Текст книги "Ранняя осень"
Автор книги: Виктор Баныкин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 32 страниц)
– Точно, он вначале в воду канул… в одну штормовую октябрьскую ночь, а потом… а потом воскрес. И прожил долгую… трудную… жизнь. А в данный момент стоит перед тобой, Проша, гладкий ты боров! Принимай-ка на постой!
Веря и не веря словам пугающе-странного – совсем будто чужого – человека, ни одной черточкой не похожего ни на отца, ни на мать, Прохор Силантьич посторонился, пропуская его в калитку. И зычно крикнул:
– Алена… где ты там? Ставь-ка давай самовар!
Всего около недели прожил на Крутели брат Андриян, а Прохору Силантьичу показалось: прошел год, а то и два. Такими во всем разными были братья, так несхоже сложилась у каждого жизнь, а вот поговорить… поговорить-то им словно и не о чем было.
– Ты спрашиваешь: как существовал я эти годы? И почему не писал? Ведь без малого на сорок лет судьба разлучила меня с семьей, – не спеша, то и дело смолкая, говорил за чаем Андриян, сразу же отказавшись и от водки, и от яичницы с салом, и даже от балыка осетрового домашнего приготовления, сославшись на язву желудка. – Ты бы, Проша, лучше спросил: а чего в моей жизни развеселой не было? – Помешал ложечкой в стакане. – А в ней всякого не оберешься. – Улыбнулся стесненно, глянув мельком в глаза настороженно-вежливой Алены. – Гражданская… Семнадцатилетним, после того как отходили меня – чуть ли не утопленника – парни из красногвардейского отряда, так с ними вместе до победного конца сражался за Советы. Потом вкалывал на разных стройках, а вечерами, урывками, учился. Между прочим, Сталинградский тракторный тоже строил. Вам я не раз и не два писал, хотелось о семье все знать, да, видно, письма мои несчастливые были, не доходили до Двориков. А в тридцать седьмом – вскорости после рождения четвертого сына – угодил на Колыму. До самой Отечественной лопатой орудовал. Началась война, попросился на фронт – повезло, отправили в самое пекло. В сорок третьем – уж до младшего лейтенанта дослужился – попал в плен. У немцев сидел в лагерях. Во Франции дело было. – Старший брат отпил из стакана глоток, пожевал землисто-пепельными губами. – Бежал. Снова повезло – добрые люди связали с отрядом Сопротивления. Вместе с французскими ребятами бил гадов-захватчиков до самого прихода союзнических войск… Рыдал, рыдал, точно мальчишка, когда своих увидел. Думал, ну, скоро вернусь домой! Начну жену с детьми разыскивать. Живы ли? Ведь у меня четверо их. И все парни! А жена – не хвалясь зря – золото была. Да не тут-то было. В Башкирии завод нефтеперегонный строил… до пятидесятого года. – Андриян покашлял в кулак. – Бросим, пожалуй, об этом. К чему вам настроение омрачать?
– А дальше… что дальше-то было? – спросил взволнованно Прохор Силантьич. Пока говорил старший брат, он ни к чему на столе не притронулся.
Поглядел Андриян в распахнутое в сад окно. Отягченная крупными, наливными плодами, склонилась к подоконнику яблоневая ветка.
– Белый налив? – спросил он, устремляя взгляд на запунцовевшую Алену.
– Ой, извиняйте за недогадливость мою, – спохватясь, поспешно проговорила жена Прохора Силантьича. – Про яблочки-то и забыла. Я сейчас… У нас их – ешь не хочу! И на зиму впрок заготовляем, и малость продаем. Да еще цельную телегу в дом инвалидов отправляем – открыли такой после войны в Клопиках… Обождите, я моментом слетаю. Блюдо с верхом…
– Сидите, – улыбнулся гость. – Это я так… – И обратился к младшему брату: – Спрашиваешь, а дальше что?.. В Сталинград вернулся. На свой завод. Ведь до тридцать седьмого я институт без отрыва от производства закончил. Так что меня сразу в мастера определили. Сейчас начальником цеха работаю. Ездил вот в Междуреченск в командировку… Неделю отпуска взял за свой счет: надо ж, думаю, на родину завернуть! – Долго молчал, потирая ребром руки острый кадык. – Работал на заводе и все справки наводил. Ничего утешительного. Первые мои ребята – они погодки были – на фронте сложили головы. А жена с другими двоими… они при эвакуации под бомбежку попали. Ну, а в пятьдесят третьем сошелся… На заводе же, в конструкторском, чертежницей работала. Сызнова повезло: не было семьи, а тут сразу целый детсад: три девчоночки! Муж этой моей жены, Маруси, летчиком был. Войну пережил, а в мирное время… при посадке самолета разбился… Через год Маруся мне сына – Дениса – подарила. Ну… ну, вот и все. Как у попа на духу…
Андриян попытался рассмеяться, но закашлялся. На бесцветных ресницах выступили крупные слезины.
