть кройка, она остается ею и у мастера в пальцах, бывает, он и радуется, что ему, а вместе с ним и Имро еще предлагают халтуру. И Имро выпивает. Не раз уже приходил домой под хмельком. Есть у него и отговорка. Мол, ежели выпивает, у него перестает болеть голова, он не чувствует себя таким слабым и усталым. – Ох уж эта твоя усталость! – вздыхает обычно Вильма. – Главное, что у вас у обоих есть на что сваливать!
Друзей у Имро немного. Хотя в ладу он со всеми. Но дружит не со своими ровесниками. Ближе ему Ранинец, иной раз захаживает он к нему в имение и, как прежде, так и теперь, заглядывает в дом Габчо, посидит у Марты, иногда поговорит с Доминко. И Доминко уже студент. Говорят, инженером будет. Имро узнал об этом от Марты. Ранинец еще и прибавил к тому, разумеется в шутку: – Наш Доминко, а он и впрямь наш, будет наверняка инженером. Помнишь, Имришко, как он свалился в навозню? Вот и выйдет из него такой инженер-навозник. Бедный мальчонка, но он заслуживает, заслуживает того, чтоб учиться. Жаль, отец не дожил до этого!
Имро подружился в имении и с цыганами. Каждого величает по имени или по прозвищу. Чаще по прозвищу. Потому как почти всех зовут одинаково. По меньшей мере семеро Янов! Одни Бирко и Стойко! И они Имро любят, женщины ему «выкают», а мужчины нет, называют его «строитель» и могут – особенно в корчме: «пан строитель то да пан строитель се», как-никак знаются со строителем! – могут ему и «тыкать».
А в остальном – ничего нового. Все по-старому! Даже и у меня ничего нового. В Околичное наезжаю редко, хотя люблю Околичное! Знаете, как мне все в Околичном нравится!
Не только парк. Все мне нравится, ведь я там родился, и многие вещи мне о стольком говорят, даже если для других они ничего и не значат.
Ну и разумеется, парк, этот парк. Он молодеет, вновь молодеет, даром что газонам, кустам и деревьям в горах, лесах и парках прибавляется лет. Да, прибавляется! Мы молодеем помаленьку! Помаленьку, помаленьку молодеем!
А бывает, мы еще и взыграем духом, особенно если хорошая погода, иной раз нам весело. Гульданам, мастерам, да и подмастерьям должно быть иногда весело, а иначе бы мы никого не развеселили!
А у Гульданов иногда так весело – аж стены трещат. И Вильма временами веселая. Правда, всяк умеет веселиться по-своему, а кто не умеет, ну тогда, глядишь, дети его развеселят. Кой-кого только чужие дети.
Знаете, сколько подчас детей у Гульданов! Таскаются за Вильмой. Но мастер и Имро уже с ними свыклись. Частенько все вместе ужинают. И мастер их иногда проверяет, и не только таблицу умножения. Нередко за столом устраивается и стрельба. Особенно когда на ужин печеная картошка. Мастер сначала подходит к плите, вытаскивает из духовки противень и высыпает горячую картошку на стол, при этом он обычно насвистывает, петь начинает, когда сядет за стол, вокруг которого не менее дюжины детей, и тогда мастер уже не только поет, но и дирижирует, да еще кулаком разбивает картошки.
Все солдаты носят форму,
Сапоги, фуражку.
Каждый писем ждет из дому
От своей милашки!
Дети помогают:
Генерал, генерал,
Генерал опять ворчал!
Видно, будем и в гробу
Топать строем под трубу.
Мастер раздавливает кулаком одну, две печеные картошки. И Имро грохает кулаком об стол, да еще выкрикивает: – Раз и два!
Песенка продолжается:
На наличниках резьба,
Над хатенкою труба,
Сидит мама у окна,
Вертит мельничку она,
Вертит, будто завели…
Мелко кофей намели!
Вот под вечер завернет
В хату старый,
Позабавит, разведет
Тары-бары…
Мастер взглядывает на Имро, и тот опять выкрикивает: – Раз и два!
Дети снова подхватывают:
Генерал, генерал,
Генерал опять ворчал!
Видно, будем и в гробу
Топать строем под трубу.
Мастер сглатывает слюну, а поскольку в помощь себе он взял и картошку и даже успел откусить от нее – крошка из горла влетает ему прямо в нос, но он сразу же выфыркивает ее, будто хочет тем самым подтвердить детям, что каждая первая доля в двухчетвертном такте ударная.
Чтобы было нам светло,
Продырявлено окно,
Я б штанов не намочил,
Каб их вовсе не носил.
Крутит, будто завели…
Мелко кофей намели!
Вот под вечер завернет
В хату старый,
Ломит кости у него.
Тары-ба…
Имро, а ну-ка не забывай!
Имро выкрикивает: – Раз и два!
Но тут он видит на столе миску со шкварками и выпаливает: – Миска!
И дети – ведь там только самые умные, поскольку почти все они из Околичного, – вмиг понимают, что должны песенкой пояснить, что такое ритм.
Миска, чарка, миска, чарка,
Гимназия, реалка.
Возьми бумаги пол-листа.
Взошла полярная звезда.
Вместо Имро выкрикивает теперь мастер: – Под Олимпом! – Выкрикнул и чуть было опять не подавился картошкой, от которой только что откусил и хотел одним пыхом проглотить.








