412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Виктор Баныкин » Ранняя осень » Текст книги (страница 7)
Ранняя осень
  • Текст добавлен: 8 июля 2026, 19:16

Текст книги "Ранняя осень"


Автор книги: Виктор Баныкин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 32 страниц)

Глава тринадцатая

В Березняки теплоход пришел пополудни. Кроме Гордея, на берег сошли три девушки, все как одна в куртках на молниях, и коротконогий лохматый парень в брезентовой спецовке. Молодые люди были с химзавода, построенного несколько лет назад в соседнем овраге. За ними вот-вот должен был притарахтеть катер.

Когда теплоход скрылся за мысом, вдруг сварливо, к дождю, закаркала ворона. Покружилась, покружилась над пристанью и подалась в лес, с зловещей медлительностью махая крыльями.

Поглядел Гордей на стылую, как бы остановившуюся Волгу и решил один идти через луга. Откуда сейчас взяться попутчику?

Взвалил на спину рюкзак с притороченным к нему ковриком, взял в левую руку этюдник и зашагал по тропинке в сторону захлестанных ветрами осинок на дыбившейся пупом горушке.

Через час, самое большее – через полтора, тропа эта, петляющая по дикому когда-то урочищу, славившемуся непролазными зарослями малинника и ежевичника, приведет к Усолке, к месту переправы на противоположный берег – крутой, обрывистый, с лепящимися по увалу избами и банешками родной Ольговки.

Надеялся Гордей: кто-то из рьяных рыбаков непременно канителится с удочками на луговой стороне Усолки. И он попросит земляка перевезти его на деревенский берег.

В безжалостно раздетом догола лесу было грустно, сыро. В промозглых низинках по пояс в тумане стояли липы, будто отлитые из чугуна. А вокруг – такая тишина, что за полверсты слышалась мышиная возня на вырубках. Палый, жухлый лист под ногами шуршал точь-в-точь как береговая галька.

Однажды Гордей присел отдохнуть на поросший мхом пень-махину, опутанный корневищами-удавами, точно чудом доживший до наших дней из былинного, богатырского прошлого.

И все думал, думал.

После смерти матери это первая его поездка на родину. А прошло с тех пор шестнадцать лет! Обещался в тот же год под осень вернуться в Ольговку, поставить на могилке матери дубовый крест, заняться строительством мастерской. Собирался с Аней начать новую жизнь.

Как могло случиться, в который раз спрашивал себя Гордей, поверил он – охотно поверил – Аниной телеграмме? Почему на крыльях не полетел на Волгу? Почему не боролся за свое счастье? Ведь не юношей неразумным он тогда был, а мужчиной, которому перевалило за тридцать.

Но вот Гордей встал, поправил за спиной рюкзак, подхватил этюдник и бодро зашагал дальше.

Раза два ненадолго нависало над поймой неясное, как бы заспанное, солнце.

И все же Гордей рад-радешенек был и этому хмуроватому дню, и ненадолго проглянувшему невеселому солнышку, и чуткой первозданной тишине. Незаметно для себя прибавил он шаг, охваченный нетерпеливым желанием как можно скорее встретиться с родимой сторонушкой.

Вскоре тропа увлекла его под уклон, в приречную низинку, и через десяток шагов увидел Гордей отчаянно веселый, напропалую дерзкий костерок на бугре.

«Не зря надеялся… вот и встречу сию минуту земляка, он и пересунет меня на ту сторону», – обрадованно подумал Гордей, останавливаясь перевести дух.

Сразу за песчаной полосой начиналась Усолка, вся седая от курившегося над ней тумана. Даже у лодки, чуть вытащенной на вязкую застругу, липучие эти космы поглотили корму, будто отрубили ее напрочь. Белесая мгла скрывала и противоположный берег.

У костра кто-то сидел на осиновой плахе спиной к художнику и грел руки, протянув их к беззаботно играющим между собой язычкам – острым, увертливым, рвущимся вверх.