– Теперь уж ты, Проша, ты отчитывайся… Как вы тут… сестры все живы? В Утиных Двориках живут?
Прохор Силантьич, уставясь в пол, протянул натужно:
– Две сестры – Пелагея и Дарья, померли. Остальные после войны кто куда уехали. Одних мужья в Сызрань соблазнили, других дети – в Казань да Горький. Белоручки пошли людишки: всех в город на легкую жизнь тянет. В Двориках ни одной сестры не осталось. Ну, а я… а я что же?
Все по-прежнему глядя в пол и смахивая то и дело левой двупалой рукой бусинки пота со лба – день выдался на диво знойным, ну, прямо июль, да и только, Прохор Силантьич коротенько поведал о своей жизни. Потом он сам поражался: а ведь рассказать-то Андрияну о себе совсем нечего было!
В дни пребывания старшего брата на Крутели Прохор Силантьич возил его раз на недавно приобретенной моторке рыбачить, побывали они и в Утиных Двориках, где не нашлось ни одной души, знавшей Андрияна. Еще на кордон, к дружку Прохора, шатались за щенком. У Прохора Силантьича незадолго до приезда брата околела собака, а у лесника Васи месяца полтора назад ощенилась овчарка, и тот обещал бакенщику кобелька.
Лобастый, здоровущий крепыш, когда его принесли домой, невзлюбил почему-то Андрияна Силантьича. Гладил он щенка по вздыбившейся спине, а тот, изловчившись внезапно, и цапнул гостя за палец.
– И презлющий будет у тебя, брат, кобель! – сказал Андриян, мотая рукой. – Надежный вырастет страж твоей крепости. Назови-ка его Ноксом.
– Как, как? – переспросил Прохор Силантьич.
– Ноксом, говорю, назови. Был в Америке когда-то такой государственный деятель… до чрезмерности преданный империализму лютый пес.
– Что ж, можно. Пусть будет Ноксом. В память о твоем приезде, – согласно закивал младший брат.
За день до своего отъезда Андриян Силантьич вдруг попросил Прохора свозить его на моторке к Бешеному оврагу, впадавшему в Суровку километрах в девяти-десяти ниже Клопиков.
– Чего ты там забыл? – удивился Прохор, спускаясь с братом под берег.
– Да так… так просто, – уклончиво обронил Андриян Силантьич.
И весь путь до Бешеного оврага и обратно молчал.
«На кой ему леший сдался этот овраг?» – подумал Прохор, когда старший брат, пытливо оглядев пустынно-снулую в этот знойный час Суровку, необычно широкую у заросшего тальником оврага, такого сейчас смирного и такого злобно бешеного в половодье, кивком попросил поворачивать назад.
Уезжая наутро, Андриян Силантьич оставил свой адрес. Обещал прислать письмо сразу же по возвращении домой. Но так и не прислал. Не собрался написать и Прохор Силантьич.
Постепенно и Прохор Силантьич, и Алена стали забывать о неожиданном приезде Андрияна, как забывают со временем тяжелый, дурной сон. И спокойное течение их жизни снова ничто не омрачало.
Порой Прохору Силантьичу казалось: так они и будут жить с Аленой долго-долго.
Но вот однажды под Новый год, возвратясь из Утиных Двориков с праздничными покупками (ездил в село вместе с лесником Васей на его Буланом), Прохор Силантьич был поражен, не увидев на крыльце жены. Обычно, едва заслышав заливисто-радостное тявканье вымахавшего с телка Нокса, бежала Алена в сени, широко распахивая во двор дверь.
– Аленушка! – негромко окликнул жену Прохор Силантьич, войдя на кухню и ставя на лавку тяжелые сумки.
Ему никто не ответил. Внезапно содрогаясь от предчувствия жуткой, неисходной беды, он бросился к двери в горницу, рванул ее на себя и замер у порога.
