Текст книги "Мастера. Герань. Вильма"
Автор книги: Винцент Шикула
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 43 страниц)
Ондро решил жениться на Марте. Любезного читателя, конечно, это удивит. И Марту удивило. – Не утруждай себя, Ондро, – говорила она ему. – Знаешь небось, что ты у меня во где сидишь. Как бы ты меня не морочил, все равно уже не поверю тебе.
– Ясно, Марта, сердишься на меня, – каялся Ондро. – Сердишься, да оно и понятно. Конечно, знаешь меня только с дурной стороны. Верно, думаешь, что я хам, я и есть хам, да не всегда! Во мне есть и хорошее. Может, я и не такой плохой, как ты думаешь. Что было, то было, бог с ним. Если пойдешь за меня – поверь мне, Марта, правда, поверь, – не пожалеешь! Вот увидишь!
– Да ты что! Как только в голову тебе пришла такая блажь? Ондро, я даже слышать о тебе не могу.
– Думаешь, я удивляюсь? Ей-богу, Марта, я ни чуточки не удивляюсь. Но все же поверь мне. Иной раз я грубый, а так редко кого обижу. Не знаю, что тогда на меня накатило. Лучше бы по морде сам себе съездил. До смерти буду мучиться, что так плохо с тобой обошелся. Не серчай, Марта! Одно скажу тебе: не пойдешь за меня, промашка получится! Еще жалеть станешь, а я из-за этого буду казниться. Ужас как буду казниться! Ты, может, не согласна со мной, но думаю, мы очень подходим друг другу. Ей-богу, Марта, очень подходим! Что до работы, то работать я умею. А жена мне такая нужна, которая не сробеет передо мной. Я подумал и решил, что это ты и есть. Тогда и то не сробела передо мной, так ведь?
Он раздражал Марту. Но при этом она дивилась его настырности. Долго не могла решиться: «Что с ним делать? Если не пойду за него, он так и будет все время таскаться за мной и докучать мне».
А немного погодя она рассуждала уже по-другому: «Вроде он и впрямь неплохой. Да я тоже не без греха. Может, не так он и провинился передо мной, а если и провинился, то это и моя вина. Почему бы не простить ему? Пожалуй, я не очень-то и сержусь на него».
Ондрей приходил к ней каждую неделю, и Марта привыкла к нему. Чудные эти женщины! Чего только не простят нам, не спустят. Иной раз и признать не хотят, что мы их обидели. Чего только не доводится им от нас вынести, а они немного всплакнут, и опять все в порядке; с плачем своим, особо не носятся, так как надеются на будущее: вдруг и им выпадет какая-нибудь радость, и они утешатся ею, потому как умеют и маленькой радостью утешаться. А и рассердятся, то ненадолго, часто собственные слезы их лишь и сердят. Даже в горе они находят смешное, бывает, что и посмеются над своими слезами. Только дурни и хамы не способны им эти слезы простить. Только дурни и хамы мало знают об этих слезах, редко их когда замечают: ведь у них, у женщин, своя гордость, и свою печаль они никому не навязывают, лишь приткнутся где-нибудь в закутке и украдкой оплакивают свои «победы».
Вот так-то! И Марта такая. В один прекрасный день она говорит Ондро: – Ладно, Ондришко, пойду за тебя. Только из дому не уйду. Знаешь, если бы я из дому ушла, я бы тебя, наверно, и забоялась.
– А чего тебе из дому уходить? Я дал промашку, я ее и исправлю. Теперь тебя буду слушаться, Марта, одну тебя. Я тут с Якубом толковал, он тоже хочет из дому уйти, вот и уйдем вдвоем…
Мастеру от этого мало радости. С виду все вроде по-старому. Хаживают вместе каждый день на работу, а случится речь о женитьбе, мастер старается сыновей урезонить, да где там! Разговоры раз от разу чуднее, даже как бы язвительней.
– Как думаешь, Имришко, – выпытывает мастер у младшего, – это они серьезно говорят? Или хотят только позлить меня?
– Не знаю, тата, но скорей всего – серьезно.
– Коли так, Имришко, то оно гораздо серьезней, чем ты думаешь. Послушай, а куда они, собственно, ходят?
– Тата, они же тебе об этом сказали.
