Текст книги "Ранняя осень"
Автор книги: Виктор Баныкин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 32 страниц)
Бесстрашная оляпка
Пока я смотрел на противоположный, обрывистый берег Иргиза, местами обнажившийся от сыпучего, такого здесь белого снега, пока любовался кипением незамерзающей быстрины, как раз на самом повороте речки, товарищ мой уже спустился под откос, волоча за собой резиновый мешок с рыбачьим снаряжением и пешню.
Денек начинал разгуливаться. Рыхлая, как бы продымленная насквозь пелена, низко нависшая поутру над землей, теперь поднялась выше. И кое-где в ней появились прорехи с рваными краями, в которые проглядывало не очень-то веселое, но все же голубеющее небо.
Когда я спустился под берег к другу, он сказал ободряюще:
– На мороз повело!
И сунул мне в руки пешню:
– Иди туда вон… Поближе к полынье долби лунку. Там всегда отменный клев. А я пока приготовлю нам с тобой мормышки и все прочее.
Себе он уже продолбил лунку.
Отойдя шагов на сто, а возможно и дальше от заядлого рыбака, я тоже принялся тукать по звенящему, с зеленоватым отливом льду тяжелой тупоносой пешней.
Уже попахивало весной – пока еще самую малость. Еле уловимы они, первые весенние запахи! Обнаженная на крутоярах земля, светлые прогалины, в которые непременно заглядится солнце, если оно и вырвется лишь на минутку из плена свинцовых туч, беспокойные южные ветры, страстное карканье ворон, кувыркающихся в вышине… Вот они – первые весенние запахи, первые весенние приметы.
Вдруг я увидел небольшую короткохвостую птаху, пролетевшую мимо меня в сторону полыньи. Я посмотрел ей вслед. Птичка с лету нырнула в быстрину.
«Что за дьявольщина!» Я потер кулаком глаза и снова уставился на плескучие, отливающие синевой холодные волны.
В это время птаха вынырнула из полыньи, держа в клюве извивающегося малька. Усевшись на обледеневший сугроб поблизости, она принялась расклевывать рыбешку.
Я верил и не верил своим глазам. Позвать товарища я не мог: наверняка бы мой крик спугнул эту куцую белогрудую птаху. А она, расправившись с добычей, опять нырнула в быстрину.
«Ну-ка подойду поближе к полынье… авось не ухнусь», – сказал я себе. И, глядя под ноги на крепкий лед, тут и там передутый снежной крупой, не спеша направился к рябившей тускло воде. Птаха как нырнула в пучину, так и пропала.
«Утонула, наверно, отчаянная!.. Разве ж можно так долго быть под водой?» – думал я, пока осторожно, то и дело пробуя ногой крепость льда, шел к быстрине.
Вода в полынье была на диво прозрачной. И когда я заглянул в нее, то в первый миг даже отшатнулся слегка, пораженный увиденным.
Странная птица, считавшаяся мной уже погибшей, бегала по дну Иргиза, бегала резво, взмахивая темными крылышками. Она охотилась за юркими рыбешками!
Глядел зачарованно, забыв обо всем на свете. Вот бесстрашной птахе удалось-таки схватить зазевавшуюся плотвичку, и она молниеносно вымахнула из полыньи.
Заметив меня, птичка не опустилась на заледеневший сугробик, а отлетела чуть подальше. Устроившись на коряжине, она снова принялась расправляться с добычей.
Тут меня кто-то тронул легонько за плечо. Оглянулся, а рядом – приятель, Стоит и щерится во все лицо.
– Оляпка, – зашептал он на ухо мне минутой позже. – Птица-водолаз… Оперенье у нее густо смазано жиром. Потому-то и не боится водяной купели. – Помолчав, так же шепотком добавил: – По глазам вижу: никогда еще такой диковинной птицы не встречал!
Я утвердительно кивнул головой.
Прутик
На исходе январь. Ночью выпал снег, а с утра – оттепель. С крыш капает и капает, как в марте.
В скверике возле заколоченного досками киоска «Мороженое» топчутся на снегу смирные голуби.
Сюда приходят с газетными кульками сердобольные старушки из ближайших домов и кормят сизаков хлебными крошками, пшенной кашей и мочеными сухарями.
Но в это утро у облезлого голубоватого киоска не замечаю следов… Нет отпечатков ни от резиновых бот «прощай, молодость», ни от стоптанных башмаков с железными истертыми подковками.
На чистом нетронутом снегу одни лишь крестики. Крестики тут, крестики там… Особенно их много у запорошенного снежком порожка, служившего голубям столом-кормушкой.