Посреди горенки лежала навзничь его Алена. В окаменевшей руке на отлете она сжимала любимый Прохором кашемировый полушалок с алыми розами по черному полю.
И тут впервые за всю свою жизнь заревел, по-бабьи причитая, Прохор Силантьич, упав на колени у изголовья бездыханной жены.
…Через несколько месяцев одинокой жизни он и посватался к телятнице совхоза хроменькой Наташе – молчаливой, замкнутой девушке-сироте, жившей у тетки Глафиры Дорофеевны, вдовы церковного старосты.
В гостях у дяди
Меня встретили на Крутели что надо. И дядя, и Наташа (сперва я думал: она сестра моя двоюродная).
Вначале дядя – если говорить правду – показался мне чуть-чуть бирюковатым, но это только в самом начале. А когда Наташа снарядила нас в баню да когда дядя как одержимый вдоволь нахлестался веником, он стал совсем другим человеком.
Эх, и парился же он! Молотил себя веником и спереди, и сзади и при этом еще стонал, охал, точно находился при смерти.
Я не в силах был выдержать адского зноя и бросился наутек в предбанник, прикрывая руками голову и уши.
Исхлестав весь веник, он тоже выкатился в предбанник перевести дух. Прошлым летом на озере за Волгой мы с Венькой – моим приятелем, натаскали ведерко раков, потом варили их. Дядя точь-в-точь был такого же кумачового цвета, как те наши раки.
Отдышавшись, сказал:
– Ты чего дезертировал?
– У меня уши… ну, совсем спеклись от жары, – сказал я.
– Привыкай, – сказал он. – Баня всякую хворь из тебя выживает. Пойдем, я тебя попарю. Там у меня второй веник наготове.
Я было попятился, но дядя чуть не силой втолкнул меня в парную.
– Полезай на полок. Да не робь, ты не девка! Всего один черпачок плесну на каменку.
Пришлось лезть. А уж с полка спускался по-собачьи – на четвереньках, головой вниз. Когда же он вылил на меня, пластом растянувшегося на полу, ковша два холодной воды, сразу полегчало.
После обеда мы обошли дом, постройки во дворе, сад, ульи. Живут же люди. Прямо-таки дворянское гнездо в миниатюре! Между прочим, дядя спросил, где я желаю спать: на веранде или на сеновале? Я сказал: на сеновале.
Чай пили с медом. Дядя резал его ножом.
– Прошлогодний, – сказал. – Липовый. А бывает еще гречишный. А также цветочный. Каждый мед свой вкус имеет.
Мед Наташа подала на стол не в какой-то там вазочке, а в берестяном туеске. Было же в том туеске, наверно, не меньше пяти кило.
За чаем стало клонить меня ко сну, и я отправился на сеновал. Оказывается, хлопотливая Наташа уже приготовила мне постель. На сене была разброшена войлочная кошма, прикрытая белой простыней с синими полосками. В головах горой возвышалась преогромная пуховая подушка. А сбоку лежало толстое ватное одеяло.
От сухого колкого сена пахло лугами, а от крыши – смолким теплом нагретых за день досок. Блаженная, глухая летняя духота.
Чтобы не донимали комары, закрылся с головой одеялом. И крепко-накрепко уснул.
Поутру мне приснился преинтересный сон. Вроде кто-то ласково гладит меня теплой ладошкой по щеке. Открыл будто глаза, а надо мной склонившееся лицо незнакомой девушки. И светилось лицо робкой и нежной добротой. Девушка еле слышно шептала: «Денис, а Денис? Очнись, попей молочка парного». – «Я спать хочу», – сказал я. Она же не оставила меня в покое. Подсунув мне под голову горячую руку, приподняла ее легонько: «Ну, испей, испей молочка, зяблик заморенный, оно утрешнее, пользительное». Тут я и в самом деле очнулся.
«Откуда ты взялась?» – подумал, принимая из рук незнакомой девушки глиняную кружку. Молоко было густое, теплое. Или… или оно показалось мне необыкновенно вкусным потому, что принесла его тихая, ласковая девушка?
– Ну, и добро, ну, я разумник ты у меня, – сказали, улыбаясь, девушка, беря из моих рук пустую кружку.
Я же снова уронил на подушку голову и снова крепко заснул.
Очнулся поздно, часов в одиннадцать утра. Рядом жужжал мохнатый полосатый шмель.