– Не шути, Имро! Ведь это в самом деле серьезно, это же разрыв, развал, разлад! Ей-богу, я и не знаю, что на это сказать! Догадал же нас черт связаться с этой школой, Имришко!
8
Как-то раз они снова ставили амбар; на нем уже высилась крыша, связанная лежнем, стойками и подкосами и оседланная длинными стропилами; Имрих сидел на прогоне, стало быть на гребне крыши, которую надо было обрешетить, обшить досками и покрыть черепицей, и невзначай заметил, что между отцом и Якубом закипает ссора. Он знал: чем дольше она разгорается, тем злее будет.
День стоял жаркий, но с приближением вечера похолодало. Голубое небо еще не померкло. Только с запада занялось желтым, а потом и розовым светом. Над садами, богатыми урожаем дозревающих слив и яблок, сновали ласточки; поминутно какая-нибудь прошныривала между стропилами недостроенного амбара, где под водостоком уже ближайшей весной найдется место для глиняного гнезда, выстланного травинками и мягким пушком.
Мастер, весь в поту, тревожно озирался, приготовившись к наскокам Якуба. Их, конечно, и отвести было бы можно – все равно в такое время обычно кончали работу, но нынче, когда Якуб уже битый час бездельничал, это могло бы показаться уступкой. Мастер решил, что они не уйдут, покуда не объяснятся. Уставившись на старшего сына, он пробуравил его глазами и сказал: – Якуб! Тут только один из нас должен распоряжаться!
Якуб чуть было не взорвался, но под взглядом отца совладал с собой.
– Вот ты и распоряжаешься.
Ондрей, словно лишь сейчас поняв, что происходит, прекратил работу.
– Взялись бы как следует, – сказал мастер, – могли бы и сегодня управиться.
Якуб понурил голову, потом поглядел на среднего брата – у того почему-то никак не прикуривалось.
Имро улыбнулся: – На, держи! – и бросил Ондро спички.
Ондро поблагодарил его взглядом. Вытащил из кармана пачку сигарет, закурил новую.
– Завтра докончим, – сказал Якуб, и прозвучало это так неприязненно, что мастер осмотрелся – нет ли кого случайно поблизости, не слышит ли кто. Хорошего мало, если люди прознают, что между мастером и его подмастерьями нету согласия – каждый самоуправничает, как ему вздумается.
– Якуб, не о том речь. – Лицо мастера немного нахмурилось. Разговор был для него крайне важен, он хотел обдумать его, а тут вдруг почувствовал небывалую усталость. – Ты старший, должен понять. Ума не приложу, почему именно ты ополчился против меня. Все время наскакиваешь. Не потому говорю, что боюсь тебя. Будь вы все трое против меня, я и то не оробел бы. Кому-то надо мозгами шевелить. Раз согласного ума нет…
– Ты чего нас и в грош не ставишь? Все считаешь нас маленькими, а мы уже давно выросли. Сам без нас как без рук, хочешь, чтобы мы горбатили с тобой, а вечно нас оскорбляешь. Четверо нас – стало быть, и четыре ума. А ты требуешь послушания даже в таких делах, в которых тебя бы никто не послушался. Пора тебе знать, что можно спрашивать с нас, а чего – нет. Требуешь уважения, а сам никого не уважаешь. Твердишь об обязанностях, а для самого ни законов нет, ни обязанностей. Или ты думаешь, что отец либо мастер только затем, чтобы помыкать всеми? То, что тебе кажется главным, нам может казаться неважным, но ты и этого не понимаешь, потому что всех нас троих считаешь дураками.
Мастер сглотнул слюну. Минуту удивленно смотрел на Якуба. Потом перевел взгляд на Ондро и Имриха и спросил:
– А что может быть важнее работы?
Ондро подумал, что вопрос относится к нему. Но ответить побоялся. Только затянулся сигаретой и выдохнул дым.
– Если какой хозяин решает поставить амбар или дом, – сказал мастер, – так загодя готовится к этому. А как все подготовит, стребует скорой работы. Пока нас четверо, нам, работы хватает и мы с ней быстрей управляемся, чем любая иная четверка, в которой один другому чужой. Чужак с чужаком редко столкуются, из-за всякой безделицы норовят друг другу вцепиться в волосы, а потом никак не поладят…
– Ты это к чему? Зачем всегда все осложняешь? Мы ведь говорили о самых простых вещах. Ты никогда не скажешь прямо, все вокруг да около. Любишь разводить антимонии, сам себя смущаешь словами, но я-то знаю, что делаешь это нарочно, хочешь благими речами и нас задурить. Да я уже не мальчишка. Знаю, что мне надо. И Ондро знает. Дойдет до дела – без тебя обойдемся. Красивые речи отложи на воскресенье! Не то уедем отсюда раньше, чем думаешь.