В сторонке от сизокрылой стайки замечаю жуково-черную голубку. В клюве у нее – тонкий прутик. Тихая, как бы застенчивая, голубка эта переступала с лапки на лапку, печатая на отсыревшем снегу забавные крестики.
Голубка не собиралась никуда лететь, но прутика своего не бросала. Лишь изредка, не выпуская из клюва, передвигала прутик – как это она делала? – то чуть вправо, то чуть влево.
По всему было видно: для гнезда облюбовала заботливая голубка этот гибкий тонкий прутик.
Весенняя песенка
Всю ночь вьюжило. И еще утром порывами налетал резкий баламутистый ветер, передувал в лесу дороги, бросал в лица прохожих большие пригоршни иглистого снега.
Низко над деревьями висело мутное, в лиловых кровоподтеках небо, не сулившее ничего доброго. Раза два сквозь плотную серую пелену пыталось пробиться к земле немощно бледное солнце, да так и не пробилось.
До конца зимы еще десяток дней. Впереди еще много метелей и буранов. И все же – вопреки календарю – я слышал в это непогожее февральское утро весеннюю песенку.
«Цвинь, цвинь! Цвинь, цвинь!» – вдруг разнеслась по безмолвному лесу дерзкая веселая песенка.
Смотрю влево, смотрю вправо… порхают с ветки на ветку озабоченные воробышки, а звонкая песенка все не смолкает и не смолкает.
Неужели, думаю, это синица-вещунья возвестила миру о скором приближении весны?
Так и есть. На одинокой искривленной сосенке, окруженной невысокими березками, прыгала на суку, вертелась туда-сюда прехорошенькая синица. Прыгала и знай себе распевала:
«Цвинь, цвинь! Цвинь, цвинь!»
Вот как услышал я в феврале первую весеннюю песенку.
Необычный улов
Не зря в народе март зимобором прозвали. Все бывает в марте: и звонкая капель, и вьюжистые метели. Зиме не хочется уходить, да март ломает ее, борясь за свои права. О марте деревенские дедки так и говорят: «День зима, два – весна».
И хотя в это утро термометр за окном возвещал о пятнадцатиградусном морозе, мы с другом в девятом часу отправились на рыбалку.
Блином – белым, неподжаристым – висело над дальним седым бором солнце. Избы и березы были густо опушены инеем. С крыш свисали сосульки – одна длиннее другой. И вся эта махонькая, из нескольких дворов, деревенька Беглицево, куда мы приехали накануне, выглядела причудливо празднично, разукрашенная щедрым морозцем.
– Погулял же ночью красный нос! – сказал Виктор Флегонтович, взваливая на плечо рюкзак.
Но пока мы шагали до Могзы, мартовское доброе солнце налилось живительной силой, и лежалый засахарившийся снег начинал слепить глаза.
До обеда исходили по капризно извивающимся берегам речушки не один километр. А просверленным буром и пешней лункам и счет потеряли. А поклевки не было.
За своими удочками, отчаявшись в удаче, я и следить перестал. Гораздо интереснее было смотреть, скажем, на молодые осины, кожица которых лоснилась в солнечных лучах дорогим зеленым атласом, на крутой бугор – весь в рыжих заплатах-проталинах или на говорливый ручеек-ниточку, упрямо сбегавший с кручи к ноздреватому льду прибрежья.
Прилетела любопытница сорока. Посидела-посидела, покачиваясь на корявой ветке вдовицы вербы, а потом бесшумно опустилась на курившийся парком пенек под берегом. Вытянулась вся и в лунку мою заглянула.
В полдень закусили бутербродами на скорую руку, из бутылки, обернутой фуфайкой, выпили по глотку-другому теплого чая и, по настоянию Флегонтовича, отправились к старой мельнице, где, по мнению друга, и ждала нас настоящая удача.
По дороге на новое место я приглядывался жадно к Могзе, готовящей тебе на каждом повороте какой-нибудь сюрприз.
На обрывистой крутизне, открывшейся сразу же за высоченными елями, я ненадолго задержался. Тут – на небольшом отрезке – нетерпеливая речушка уже сбросила с себя лед и, напористо, глухо рокоча, устремилась вниз, перекатываясь с пенными брызгами через упавший когда-то с берега на берег могучий дуб.
Виктор Флегонтович тоже остановился. Закурил сигарету и улыбнулся чему-то. Светло так улыбнулся – во все заметно посмуглевшее за день лицо.
– Ты чего? – спросил я.
– Историйку давнюю вспомнил. Как раз под этим берегом приключилась. Давно, правда, в войну, мальчонком когда был. – Друг замолчал, глубоко затягиваясь.