Не сразу догадался, где я. Не сразу вспомнил к приснившуюся девушку, напоившую меня парным молоком.
«А ведь это не во сне, а наяву было, – подумал вдруг я, оглядывая сеновал. – И поила тебя молоком, эфиоп ты несуразный, не какая-то неизвестная девушка, а… Наташа».
«Эфиопом несуразным» ругала меня бабушка, мамина мать, когда я, бывало, выводил ее из терпения. У бабушки Вали в заволжском сельце Заброды я вольничал каждое лето, забывая обо всем на свете! В позапрошлом году по весне бабушка умерла, и мне уже некуда стало ездить.
Наверно, до обеда не спустился бы вниз, если б не заботливая Наташа. Словно угадав, что я уже проснулся, она поднялась по лесенке и негромко постучала в дверцу. Сказала:
– Денис, вы не спите?
– Нет, – не сразу отозвался я.
– Ну, спускайтесь завтракать. Самовар бушует, вас ждет.
– Спасибо. Сейчас спущусь, – сказал я.
Умывшись, вошел на кухню. На столе и в самом деле гудел, исходя парком, начищенный до блеска самовар.
Завтракал один. Наташа лишь выпила чашку чая. Дядя же, оказывается, давным-давно отправился в лес приглядывать поляны для косьбы травы.
Почему-то и я, и Наташа чувствовали себя скованно. И не знали, о чем говорить.
* * *
Под вечер дядя сказал:
– Поедешь со мной бакены зажигать?
– Ага, – согласился я охотно. – Сейчас?
Дядя сказал:
– Сначала керосинчиком лампы заправим.
Помолчав, прибавил шутливо-колюче:
– Приглядывайся, авось на мое место сядешь.
– Не-е, – сказал я. – Я на завод… я технику люблю.
– А техника и к нам шагает. На больших реках буи электрические поставлены, – сказал дядя. – Обещают и нам в скором времени подбросить. А то с нашими прадедовскими фонарями морока одна.
Когда заправили лампы керосином, почистили ежиком стекла, поставили в лодку фонари, дядя долго не мог завести мотор. А лодку все относило и относило от берега.
– Зажигание подводит, – сказал я.
– А ты откуда знаешь? – спросил дядя, поворачивая ко мне лицо – одутловатое, в кроваво-пунцовых пятнах.
– Разрешите, – сказал я.
– Ну-ну, попробуй, – с явным недоверием протянул он, пропуская меня на корму.
Взяв ключ, я отвернул свечу. Так и есть: замаслилась свеча, отсырели электроды. Протерев сухой ветошью свечу, я ввернул ее на место и сильно дернул за ручку стартера. Мотор завелся сразу, даже не чихнул.
– Инжене-не-эр! – ухмыльнулся дядя, садясь на свое место. – Вроде днями протирал свечи, а они – нате вам – опять…
Утомленное за день солнце уже касалось раскаленным краем обуглившегося до черноты леска на той стороне. Было тихо вокруг, непривычно тихо после шумного, грохочущего Волгограда.
Тихая вода зарделась до самого горизонта. У острого носа лодки она мягко, по-кошачьи урчала. То справа, то слева ухались рыбины.
– Играет на вечерней зорьке! – прокричал с кормы весело дядя.
Подкатили к бакену, выкрашенному в красный цвет.
Я держался веслом за крестовину, к которой была прибита решетчатая пирамида бакена, а дядя в это время колдовал над фонарем. Водрузив фонарь на штырь, возвышавшийся над макушкой бакена, дядя сказал:
– Самое кляузное место на моем участке.
– А почему? – спросил я.
– Как есть от берега и чуть ли не до фарватера – судового хода – тянется под водой гряда камней. Если фонарь ночью погаснет – непременно авария приключится: на камни судно сядет. А в полночь тут пассажирский проходит.
Потом мы зажгли фонари еще на трех бакенах – на двух белых и на одном красном. Оказывается, красные ставятся вдоль правого – по течению – берега, а белые – у левого.
Когда подплывали к последнему бакену, его крестовина была облеплена серыми пушистыми комочками.
– Чайки, – бросил равнодушно дядя, глуша мотор.
Всполошенно горланя, чайки кружились над нами до тех пор, пока лодка не отчалила от бакена. И тотчас снова стали устраиваться на ночлег.