Пройдя еще несколько шагов, Гордей сказал возбужденно радостно:

– Мир честной компании!

Сидящий у костра вздрогнул. А пружинисто поднявшись с осиновой плахи, повернулся лицом к Гордею.

Художнику подумалось: перед ним стоит тонюсенькая, долговязая девчурка с копной светлых волос, разметавшихся по узким плечам. Но тотчас понял, что ошибся. Мальчик, лет пятнадцати, смотрел на него во все глаза – такие, казалось, давным-давно знакомые.

– Здрасте, – с придыханием сказал мальчик. – Вы Гордей Савельевич?

У художника взлетели вверх брови.

– Д-да, – кивнул он. – А ты откуда меня знаешь?

– Тетя Таня попросила встретить вас… родственница ваша. Я второй день здесь дежурю. Ваш пароход на сутки опоздал.

– Да, на сутки. – Гордей совсем близко подошел к мальчику и провел задрожавшей вдруг рукой по его волосам – мягким, пушистым. Такие мягкие, пушистые волосы были у его Ани. Спросил – надо же было что-то говорить: – Голова не зябнет? Холодновато на реке.

– Нет, – ответил мальчик, весь жарко вспыхивая. – Ничуть даже.

Они стояли друг против друга – мужчина и мальчик-подросток, оба взволнованные этой встречей.

– Ой, а у меня костер… вот-вот потухнет! – встрепенулся порывисто мальчик и, опустившись на колени, принялся кидать в огонь корявые валежины.

Когда по сухим, потрескивающим сучьям забегали юркие алые зверьки, мальчик встал, отряхнул от песка колени.

– Давай присядем перед дорогой, – пригласил его Гордей, освободившийся уже от рюкзака. – Хотя до нашей Ольговки и рукой подать – слышно вон, как петухи горланят, но все же… приятно минуту-другую помечтать у костра.

Мальчик стесненно улыбнулся.

Они сели одновременно на широкую плаху – взрослый и все еще робеющий мальчик.

– Тебе, правда, не холодно? – спросил художник. – Одет ты довольно-таки легко. Много ли тепла в этой куртке? Не вредно будет, по-моему, прикрыть плечи пледом. На всякий случай я прихватил из Москвы плед.

И он накинул толстый шерстяной плед на худые плечи мальчика.

Тот покорно принял эту, по его мнению, излишнюю о нем заботу. Он лишь сказал:

– Мне мама всегда говорила: закаляй, Гордей, организм. И никакая простуда к тебе не прилипнет!

– Весьма… разумные слова, – не сразу нашелся что сказать художник, боясь в этот миг лишь одного: как бы сердце, неуемно бешено заколотившееся в груди, не разорвалось от счастья. От счастья, так нежданно свалившегося на Гордея.

Неравный брак
Повесть

Наташа

Свадьбы никакой не было.

Выйдя из сельсовета – кирпичного здания с широкими окнами, закрапанными бисером дождинок, Прохор Силантьич на миг зажмурился. Студеный ветер приятно щекотал пунцовеющее лицо.

Все еще держа Наташу за руку, словно опасаясь, как бы невеста не сбежала, Прохор Силантьич обернулся к дородной старухе, вслед за ними спускавшейся с крыльца. Сказал:

– Прощевай, Дорофеевна! До места поторапливаться след. Ну, а по лету заглядывай. У меня на Крутели в благодатное время повеселее рая. И лес под боком, и речка, и к тому же сад с пасекой.

Старуха так и всплеснула оторопело руками:

– Да ты чего мелешь, Силантьич? Дома будете, а в сейчасную минуту к себе милости прошу. У меня в печи курник нежится.

Щуря живые, плутовато-насмешливые глаза, бакенщик благодушно, с ленцой улыбнулся в жесткие куцые усы, больше всего пугавшие невесту.

– Не гневайся, Дорофеевна, нам истинно пора. Мне еще Буланого на кордон… выпросил у лесника на полдня, а время уж того… на вечер потянуло.