Ондро удобно привалился к одной из стоек. Имро, ухватившись за угловое стропило, спустился к нему.
– Что это значит, Якуб? – спросил мастер. Вытащив из кармана брюк платок, он нервно утирал лицо, хотя пот уже высох. – Ну ясно, хочешь жениться. А почему ты со мной разговариваешь так резко и грубо? Я не потерплю этого.
– Потерпишь. Ведь сам же говоришь, что нас четверо, все время твердишь это, стало быть, и твои уши иной раз могут послушать.
Мастер затрясся от злобы. – Один из нас – мастер, запомни это! Шуметь тут никому не позволю.
– Сам шумишь громче всех, – вмешался средний.
– На то я и мастер, – отрезал отец.
«Ага, пошло-поехало!» – подумал Имрих.
– Коли тебе важно одно – до самой смерти оставаться мастером, найди себе других подмастерьев! – сказал Якуб. – Кому-нибудь другому дури голову, ежели, конечно, он от тебя это стерпит. А я больше не позволю над собой потешаться. Мне и на работу плевать, на все уже плевать. Ведь один черт: что заработаем, то и пропьем.
– Чего же пьешь столько? – злобно процедил отец.
– Ты еще больше, – не сдавался Якуб. – Всегда лакал – аж за ушами трещало. Только вспомни, каким ты был мастером лет десять-пятнадцать назад! Небось и вспоминать неохота! А приказывать ты горазд! Откуда у тебя взялось это право – так глупо помыкать нами? Скажу напрямик: меня это уже не забавляет. А разобраться, так у тебя даже и права такого нет. Не стоять же тебе век у нас поперек дороги. Уж раз это отцовское право, то оно кое к чему и обязывает. И тебе хватит ума понять это. Или, может, ты воображаешь, что мы без тебя ни черта не стоим? Но и тут половина правды. Не только ты нас, но и мы тебя поставили на ноги. А что сейчас боишься, так это страх не за нас, ты за себя боишься. Уйдем, и ты опять будешь такой же слабак, как и прежде.
Мастер не выдержал. Подошел к Якубу и влепил ему затрещину.
Якуб вымученно улыбнулся: – Оплеух твоих никогда не считал. Даже в детстве. Тогда терпел и нынче стерплю. Эта оплеуха последняя. Если хочешь, – он дерзко поглядел отцу в глаза, – приму ее как благословение. С нынешнего дня остаетесь втроем, – сказал он и соскочил с трехметровой высоты.
Перепуганный мастер затряс руками. Хотел что-то крикнуть, да только рот успел открыть.
– Вдвоем остаетесь, – крикнул Ондрей и съехал вниз по бревну.
– Якуб, обожди! Ондро, воротись! – закричал мастер вдогонку, когда они были уже на значительном расстоянии. Потом огляделся, заприметил топор, схватил его и, не зная, что с ним делать, злобно замахнулся и изо всей мочи швырнул. Топор проблестел среди порхающих ласточек и упал в траву.
У младшего засверкали глаза. Он уж было прикинул, как побыстрей улизнуть, но тут мастер повернулся к нему: – Ступай и ты!
Имрих смутился. В глазах мастера он прочел злость, но это была особая злость, которую младшие сыновья воспринимают чуточку иначе, чем их старшие братья. Младшим не приходится объяснять себе многие вещи, они повинуются всему без объяснений. Младший не очень-то вдумывается, он скорее угадывает необходимое, а если и не угадает, то его не привлекут за это к ответственности, по крайней мере до тех пор, покуда он младший. Тут есть своя выгода и невыгода, ведь на самом-то деле младшему все равно не уйти от ответственности, он тоже подвластен всем правдам и неправдам и в той же мере зависит от старших, как и они от него. Но одно несомненно: кто-то должен уступить. Если старшим надоело подчиняться отцу, младшему приходится отдуваться вдвойне; так и в природе: все, что моложе, что только всходит, растет, развивается, легче приноравливается, гибче увертывается, однако, и увертываясь и отступая, все равно продирается вперед; вот потому-то и не надо это молодое или младшее (а стало быть, и младшего) недооценивать, не надо обманывать, ибо со временем он поумнеет и начнет размышлять, когда, кому и в чем уступал. Рано или поздно, даже и не стремясь к этому, он созреет для собственной правды, и она будет мудрее, лучше и прекрасней других или по крайней мере такой же мудрой и прекрасной, как те, что становились у него на пути. А между тем родится еще у кого-нибудь сын – не важно, кто будет его отец и что он начнет вдалбливать ему в голову, но однажды и ему откроется правда, и она будет еще прекрасней, еще мудрее и справедливей.