* * *
И вот потекла день за днем моя привольная жизнь на Крутели.
То и дело плескался в Суровке. С каждым новым разом уплывал все дальше, дальше и дальше от берега.
Наташа, подойдя как-то к обрыву, даже перепугалась. Ей показалось, я барахтаюсь на стрежне и сильное течение вот-вот утянет меня на быстряк. Она стала кричать, отчаянно махая рукой:
– Денис! Вертайся немедля!.. Де-энис!

Чтобы успокоить ее, я повернул назад. А выйдя на берег, сказал, ломаясь перед Наташей как последний бахвал:
– Не паникуйте зря, Наташа. Я второй разряд имею по плаванию.
На другое утро, позагорав изрядно на солнышке, прыгнул с отвесной крутизны. Прыгнул, хотя самого и оторопь брала (вздумалось показать Наташе свою храбрость).
Но все обошлось. Свечой ушел в дымчатую глубь… уж не знаю, на сколько метров. А дна так и не достал. Властная, неведомая сила будто за волосы тянула меня вверх. И я пробкой вылетел из воды.
Наташа, полоскавшая белье на мостках, чуть в обморок не упала.
– Удалая головушка! – всплеснула она руками, когда я, счастливый, подплыл к прозеленевшим от тины мосткам. – Да разве мыслимо эдакое выкомаривать? В омуте под обрывом знаешь сколько неразумных потонуло?
Я пообещал бледной, расстроенной Наташе не прыгать больше с кручи.
* * *
Часто я помогал Наташе по хозяйству: отгонял Милку пастись на поляну, таскал для плиты дрова из сарая, а из-под берега воду, кормил кур.
Стесняясь, Наташа говорила:
– Оставь, Денис, я сама. Я непривыкшая к помощникам.
Тоже смущаясь, я говорил:
– Ну, еще! Мне ж раз плюнуть!
Почему-то дома я терпеть не мог, когда меня заставляли что-то делать на кухне. «Не мужское дело», – бурчал я, отнекиваясь. А вот на Крутели испытывал прямо-таки удовольствие, помогая расторопной Наташе в ее хлопотах. Необыкновенно хорошо было возле тихой, улыбчиво-молодой женщины. Приятно и боязно как-то. Отчего? И сам не знаю.
Нынче утром, после возвращения дяди с рыбалки (на ночной лов он меня почему-то не берет), мы с Наташей чистили и потрошили под берегом разных там окуньков, язишек, щурят.
Как-то Наташина легкая, горячая рука коснулась на миг моей, и у меня замерло сердце.
А немного погодя, когда Наташа передала мне не чищенного еще пузана окуня, я нечаянно уколол палец о его красноперый плавник.
Наташа приглушенно ойкнула.
– Я тебя поранила?
– Не… это я сам, – сказал, поднося ко рту палец.
Она взяла мою руку – скользкую от слизи и чешуек, и подула на палец с алой бусинкой на самом кончике.
Весь зардевшись, я тихо сказал, нет – еле слышно взмолился:
– Не надо, ну, не надо же…
Долго, томительно долго молчали. Чтобы как-то преодолеть гнетущую неловкость, я принялся рассказывать, вначале то и дело спотыкаясь, о диковинной меч-рыбе.
– Огромной этой рыбище… Ну, может, больше лодки, – говорил я, постепенно все больше и больше воодушевляясь, – ничего не стоит проткнуть носом-пикой не только рыбацкую посудину, но даже борт катера или шхуны.
Слушала Наташа с видимым интересом.
– А где… такая рыба водится? – спросила она, едва я кончил упражняться в красноречии.
– В морях и океанах, – небрежно сказал я, будто сам исколесил вдоль и поперек эти моря и океаны. – Особенно вовсю резвится меч-рыба у берегов Южной Америки. – И без перехода принялся разглагольствовать… о китах.
Видимо, мы слишком долго чистили рыбу, потому что на круче вдруг появился дядя. Прокричал неодобрительно:
– Эй, вы там!.. Не заснули?
Ни Наташа, ни я не знали, что и ответить.
* * *
Пять дней пропадали с дядей на сенокосе. Отправлялись в лес сразу же после тушения бакенов, когда большое белое солнце медленно выплывало из-за стоявшей за Крутелью березовой рощи. И до восхода луны махали и махали косами на изнывающих от зноя полянах. Густущая, хрусткая трава доходила мне до пояса.