– Расскажи, – попросил я.
Флегонтович снова улыбнулся – теперь как-то смущенно. Затушил окурок и не сразу начал:
– Летом, в каникулы, я здесь у бабы Дуси подкармливался. В городе у матери еще рты были. А с питанием, сам знаешь, как приходилось в военные годы. Ну, а тут и ягоды, и грибы, и рыбалка к тому же. Раз за день надергал всякой мелочи целое ведерко. Думаю: моей удаче и баба Дуся обрадуется! И уху сварит, и жареху сготовит (на второе). Собрался уходить, да вдруг осенило: заброшу-ка удочки на ночь. Может, заявлюсь сюда поутру, а на крючках окуни, что тебе поросята на привязи! Так и сделал. Все три удочки забросил во-он у того омутка. Удилища, само собой, покрепче в глину воткнул.
Виктор Флегонтович настороженно прислушался.
– Дятел токует, – прошептал чуть погодя.
И верно: от противоположного лесистого берега доносилась гулкая барабанная дробь. Дятел сидел где-то на сосне, сильно ударяя клювом в конец сухого сучка.
– Хитер: дерево заставляет звучать на весь околоток. Подружку кличет, – сказал друг и, торопясь, закончил начатую историю: – Заявляюсь утром на удачливое место, гляжу: две удочки с пустыми крючками, а леса третьей закинута на куст ивняка. «Кто-то из ребят озорничал», – подумал и потянул лесу к себе. И тут в листве что-то белое суматошно забилось. «Неужели крупная рыбища попалась? – спрашиваю себя. – Но как же она на дерево попала?» А когда подтянул к себе лесу, ахнул даже. Вот тебе и улов! Чайка на удочку попалась. Увидела плотвичку, болтавшуюся на крючке, нырнула за ней и сама стала пленницей. Долго пришлось повозиться, пока осторожно вытаскивал из клюва птицы крючок. Она даже за палец больно ущипнула… перед тем как я ее из рук выпустил. Обрадовалась! Летит, летит к противоположному берегу, а сама головой мотает. Словно выплюнуть чего-то хочет.
Флегонтович опять закурил, и мы пошли дальше.
Слезы зимы
Не везло нам в этот ослепительно ясный мартовский денек. На новом месте, где когда-то шумела водяная мельница, тоже не было клева. Пробурили с десяток лунок, и все напрасно.
Друг с завидным упорством дежурил то у одной лунки, то у другой, все еще надеясь на рыбацкое счастье, я же ни во что уже не верил. Присел на почерневшую корягу под обрыхлевшим сугробом, снял шапку. В затишье этом солнышка было вволю.
Под кручей весна прожгла в сугробе «пещеру» до самой земли. Из-под старой побуревшей травы кое-где уже выглядывали – еще пока боязливо – изумрудные усики молодой травки.
Изредка спокойную, устоявшуюся тишину клонившегося к вечеру дня нарушали или петухи, дружно горланившие в соседних Новоселках, или угрожающе гулкие раскаты оседавшего льда.
– Вода уходит! – прокричал с той стороны реки Виктор Флегонтович, сбрасывая на снег ватник: он опять пробивал пешней новую лунку. – Кумекаю: уж не на Горьковской ли ГЭС открыли шлюзы? Если так, то вся рыба в ямы попряталась. Потому-то и не ловится.
И он, неутомимый, еще и еще забухал пешней.
Я же продолжал себе блаженствовать, вытянув натруженные ноги в тяжелых, с литыми калошами, хозяйских валенках.
Тихо. Лишь за спиной нет-нет да прошуршит еле слышно что-то, и снова ни звука.
«Возможно, мышь скребется, из норы вылезла?» – спрашивал себя, ленясь посмотреть назад. Но когда шуршание возобновилось особенно настойчиво, я оглянулся. И смотрел изумленно долго на таявший на глазах снег. Это сугроб, оседая, шуршал, всхлипывая жалостливо, пуская слезину за слезиной.
Так безропотно-покорно плакала зима, не желая уступать место торопыге весне, с наскоку взявшей крутой разворот в самом начале марта.
Заботливый скворушка
Ночью по земле прошелся легкий морозец. Он посеребрил игольчатую травку, затянул прозрачным ледком лужи.
Но вот настало утро, поднялось над землей ясное апрельское солнышко. Жаркие лучи растопили и тонкий ледок, и седокудрый иней. И закурилась парком пригретая земля.
Дед Иван, известный на всю округу плотник, еще до завтрака пришел в сад с лопатой. Сад начинался сразу же за осевшей на один бок избой с причудливой – прямо-таки марсианской – антенной над крышей. Деревца дружно сбегали под откос к речке Быстринке.