Но вернемся к тем, кто остался на крыше. Они уже успели спуститься вниз, мастер нашел в траве топор и, хотя чувствовал себя непривычно усталым, высоко взмахивал им и грозился: – Это вам боком выйдет! Погодите, ужо допрыгаетесь! Вот посмотришь, Имришко, как они за это поплатятся!
Небо на западе стало еще розовее. Ласточки скликались в гнезда ко сну. С дальних болот доносились крики чирков.
Они собрали инструмент, побросали его в амбар и наладились было пойти попрощаться с хозяином, да раздумали, хотя, кто знает, может, он и поднес бы им по шкалику горячительного.
По дороге мастер разговорился. Злость его поостыла, но к той, что осталась, примешивалась горечь; мастеру было до того лихо, что он поминутно останавливался, тяжело вздыхал, бранился и сокрушался над сыновним непослушанием и неблагодарностью.
– Ты слышал, Имришко! Теперь они умные! Я к ним с советом, а они накинулись на меня, грехами стали попрекать. Вот уж грехи. Скажи, Имришко, ну какие такие грехи? Глупости, слабинки, что и грехами не назовешь, потому как они у каждого есть. И силой еще похваляются. Хотят меня подрубить, свалить. Меня свалить, ну скажи, Имришко! И за что? За то, что я их вышколил, доброе имя дал? И от армии избавил. Ведь были бы там, на фронте! Скольких парней призвали, погнали на Украину, в Россию, те-то в окопах крючатся, а эти дома в постелях вылеживаются, потому как я вам всем троим у писаря освобождение выхлопотал. Хожу к нему подмазываюсь, выслуживаюсь, лакаю с ним. А они накинулись на меня, бучу затеяли, и все потому, что не позволяю им удрать, не даю дурью мучиться. А хотят подальше от дому, пусть бы и отправлялись со всеми другими, там бы и показали, на что годятся, а то ишь, передо мной выхваляются. Торчали бы теперь на Украине, мосты бы строили. Хотел бы я на эти мосты поглядеть, ох и хотел бы! Мне-то ладно, Имришко! Делайте, что хотите, я выдюжу. Мы с тобой, Имришко, выдюжим, вдвоем-то выдюжим… Скажу тебе правду, Имришко, от Якуба я такого не ожидал. Всякого ждал, но такого… Ладно!.. Все в порядке, Якуб!.. Ондришко… Они говорят, мол, боюсь я. Ясное дело, боюсь! За вас боюсь, Имришко… Я ведь за них боюсь. Они, поди, думают, что за Трнавой или в каком ином пекле по-другому? Чего они там не видели? Ну женятся, ладно, женятся, а потом что? Догадал же нас черт связаться с этой школой! Хреновая школа, хреновая деревня, только и годна для дураков, что там народились! Но пускай идут, пускай туда отправляются, еще увидят, убедятся, будет время одуматься, за жизнь свою успеют понять, что чужой – он и есть чужой, а среди чужих людей, чужих дуроломов трудно найти себе место, трудно правду сыскать, до сути дойти, чтоб зря-то не суетиться, не надсаживаться, да чтоб и работу не клянчить, не искать всю жизнь дом на чужой стороне. Легко ли найти или создать новый дом там, где ты не родился! Сколько на своем веку я побродяжил! Покуда был молод, всю Венгрию исшагал, потому как и Словакия тогда была Венгрией, знаешь небось, я и вниз, до нижних земель, доходил, хотел узнать разных людей да на море взглянуть. В Будапеште я был, почесть, как дома, в Вене знаю каждую улицу, в Румынии договаривался по-мадьярски, был в Триесте, в Гориции, да, побродяжил я вволю. И в Трнаве жил, два года там жил. Город. Для нас это город. Школ – не перечесть, и календарь и газеты выходят, но дурость и в таком распрекрасном и богобоязненном городе процветает. Дурня на каждом шагу встретишь. Куда ни глянешь – болван! А Ондрей-то с Якубом думают… Имришко, да за Трнавой и куска дерева не сыщешь! За деревом топают оттуда в Карпаты либо в другую сторону, а то и до Нитры доходят, где святой Сворад, будь живой, наверняка плюнул бы на них, на дураков. Ты младший, а ума-то у тебя побольше, понимаешь, почему вас всех дома хочу удержать, дом он и есть дом, девки тут такие же, как везде, и все же другие – с ними легче столкуешься. Легче столкуешься с девкой из Околичного либо из Церовой, нежели с какой-нибудь дурехой – вышивальщицей из-под Трнавы. Да что там говорить! А эти-то двое… бог с ними! Свадьбы сыграют без нас с тобой!