Несказанно рад сенокосу. Ведь я целыми днями не видел Наташу. А то в последнее время мне было как-то не по себе. Смущался то и дело, смущался от каждого, даже мимолетного, взгляда ее, застенчивой улыбки, ничего не значащего слова.
Правда, на сенокосе я по-страшному уставал. Особенно в первый день. Ведь до этого мне в жизни не приходилось брать в руки косу.
Дядя с отменным терпением учил меня, казалось бы, немудреному делу.
– Спытай на, – сказал он, подавая косу. – Э, подожди. Ручку надо чуток поднять… Ну, а теперь: ловчее будет?
После третьего взмаха острие моей косы вонзилось в землю.
– Торопишься, – пробурчал дядя. – Тверже держи косу. Плавно и руки, и корпус отводи вправо. Делай вдох и опять же всем корпусом – единым духом – веди косу влево. – Помолчал, щурясь на солнышке. – За мной пойдешь. Примечай, как надо. Главное – бери шире, не части.
Дядя уверенно шагнул вперед, наваливаясь на упругую стену клевера с крупными розовато-малиновыми головками. Взмахнет косой – и к ногам его покорно ластится зеленая волна. Свистит коса: шарк, шарк, шарк! Точно огромная щука мечется по траве.
«У меня так разве когда получится? – думал я безнадежно. – Даром что левая двупалая, а он, чертяка, машет и машет, вроде заводной. Но была не была: попробую!»
И тронулся вслед за дядей. Тотчас всего меня обдало крепким, медвяным духом, от которого голова стала кружиться…
На второй день, когда пришли на новое место – на перекресток двух ложков, работа пошла у меня веселее, я уж не выдирал пяткой косы траву с корнем.
Между прочим, эти ложки прозывались Портами. Будто в незапамятное крепостное время косил в этом месте один рачительный мужик. Чтобы зря штаны не изнашивались, мужик снял их и повесил на куст. И как на грех, отправилась в этот день на прогулку в лес барыня с Крутели. Увидев бесштанного мужика, страшно разгневалась и приказала его выпороть. С тех пор будто бы перекресток двух логов и прозвали в народе Портами.
Бирючившийся все утро, дядя похвалил меня в обед. Мне же не до похвалы было. Ломило плечи, поясницу. Даже ощутимее вчерашнего.
Брякнулся на траву под молодой ветлой и головы поднять не могу.
– Ты не помнишь, куда кувшин с молоком девали? – спросил дядя, раскладывая на чистом рушнике буханку хлеба, лук, ставя миску с жареной рыбой.
– Да вы же сами… во-он в овражек тот… еще говорили: «Холодище там, как в погребе», – еле размыкая спекшиеся губы, сказал я.
– Уж смотрел, – сказал дядя. – Нет кувшина.
Я промолчал. Подумал: «Неужели ему охота лопать в эдакий зной? Мне вот молока даже не хочется. Разве что водицы ключевой… Водицы ключевой ведро бы выпил!»
Глянул безучастно, тараща глаза на стройный, словно винтовочный шомпол с ершиком, стебель тимофеевки. И уж больше ничего не видел. Веки слепились сами собой…
Дядя меня еле растолкал.
– Спишь, однако, – сказал он. – Вставай. И так два часа прохладничали. – Помолчав, прибавил, почесывая кирпично-бурую шею: – Кувшин-то с молоком я так и не нашел. Вроде в землю, каналья, провалился!
Где-то в кустах над головой невидимая хлопотунья-птаха поторапливала нас: «Быстрей! Быстрей! Быстрей!»
И я стремительно, не раздумывая, вскочил на ноги.
Косили до восхода луны. Она выкатилась из-за приземистого векового дуба не спеша, с ленцой, жутко огромная и жутко огненная.
В это время на поляну и вышел низкорослый человечек с ружьишком за спиной.
– Мир и процветание частной инициативе! – выкрикнул человечек лающе-пронзительным голосом, размахивая над головой кепкой. Споткнувшись о кочку, замысловато матюкнулся. – Ты чего, Силантьич, дорожку ковровую мне не расстелил?
– Не смерди, Вася, – урезонил дядя пришельца, отирая пучком росной травы косу. – Леший тебя носит в неурочное время. И нечего выражаться. У меня гость городской, к мату не привыкший.
Вася направился сначала ко мне. Шел как-то странно – точно воробей прыгал.