Тут Прохор Силантьич распахнул модное блестящее полупальто цвета змеиной кожи, купленное зимой в райцентре, и достал из кармана сиреневую похрустывающую ассигнацию. Чуть помешкав, выудил из кармана и вторую такую же новенькую двадцатипятирублевку.

– Держи. Сгодятся в хозяйстве.

Снова всплеснув руками, старуха замотала головой, но Прохор Силантьич и слушать ее не стал.

– Бери, бери… не чванься!

И решительно зашагал к смирному мухрастому мерину, степенно жевавшему у коновязи сено.

Чуть погодя, помогая Наташе поудобнее усесться в телеге на изъеденном молью ямщицком тулупе, Прохор Силантьич как бы нечаянно, не без опаски, заглянул ей в глаза – цвета желудя с прозеленью, такие, казалось, кроткие.

Подумал жалостливо: «Не сладко, похоже, жилось у тетки. Даже не всплакнула при расставании».

Пока ехали по раскисшей весенней дороге, вконец развороченной тракторами, мимо мелкого мутного озера, протянувшегося по самой середине большого скучного села, не перекинулись и словцом. Что-то не говорилось. Да и погода не располагала к разговору.

День выдался на редкость несносным: то налетал обжигающе-ледяной, не апрельский, ветер, то начинал накрапывать дождь, то на миг-другой сквозь разрывы белесого дыма несмело проглядывало солнце.

И уже не верилось, что на пороге желанный май и этой слякотной, промозглой сырости скоро придет конец.

Но вот Утиные Дворики остались позади. А когда свернули за бугор с тремя кряжистыми соснами-вековухами, Прохор Силантьич ободряюще промолвил:

– Не тужи, Наталья. Со мной горя не хлебнешь. Дом у меня полная чаша, без похвальбы заявляю. И ты в нем хозяйка законная.

Наташа промолчала. Ей почему-то стало еще холоднее от этих слов сидевшего рядом с ней чужого человека, может быть, по-своему даже доброго. И как-то все не верилось в то, что уже произошло, не верилось, да и только.

Поводя зябко плечами, Наташа вздохнула.

– Леший его дери, опять накрапывает! – досадлив во проворчал Прохор Силантьич.

Суетясь, он достал из задка телеги плащ и старательно укрыл Наташу.

И верно – сызнова колюче заморосило. Тянувшийся слева, по увалу, березняк, насквозь голый, терпеливо, безропотно ждущий тепла, сразу затянуло седым туманцем. Замаслилась и черная, вздыбленная земля по другую сторону дороги, показавшаяся Наташе в подкрадывающихся сумерках – весной таких долгих! – пугающе дикой, первобытно властной.

Ничто не радовало душу в этих медленно опускавшихся на мир глухих сумерках. А от нахально-сварливого карканья ворон, стаей увивавшихся возле прелого придорожного стожка, хотелось всплакнуть.

И вдруг, стоило мерину одолеть взлобок, как все вокруг заметно посветлело, ровно сплошная промозглая наволочь, чуть ли не цеплявшаяся за голые вершины деревьев грязными своими клочьями, приподнялась выше.

– Ну, вот мы и дома! – как можно веселее сказал Прохор Силантьич. И почмокал губами, понукая Буланого.

Тут Наташа и увидела Суровку – не слишком-то широкую в межень, но всегда глубокую речку, по которой до самой осени ходили пассажирские пароходы местной линии. Сейчас же Суровка затопила чуть ли не всю низину, грозясь докатиться до стоявшего вдали на горе рабочего поселка.

Дорога, вильнув влево, расторопно побежала между обрывистым берегом и кустами краснотала и рябинника, буйно разросшимися на порубках, а впереди уже показалась Крутель – голый глинистый мыс, клином врезавшийся в Суровку. Над обрывом маячил перевальный столб – речной путевой знак.

Под этим мысом с весны до осени кипели, кружили суводи. Говаривали в народе, будто у Крутели глубь бездонная. И не было еще такой отчаянной головушки, которая б достигла дна под обрывом.