Розовый свет закатного солнца залил весь небосвод. С другого, дальнего, склона уже начало лиловеть. На болотах еще пронзительнее кричали чирки.
Имро повернул голову, поглядел на отца. Вблизи лицо его казалось отлитым из латуни.
9
Мастер провел скверную ночь. Он долго не мог уснуть, а как уснул, привиделся ему черт. Сначала это вроде был Якуб, он пялился на отца и закатывал глаза, точно пьяный. Мастер, и во сне сердитый на сына, хотел было его жахнуть как следует, да почувствовал небывалую слабость; руки повисли, колени задрожали, потому как у Якуба – если можно его и дальше так называть – выросли вдруг рога, он бодался, топал ногами, того и гляди, накинется на отца.
– Если ты – Якуб, – мастер попытался вступить в переговоры, – так умерь свой норов! Лучше давай договоримся – это будет и в твоем и в моем интересе.
Черт злобно заворчал. И наговорил мастеру такого, что, пожалуй, я и не решусь передать. Но что ждать от сатаны и бесстыдника!
Знай он, что я буду об этом писать, наверняка поосторожничал бы – ведь черт писаного слова боится, чересчур к нему чувствителен. Черт он и есть черт! К каждому у него свой подход. Любит являться женщинам, особливо учительницам, с ними он и впрямь весьма изворотлив; вот оттого-то многие учительницы и путают ангела с чертом, а черта с ангелом. Но сейчас, дамы, не дремлите, это действительно черт!
– Te öreg szivar[7]7
Ты старый хрыч (венг.).
[Закрыть], – завопил черт по-венгерски, хотя Якуб венгерского не знал. – A te megegyezésedre fütyülök. Úgy még rúglak, hogy a fal is fölröhög[8]8
Плевал я на твой уговор. Так копытом тебя лягну – стены аж задрожат! (венг.)
[Закрыть].
– Якуб! Разве так с отцом разговаривают?
Черт схватил со стола луковицу и запустил в мастера, тот еле успел увернуться.
– Ну-ну, Якуб! Не дури, богом прошу!
– Öreg töpörtyű! Fallak szőröstül szaröstül[9]9
Старая кочерыжка! Сожру тебя со всеми потрохами (венг.).
[Закрыть].
Тут он хотел и в самом деле кинуться на мастера, но мастер пнул его в живот.
И вмиг проснулся. Поощупал пальцы на правой ноге, завздыхал.
Вздохи отца разбудили и Имриха, спавшего в этой же комнате: – Что с тобой, тата? Чего не спишь?
– Почем я знаю, Имришко! Только прилег, сразу же жуткая тяжесть меня придавила! Якуб донимает меня.
Он прокашлялся, пошуршал периной и загромыхал стулом, куда еще с вечера положил сигареты.
Закурил. Имро глядел на его лицо, освещенное огоньком спички. Надо же, ну никак не придумать ему, чем бы утешить отца.
– Не принимай близко к сердцу! Главное, тебе как следует выспаться. Завтра потолкуешь с Ондро и Якубом, все и образуется.
Мастер вновь завздыхал.