– С космическим приветом, – хихикнул он, хватая меня за руку.
– Здравствуйте, – сказал сдержанно. Я уже догадался: лесник Вася, дружок дяди.
От Васи несло сивушным перегаром.
– Прикладывался? – спросил его дядя, не подавая руки. – Нет чтобы помочь людям в горячую пору…
– А почему мне не гулять? – захорохорился Вася. – Один как перст в небе. Много ли одному надо?
Дядя усмехнулся:
– Не притворяйся христосиком! А чьи сироты растут во всех окрестных деревнях?
– У меня паспорт чистый, что тебе девица непорочная! Ко мне сам прокурор не прицепится! – Вася выудил из кармана телогреи сигарету, закурил. – Вы вот целый день потели, а я, ничего не делая, полсотню… а то и более отхватил!
– Ну? – опять усмехнулся дядя, направляясь к ветле, где были сложены наши вещишки.
– Вот тебе и «ну»! – сказал Вася. – Лисица запросто в руки попалась.
– Лисица? Двуногая? – не унимался подтрунивать над приятелем дядя.
– А ты слухай и не перебивай, – огрызнулся Вася. – Шастаю давеча просекой, а в чапыжнике треск подозрительный. Взвел курок, крадусь на цыпочках. И что, думаете, вижу? Лису с кувшином на голове! В сказочках для деток не всегда такое случается!
– Постой, постой, – обернулся дядя. – Лиса, говоришь? И с кувшином на голове?
– Самый раз! И снять с головы кувшин не может, хотя башкой мотает туда и сюда.
– Так это она, шельма, наш кувшин с молоком уволокла! – От восторга дядя даже всплеснул руками. Ну и цирк! А я-то в обед искал, искал кувшин. Причитается с тебя, Вася!
– Па-ажалуйста! – Посмеиваясь, Вася вытянул из кармана широченных штанов бутылку, на миг блеснувшую малиново, словно в ней бултыхалась горящая жижа.
Тот и другой присели на корточки. Дядя пододвинул к Васе объемистые алюминиевые кружки.
– А третьей нет? – спросил Вася.
– Я не пью, – сказал я.
– Это как так? – Вася повернул ко мне голову. Лицо его, освещенное лунным светом, показалось мне на диво полосатым, будто по нему провели вымазанной в мазуте растопыренной пятерней. – Ты разве не парень? Чай, поди, уж девок щупаешь… вон какой вымахал!
– Не расходись, – урезонил его дядя. – Зачем неволить человека?
Вася пообещал:
– Ниче-эго, освоится еще!
И они дружно взяли в руки кружки. Выпили залпом. И секунду-другую сидели с раскрытыми ртами, блаженно щурясь.
Всю дорогу до Крутели, – Вася вызвался проводить нас, – они с дядей о чем-то шептались.
Я плелся позади, стараясь не прислушиваться к их разговору.
Попрощавшись с нами у ворот, Вася направился к себе на кордон, нескладно горланя:
Милка сивая моя,
Я тебя потешу:
Куплю связку кренделей,
На шею повешу!
– Блажной и есть блажной! – запирая калитку, покачал головой дядя.
Из конуры выполз на брюхе Нокс, визгливо скуля от радости. Кобель любил лишь одного хозяина.
* * *
Все эти дни Наташу я видел мельком: утром во время завтрака на скорую руку да поздно вечером за ужином, когда у меня слипались веки, а голова безвольно клонилась на грудь.
И все же я приметил: Наташа стала вроде бы другой – настороженно-молчаливой и даже грустноватой. И на молочной белизны щеках ее заметнее проступили веснушки. Почему-то не мог смотреть без волнения на эти стыдливо-беззащитные веснушки. Собираясь к себе на сеновал, мне порой хотелось не только поблагодарить Наташу за ужин. Хотелось еще взять на миг-другой в свою огрубелую пятерню ее руку – ласковую, горячую. Но я стеснялся дяди – он до тех пор крутился на кухне, пока я не отправлялся к себе на верхотуру.
Но вот кончилась сенокосная пора. И я завалился на несколько суток. Кажется, никогда еще в жизни не спал так крепко.
Никто меня не тревожил – ни дядя, ни Наташа. Когда открывал глаза, в дверном проеме непременно стояла приземистая крынка с молоком. А в полотенце был завернут ломоть духовитого, своей выпечки, хлеба. Перекусив, я снова валился на постель.