Отсюда, с Крутели, и в ту и в другую сторону далеко-далеко просматривалась беспокойная, полноводная в эту пору года Суровка.

Добротный двускатный дом бакенщика из комлевых восьмериков стоял чуть поодаль от мыса. Глухие высокие ворота с тяжелой, без щелей, калиткой глядели на подъезжавших хмуро, неприветливо. Во дворе скулил одурело-обрадованно волкодав.

– Перестань, Нокс! Ну, хватит беситься, кому говорю? – несердито ворчал Прохор Силантьич, отпирая калитку. – Встречай, парень, хозяйку.

Огромный взъерошенный пес – помесь овчарки с волком, рванулся было в приотворенную калитку, но хозяин вовремя схватил его за ошейник. Прохор Силантьич с трудом отволок упирающегося Нокса к ладной конуре с дверкой и посадил его на цепь.

Наташа все еще сидела в телеге. Хотя дождик уже перестал, но она так и не сбросила с себя плаща с наехавшим на белесо-ячменные брови капюшоном, словно в глубине души у нее теплилась какая-то надежда: а что, если остановка эта мимолетная и вскоре Буланый сызнова тронется в путь? Длинный, нескончаемый, может, даже утомительный, опасный, но такой сейчас желанный!

Прохор Силантьич хотел было помочь Наташе спуститься с телеги, но она, очнувшись от дум, сказала тихо: «Я сама!» и легко спрыгнула на землю, прижимая к груди необременительный узелок с немудрящим своим «приданым».

Нокс бешено зарычал, едва Наташа, подталкиваемая бакенщиком, вошла в калитку но хозяин строго на него цыкнул, и тот обиженно юркнул в конуру.

Они уже поравнялись с поблескивающим свежей краской крыльцом, когда замычала корова.

Встрепенувшись, Наташа вопросительно глянула на Прохора Силантьича. Тот с притворной беспечностью махнул левой двупалой рукой:

– Милка. С утра не кормлена… Пусть потерпит, отгоню вот на кордон Буланого…

Положив на ступеньку свой узелок, Наташа решительным шагом направилась к приземистому коровнику, припадая на правую ногу. Когда она торопилась, хромота ее становилась приметнее.

Не находя слов, пораженный Прохор Силантьич последовал тенью за Наташей. Вот она, повернув вертушок, отворила дверь, и тотчас в грудь ей доверчиво ткнулся влажной мордой белобокий телок с круто завитым махорком на лбу – в огнистых подпалинах.

– Ой! – испуганно и весело в одно и то же время воскликнула Наташа. – Какой же ласкуля!

Немного погодя, не чуя под собой ног от радости и надежды, что все, все, дай бог, обойдется по-хорошему, Прохор Силантьич заспешил со двора. А бросившись в телегу, погнал Буланого галопом на кордон.

Домой вернулся через час или чуть позже, когда зыбучие сумерки – все такие еще прозрачные – умиротворенно убаюкивали землю, истерзанную и шалым ветром и злым дождем.

Наташа продолжала возиться в коровнике, засучив по самые локти рукава пушистой голубенькой кофточки собственной вязки. Ее плюшевая кацавейка висела на косяке двери.

Склонившись над яслями, притихшая Милка похрумкивала сеном, сдобренным отрубями, а теленок, взбрыкивая, резво бегал по двору. На верстаке же, при входе в коровник, стояла дойница с пенившимся розовато молоком.

Разгоряченный быстрой ходьбой, Прохор Силантьич постоял минуту-другую в дверях, отирая ладонью со лба липкий пот, и вдруг, крупно шагнув в кисловатую теплынь коровника, поймал Наташу, как бы не замечавшую его, за пухлую руку и властно привлек к себе.

– Мараморочка ты моя, ягодка спелая, – дрожащим от волнения голосом прошептал Прохор Силантьич, ища жадными губами губы Наташи.

Сычковы

У Крутели было запутанное прошлое.