Быстринка тоже дымилась парком – веселым, прозрачно-перламутровым. А по извилистому берегу щетинились кусты краснотала, окутанные там и сям зелеными облачками – только что распустившимися листиками-коготками.
Щурясь, сухопарый дед Иван из-под руки глянул на речку. Из воды, как раз на самом стрежне, высунулся черный крокодил с огромной разинутой пастью. Казалось, крокодил вымахнет сейчас на берег, и уж тогда… Улыбаясь в сивые усы, дед сказал вслух:
– И в самом деле на большущую крокодилу похож этот вяз. Санюшка-то и пужается…
С весны у деда Ивана гостил пятилетний внучек Санька. Вот он-то и боялся упавшего по осени в Быстринку дерева.
Все так же добродушно ухмыляясь, дед поплевал на мозолистые, в глубоких бороздках ладони, и принялся копать землю.
Землю-кормилицу дед любил с детства. Он, русский человек, родился и вырос в деревне. И прожил долгую свою жизнь на этой вот земле. Каждая яблонька, каждая вишенка, каждый кустик смородины были посажены тут дедом Иваном. А избы односельчан, протянувшиеся по берегу Быстринки? Все они, бревнышко к бревнышку, собраны его же сильными и ловкими руками. И осанистые петухи, и звезды, и разные замысловатые узоры, украшавшие на радость людям карнизы и наличники окон, – тоже его, дедова, работа.
Перевернув жирный, лоснящийся на солнце пласт чернозема, дед Иван старательно разбивал его ребром лопаты, высветленной до зеркально-льдистой синевы. А потом снова на полный штык вонзал острую лопату в слежавшуюся землю.
Увлеченный работой, он не сразу заметил крупного, черно-жукового скворца.
Скворец, ни чуточку не боясь деда Ивана, смело прыгал с глыбы на глыбу, собирая червей. Иной раз он прямо из-под лопаты ловко выхватывал лимонно-желтым клювом извивавшегося червяка.
И, отлетев в сторонку, клал надкусанного червяка на приметную лишь ему одному кочку. Затем так же поспешно возвращался к деду. Вертя туда-сюда вороной головкой со стальным отливом, скворец зорко высматривал новую добычу. Вот из разбитого лопатой пласта чернозема показывался лиловато-малиновый червячок, и скворец, живо схватив его, летел к облюбованной кочке.
Когда же червяков скапливалось штук шесть-семь, он забирал их в клюв и грузно летел к стоящей под окнами избы липе. В голых ветвях высокого дерева, у самой вершины, голубел ладный такой скворечник.
Проходило сколько-то там минут, и скворец опять появлялся у ног старательного деда.
– Ого, пожаловал! – сказал приветливо дед Иван, заметив наконец-то скворца.
Сдвинув на затылок старый заячий малахай, он вытер рукой испарину с покатого лба. И уж теперь пристально посмотрел на желтоклювого красавца с гладкой радужной грудкой.
– Здорово живешь? – продолжал дед. – Давненько мы с тобой не виделись… с прошлой весны.
Повернув набок головку, скворец выжидательно уставился на деда Ивана блестящей бусиной глаза. И тоже словно спрашивал: «А ты как живешь-можешь, дедок?»
Понимающе хмыкнув, дед Иван опять поплевал на залубенелые ладони и взялся за лопату.
Часа через два из дома выпорхнул внучек Санька. Шаркая по дорожке подошвами резиновых бабкиных бот, Санька нерешительно подошел к деду, опасливо косясь немигающими добрыми глазами на черный ствол затонувшего в Быстринке дерева.
– Деда, пойдем кашу есть, – пропищал тоненько внучек, дергая деда Ивана за мохрястую полу дубленого полушубка. – Бабушка наказывала, чтобы ты не мешкал. Пойдем, деда!
Санька еще раз покосился на огромного «крокодила», выставившего из журчащей колокольцами воды устрашающе зубастую пасть, и прижался к деду.
Крякнув, дед укоризненно сказал:
– Ох и чудак же ты, Сань! И всего-то робеешь, даром что в городе живешь. Глянь-ка вот на скворушку, он ни перед кем не трусит…
Все так же прижимаясь к деду, Санька насупился. И серьезно-пресерьезно покосился из-под белесеньких бровей на скворца, подбиравшего с земли сложенных в кучку червяков. Потом спросил, провожая взглядом полетевшую к дереву чернокрылую птаху:
– А он куда червей-то таскает?