Отоспавшись наконец-то, я как-то поутру спустился с сеновала. Первые минуты меня даже покачивало. Будто мать-земля зыбко колебалась под ногами, подобно корабельной палубе в шторм.
Тут вот и вышла из сеней Наташа. В руках у нее было обвязанное марлей ведерко. Увидела меня и вспыхнула.
– Воскрес, отшельник? – сказала улыбчиво.
– Ага, выспался, – сказал и я, тоже краснея.
Наташе сегодня так все шло: и белая простенькая косынка, и белое платьице с голубыми лепестками, и босоножки – тоже белые.
– Обедать будешь? – спросила Наташа, все так же светло улыбаясь.
– А… а разве уж обеденное время? – удивился я.
Уголки губ у Наташи дрогнули, в щелочках глаз запрыгали озорные искорки.
– Праведное солнышко, он еще спрашивает!
И верно: ядреное солнце плыло над головой, то на долю секунды окунаясь в молочно-перламутровые облачка, то сызнова победно сияя в безбрежно-синем просторе, наполнявшем радостью весь этот благодатно звонкий летний мир.
– Собирать на стол? – снова спросила Наташа. Я кивнул, признаваясь:
– Я, пожалуй, быка бы съел… вот как проголодался!
– Пока умывайся, я мигом, – сказала Наташа, ставя ведерко на крыльцо.
– Лучше по-быстрому искупаюсь, – сказал я и бросился к калитке бегом.
– Полотенце, полотенце, шальной, прихвати! – весело прокричала мне вслед Наташа, но я отмахнулся.
На ходу стягивая майку и техасы, несся во всю прыть к обрыву. И, подпрыгнув, ласточкой полетел навстречу мрачно-темному – даже в солнечный полдень – омуту, тревожно холодея душой.
Возвращался в бодром, приподнятом настроении. Жизнь на Крутели явно шла мне на пользу. Я даже чувствовал, как изо дня в день у меня прибывали силы, каменели мускулы рук.
На кухню притопал в самый раз: Наташа ставила на стол миску с дымящейся молочной лапшой.
– А себе? – спросил я.
– Чай пила недавненько, – направляясь к печке, сказала Наташа. – Сковородку с яичницей сам достанешь, – добавила она, прикрывая заслонкой печное чело. – Сычков к ужину вернется. С бакенщиком с соседнего поста на перекате коряги вылавливают.
Поднимая от миски голову, я сказал:
– А ты куда торопишься?
– Милку доить.
– Подожди, и я… и я с тобой пойду.
– Со мной? – глаза у Наташи округлились и потеплели. – А я-то думала…
И осеклась.
– Что же ты думала? – Я даже есть перестал.
– Думала… уж не наскучило ли тебе у нас?
Я выпрямился.
– Из чего ты заключила?
Наташа растерянно развела руками:
– Да так… померещилось, видно.
* * *
Милка паслась в укромной прогалине, вблизи дороги, петлявшей в сторону Утиных Двориков, совсем позаросшей татарником и конским щавелем.
Завидев Наташу, корова не спеша подняла от травы влажную морду. Посмотрела раздумчиво на хозяйку и протяжно, сыто замычала, раздувая ноздри.
– Соскучилась? – пропела Наташа, гремя дойницей.
Подошла к Милке, провела рукой по ее гладкому, в белых блюдцах, лоснившемуся боку.
– Мм-у-у-у, – снова подала голос корова, поворачивая голову.
– Ишь, лакомка! – Наташа достала из кармана передника ломтик хлеба. (Я даже не заметил, когда она надела этот упруго топорщившийся передник, обшитый радужной тесемкой.)
Обнюхав шумно хлеб, Милка слизнула его с Наташиной ладони. Наташа вынула из ведерка небольшой бидончик с водой и чистую тряпочку. И старательно вымыла корове раздувшееся непомерно вымя в синих паутинках прожилок.
Я был поражен ловкостью и проворством Наташиных рук. И готов был стоять за спиной Наташи, любуясь ее работой, но она, не оборачиваясь, попросила стесненно:
– А ты поброди по поляне… может, земляника встретится.
С неохотой побрел я по сухой в этот полдневный час траве в сторону ветвистых могучих осокорей, вольно и горделиво устремившихся в вышину.




