– И чего ты меня от этой школы не отговорил! Слыхал небось, что Якуб мне вчера выдавал? Ужас грубил как. Я разве против женитьбы? Смешно ведь и глупо стоять у них поперек дороги только потому, что я отец им и хочу свое навязать. Ондрей с неба звезд не хватает – дело известное. Не сказать, чтоб плох был, да голова у него чисто колода дубовая, а на Якуба я дивлюсь, Имришко, сильно даже дивлюсь. – Он затянулся сигаретой и захмыкал. – Спишь, Имришко?
– Не сплю. Думаю.
– Что делать, Имришко, скажи?! Я уж и правда не знаю. Совсем отупел. Или это кара за грех? Только скажи за какой? Я же добра вам всем желал, думал, чем дальше, тем лучше будет. Были у меня свои планы, а сейчас все вдруг наперекос пошло. Я бы и рад с ними поладить, да уж очень по-разному мы смотрим на вещи, каждый разговор кончается ссорой, даже когда я готов пойти на уступку. Я бы уступил им, Имришко, да ведь знаешь, какой у них нрав: в конце концов я же и виноват буду в этой уступке, меня же и проклянут, как увидят, что от моей уступки никакого им проку.
– Ты в самом деле все усложняешь, – перебил его Имрих. – Они уже в возрасте, им жениться пора. Да и потом, Якуб тринадцать лет в подмастерьях, ему тоже, поди, надоело. Хочет самостоятельность проявить, доказать, что и он может быть мастером.
– Выходит, прав я. – Мастер снова нашаривал сигареты. – Выходит, дело не только в женитьбе, а и в том, что они на меня ополчились. Могли бы и жен сюда привести, так нет же – им бы подальше от родного дома, тут, видишь ли, я им помеха. Вся жизнь колесом пошла. Давно уже так. Было нас четверо, работа ладилась, мне-то все одно, кто из нас мастером – все четверо умели взяться за дело. Я был мастером, но особенно об этом не думал. Должно быть, вся-то и разница была в том, что я выпивал больше вас. В работе никогда не помыкал вами. Да и зачем? Каждый знал, к чему руки приложить. А нынче, видать, и говорить о четверых глупо, раз каждый в свою сторону тянет, и вас даже коробит, если я себя к вам причисляю. По воскресеньям, когда не работали, я варил вам обед и делил мясо так, чтобы Якубу достался самый лучший кусок – он всегда охоч был поесть. Себе оставлял самый маленький и усаживался эдак бочком, чтобы вы того не заметили. Вы с Ондро ходили в школу, а я переживал, что не могу вам дать добавку и что еда не так вкусна, как при матери – она-то стряпать была мастерица. Бывало, забудусь, выпью больше, чем полагается, а потом сам на себя злобствую, объяснять тошно, отчего у нас воскресенье такое убогое. На одно жалованье трудно прожить. Якуб выучился и скоро ушел в солдатчину. Как-то надумал я послать ему посылку – полцентнера яблок, – купил их, а дома нам вдруг показалось, что их слишком много для Якуба, навалились мы на них, и вскорости яблок как не бывало. А он-то думал – отец забывает о нем. Ты же знаешь, Имришко, что эти яблоки я купил. Каждый день мы Якуба поминали, а он и знать об этом не знал. Однажды прислал нам свое денежное довольствие, вы обрадовались, ну а я огорчился, чуял, что эхо значит. Он хотел посрамить меня, дать понять, что он лучше меня и что без моей помощи обойдется. Да и чтоб вы намотали на ус: отец, мол, забулдыга, незаботливый, зряшный человек. А, сколько уж раз мы толковали об этом, я и про эти яблоки вспоминал. Полцентнера их было. Ну допустим, Имришко, съел я два-три, а хоть бы и десять, что с того?! Не знаю, сколько в нас тогда влезло. Сели мы вокруг мешка и давай животы набивать. Я-то думал: поедим вволю, остальное Якубу отошлем. Да на другой день Ондро опять глаза выпучил: «Ага, все только для любимчика!» Я вновь приволок мешок на середину горницы. Ну что было делать, Имришко, скажи?! Любимчик за горами за долами грыз свою армейскую пайку, хлебал вонючий кофе, а мы дома трескали его яблоки. Когда мешок уже почти совсем отощал, я стал впопыхах искать коробку, а коробку нашел – не оказалось шпагата. У бедных людей и шпагат не вдруг сыщется. Достали шпагат, глянули, а яблок всего ничего. Давай