– Куда? – чуть помедлив, переспросил дед Иван и погладил Саньку по розовой упругой щеке. – Домой к себе, куда же еще… там подружка на яичках сидит, птенчиков выводит. Сковорушка и таскает ей пищу. Заботливый сковорушка, ничего другого не скажешь!
Тут на крыльцо вышла горбатая бабка и нараспев прокричала:
– Эй, мужики! Домой топайте! А то каша простынет!
Воин
Я приметил его еще издали. Видавшая виды «Волга» пылила, вихляя из стороны в стороны по обдутой весенними ветрами дороге.
– Неделю назад тут даже тракторы по уши застревали, – вдруг сказал неразговорчивый шофер, вглядываясь пристально в смотровое стекло. И устало вздохнул.
«Богатырь? Воин? Поверженный исполин? – думал я, разглядывая стоявший на берегу речки Сулак, неподалеку от деревянного моста, старый тополь. – Израненный, искалеченный великан, весь-то в ссадинах и рубцах… Вот уж вдоволь пошумел он на своем веку!»
И хотя у дерева словно бы кто-то безжалостно отсек и вершину-голову, и распростертые в стороны могучие ветви-руки, он до сих пор гордо, независимо богатырствовал над раскинувшейся во все концы света степью. Наверно, и с той, заречной, стороны с нечетким сейчас, в маревой дымке, горизонтом он был приметен за многие километры.
– Остановите, пожалуйста, машину, – попросил я шофера.
Вблизи могучее это дерево и совсем поражало своим молчаливым величием. В три, а может, и в четыре обхвата ствол его был весь как бы перекручен, и тут и там на нем виднелись глубокие трещины, узловатые наросты.
Это сумасшедшие зимние бураны и весенние, валившие с ног ветры пытались когда-то согнуть в три погибели молодой тополек. Но он не поддался стихиям. Выстоял. Рос и крепчал. Не раз ударяли в него молнии. Не дрогнул молодой тополь и под губительным огнем. Залечив раны, рос и мужал, все глубже и глубже пуская в землю крепкие корни, все выше и выше поднимал над степью свою буйную курчавую головушку. Вблизи великана всегда высокой стеной стояла колосистая пшеница.
Но шли и шли годы неумолимой, нескончаемой чередой. Раньше, говаривали дедки, извилистый Сулак чуть ли не до глубокой осени бороздили неторопливые грузные барки и увертливые лодочки. Теперь же только в пору весеннего половодья мыкаются по Сулаку трескучие моторки. А в начале июля речушку вброд переходят пугливые телята. Отшумели и березовые колки по крутым бережкам. Лишь кое-где топорщится сейчас по кручам мелкая поросль неприхотливого тальника.
Подкатила и к тополю его старость. Налетел однажды на степь ураганной силы ветер. Прильнули к земле травы, понесло по дорогам облака едучей пыли и колючие шары перекати-поля.
Много бед натворил ураган. В битве с ним старый тополь лишился самого ветвистого своего сука. Но однорукий инвалид и не думал сдаваться. Прошло еще лет пять, а возможно, и все десять. И вот как-то в зимнюю пору, во время затяжного бурана, бушевавшего чуть ли не целую неделю, столетний великан потерял и последнюю свою «руку».
И опять не покорился злой, жестокой судьбе могучий тополь. Подоспела весна, и еще гуще зазеленела его вершина. И птичья братия, как всегда, весело щебетала, прыгая с ветки на ветку, радуясь доброму солнцу, радуясь шелестящей упруго молодой листве.
– Прошлой осенью молоньей обрезало дереву вершину, – заговорил шофер. Он тоже вышел из машины и стоял неподалеку от меня, сложив на округлившемся брюшке руки, как бы присутствуя на похоронах дальнего знакомого. – Я из Кошек тогда возвращался. Вершинка-то как есть поперек дороги лязнулась. Пришлось мне в сторону ее оттаскивать.
Шофер вздохнул, поправил фуражку.
– Я тогда сказал себе: «Конец пришел старику». Ан нет… Гляньте-ка туда вон… Видите? Почки уже забурели на кустиках… которые кверху топорщатся.
И это было правдой. Набухли, забурели на тополе почки. А как обогреет ласковое солнце зазябнувшую в зимнюю стужу землю эту, такую нетребовательную, такую ко всем невзгодам притерпевшуюся, и брызнут тогда из почек молодые клейкие усики.
– Ну как, поехали? – спросил немного погодя шофер. – А то недолго и опоздать в райком на совещание.
Последним отошел я от старого тополя. И пока шофер не смотрел в мою сторону, провел ладонью по его залубеневшей, в морщинах и боевых шрамах коре.




