считать их втроем, считали и укладывали в коробку, а в ней еще до черта свободного места – ну чем его заполнишь? А тебе-то казалось, что яблок по-прежнему много, ты завидовал Якубу, даже не просто завидовал, а расплакался, ты же совсем маленький был: «Тата! Ведь я тоже когда-нибудь пойду в армию». Я взял да и отдал тебе эти яблоки. Был бы любимчик дома, он по крайней мере одно бы яблочко у тебя выпросил, как выпросил Ондро, только любимчик был далеко. Сел я писать ему письмо, но от слова к слову оно становилось горше, вот и не отослал я его. Целую неделю мне свет был не мил, а потом заработал я кронку-другую и тут же потопал в корчму – выпить приспичило. Заместо меня Якубу отписал Ондро, не забыв доложить, что я снова напился. Через несколько дней получаем денежное довольствие: любимчик в пользу вас и прохвоста отца отказался и от той малости, с какой справился бы и самый горемычный солдатишка. Ну что ж, он героем заделался, братьев спас, а родного отца одолел и посрамил. Уважаю, а сердце держу на него. Зла ему не желаю, видит бог, Имришко, всем вам только добра желаю, хотите верьте, хотите нет. После материн похорон дошло до меня: четверо нас, а четырем мужикам многое под силу! Якубу еще и шестнадцати не было, а я вас всех уже считал за мужчин. Бывало, и повздорим, да разве это раздоры! С голодухи человек дуреет, вот и нападает на него охота ругаться. Нынче нам бы только и ладить, а, как видишь, не ладим, каждый настороже, нет между нами ни согласия, ни понимания. Я советую, растолковываю, а никто и слушать не хочет. Эти двое вздумали податься из дома, все начать сызнова, хотя и они понимают, как трудно одному либо двоим все сызнова начинать. Знаю их, Имришко, плохого о них не скажу, но другой раз в них что-то вскипает, и рубят они с плеча, безоглядно. Я и за них и за себя боюсь. И за работу боюсь. Ума не приложу, Имришко, как тут быть. Пророчить вперед не могу. Пойдем с тобой потихоньку да помаленьку, тише прежнего. У двоих работа не может, как у четверых, спориться, особливо если один уже в годах и ему нет-нет да и отдохнуть охота.
10
Утро было прекрасное. Небо – ярко-голубого цвета. Мастер и Имро отправились закончить, обшить тесом амбар, у которого вчера заварилась ссора. Оба были невыспавшиеся, угрюмые, но делали вид, будто ничего не случилось. Мастера разбирала зевота – зевая, он всякий раз взглядывал на Имро и улыбался. И Имро изображал веселость. Болтал о разном, только о братьях и словом не обмолвился, хотя оно-то все время вертелось на языке. Думал – Ондро с Якубом давно за работой, и ссора между отцом и ими скоро уладится. Уж он-то приложит все силы, чтобы уладилась, да и хорошо бы без свары или по крайней мере без злобы и ненависти.
Подошли они к месту, а братьев и в помине нет. Лишь один хозяин у амбара околачивается. Мастер перепугался: «Никак пожаловал за нами приглядывать. Верно, думает, что мы с его амбаром слишком канителимся».
Но хозяин и не думал их торопить. Просто хотел поглядеть на амбар. Ведь амбар, пусть еще и не достроенный, – дело серьезное, и настоящий хозяин всегда рад в амбар заглянуть. Только плотники уберутся, он тут же подрядит черепичника, а после, примерно через недельку, привезет сюда воз пахучего клевера и тут же испробует, каково спится в новом строении. Он и с мастером хотел поделиться своими мыслями, да потом решил, что лучше их держать при себе. Настоящему хозяину положено быть рассудительным. Иной раз и можно с кем покалякать, но во всем открываться не след – известно, какие злыдни бывают, каждого высмеять норовят, не понимая, что подчас и серьезный человек пустяковине радуется.
Но как бы то ни было, он-то уж славно тут выспится. Приведет сюда женку, вместе и надышатся пахучим клевером.
– Вы что, вдвоем? – спросил он. – Вдвоем работать будете?
Вопрос мастер расслышал, а вот обходительности в словах не приметил. Он взглянул на Имро, но на лице сына ничего не прочел, и потому коротко ответил: – Сегодня нас двое.
Хозяин, тот и не почуял, с каким трудом мастер это выговорил. Он, должно быть, и не очень-то слушал его. Глаза шныряли по доскам и балкам. Дело ясное – амбар почти готов, одному мужику и то под силу управиться к вечеру. Уплатит он мастеру, сколько положено, а будут ли двое меж собой делить деньги или четверо – это уж не его забота.
«Сердится! – говорил в мастере внутренний голос. – Наверняка сердится. Должно быть, видел, как вчера эти двое озлились и ушли. Сейчас злоба и на него перекинулась. Напоследок еще и меня начнет распекать, что мы его амбар сработали кое-как!»
А хозяин радовался: «И женка будет довольна! Затащу ее сюда и уж всласть с ней в клевере поваляюсь. Какое же, к лешему, супружество, когда у тебя нету амбара! Изволь лежать с женой только в постели».
– Стало быть, сегодня закончим? – спросил он с добродушной улыбкой.
Мастер заверил: – Помаленьку закончил!. Нас, конечно, всего двое, – добавил он чуть погодя, – но никакую другую пару с нами не равняй. Что ж, Имришко, – он метнул взгляд на сына, – за дело!
Крестьянин: заглянул в ворота амбара, облизнулся довольно и ушел.
Мастер поднялся по лестнице на крышу. Повернулся вдруг к сыну и сказал:
– Имро, а мне так лучше бы под поезд где кинуться.
11
Они поднажали и пополудни работу закончили. Подобрали инструмент и собрались было уйти. К ним опять подошел хозяин и, весело насвистывая, стал осматривать амбар. Имро подсвистел ему, вторя в лад, – хозяин еще больше развеселился. Потерев руки, заметил: – Теперь, выходит, дело за черепичником!
Мастер поднял с земли рюкзак с плотничьим инструментом и сказал: – Добро! Еще одна знатная работа за нами!
Хозяин вытащил кошелек: – Теперь можно и рассчитаться.
– Это дело простое, – сказал мастер, а сам подумал: «Чего о том толковать? Сам небось знаешь, сколько положено. Договорились неделю назад. Выкладывай деньги, мы и пойдем с богом!» – а вслух произнес: – Коли охота, можно и набавить.
Хозяин, кивнув головой, лукаво улыбнулся. «Отчего ж не набавить? А убавь я, что бы ты тогда сказал? Ведь и в моем кошельке деньгам не тесно».
И начал отсчитывать. Последнюю сотню держал в руке подольше, словно не мог с нею расстаться. А потом накинул еще одну, – Была не была! По крайности не станете меня оговаривать. – Он весело втянул в себя воздух, пропахший соломой, и тут вдруг почувствовал, что ему стало жалко той сотни, что надбавил мастеру.
Мастер взял деньги и, не считая, сунул в карман.
«Хамло! Хоть сосчитал бы!» – досадовал хозяин, но мастер гнева его не приметил.
– Пошли! – сказал хозяин. – Жена на стол собрала. «Еще и нажрутся вдобавок!»
Он провел их в переднюю горницу, а это уж кое-что значит, когда хозяин в будни ведет гостей в переднюю горницу. Должно быть, похвалиться хотел – да и было чем: стол прямо-таки ломился от кушаний, а хозяйка все подносила и подносила, весело тараторя, что, мол, в ее доме и на хворого, и на сытого найдет аппетит. Мастер только теперь увидел, что работали они действительно у справного, крепкого хозяина, которому есть чем потешить себя, да он, должно быть, и тешит, хотя сейчас не очень-то к столу и тянется. Наверняка привык к первейшим вещам. А что не суетится и не хватается за работу, тоже недурной знак – работа не убежит; настоящий хозяин знает: раз-два в году, а то и чаще надобно найти время для гостя.
– Мы думали, вас четверо будет, – говорила хозяйка. – На четверых и приготовили.
Мастер слегка оробел. Как бы не пришлось объяснять, почему не пришли Ондро с Якубом.
– Ну, Янко, угощай! – подбадривала хозяйка мужа, а сама нет-нет да и взглядывала на него: «И что ты, олух, так наливаешься?»
– Видать, хорошо живете, хозяйка, всего у вас вдосталь. – Мастер указал рукой на стол. – Собрали на четверых, а хватило бы и на десятерых.