В незапамятные времена всеми землями и вверх и вниз по Суровке владел помещик Шуриков, дальний родственник всесильного графа Орлова-Давыдова, имевшего во сто крат больше лесов и пахотных угодий на соседней Волге.

Тогда-то на месте теперешнего ничем особо не приметного дома Прохора Силантьича кичливо высились двухэтажные хоромы с причудливыми остроконечными башенками по углам, окруженные обширным садом. На мысу же, где были разбиты клумбы, у самого обрыва, стояла ажурная беседка.

Но после отмены крепостного права род Шуриковых захирел. Из года в год проматывались леса, земли, пойменные луга.

Незадолго до смерти разгульного родителя Мефодия Илларионовича – последнего отпрыска когда-то богатых помещиков, в одно засушливое лето барские хоромы однажды неспокойной, ветреной ночью занялись пожаром.

Слухи ходили разные: одни шептали, будто господам кто-то по злому умыслу пустил «красного петуха», другие винили в случившейся беде старого барина, спившегося с кругу. Будто это он перед сном обронил на ковер горящую папироску. Если б не преданный слуга, бесстрашно бросившийся в охваченное пламенем окно спальни, барину не видать бы белого света.

В тот же год под осень на этом месте возвели деревянный особняк из шести комнат. А зимой восьмидесятилетний барин отдал богу душу.

Мефодий Илларионович, став полновластным хозяином оскудевшего вконец имения, еще до смерти батюшки увлекавшийся учением графа Толстого, весной – шагал по земле уже девятисотый год – большую часть оставшейся земли роздал многодетным семьям мужиков из Утиных Двориков. С тех пор его и прозвали в народе «недоумком».

Когда же вскорости от Мефодия Илларионовича сбежала жена с заезжим красавцем прапорщиком, он уж совсем опростился: сошелся с молодой разбитной горничной Алевтиной, ходил за плугом, махал косой, управлял молотилкой – ни в чем не отставая от работников. С ними же, работниками, и ел-пил за одним столом. Теперь уж мужики из Утиных Двориков и окрестных деревень при встрече с помещиком не снимали даже шапок.

И хотя непрактичный в делах Мефодий Илларионович и жил со своей Алевтиной экономно, хозяйство его изо дня в день приходило в упадок, и перед самой революцией «недоумок» окончательно обнищал. Были проданы последние двадцать гектаров земли богатею Уваркину из тех же Двориков. Работники еще до этого разбежались кто куда.

Октябрьскую революцию постаревший Шуриков встретил восторженно. До самой смерти работал он в волостном управлении делопроизводителем. Едва же бренные останки последнего в этих местах помещика были преданы земле – произошло это в двадцать третьем году, как его Алевтина вышла замуж за мельника, вдовца из соседней деревушки Клопики. Рачительный мельник, прибрав к рукам заброшенный сад, навел в нем порядок и в годы нэпа от продажи яблок, вишни и груш имел немалый доход.

Во время раскулачивания и богатея Уваркина из Утиных Двориков, и других, ему подобных, сослали в студеные края. Не забыли и клопиковского мельника с его подурневшей и обрюзгшей Алевтиной Сидоровной, вольготно, по-барски поживавшими у себя на Крутели. Так в ненастный февральский денек в гулком, просторном особняке на берегу Суровки не осталось ни одной живой души.

В Совете многим бедняцким семьям предлагали занять бывшую барскую усадьбу, но никому не хотелось покидать Утиные Дворики, заживо хоронить себя у лешего на куличках – на обдуваемом всеми ветрами одичалом мысу.

Лишь один Силантий Сычков – многодетный мужик, не бедняк, но и не середняк, сам попросился на Крутель. У этого Силантия было два сына и семеро девок.

Правда, старший сын Андриян еще в конце восемнадцатого, подростком, пропал безвестно во время наступления беляков на Междуреченск – крупный железнодорожный узел в низовье Суровки при слиянии ее с Волгой.

Сказывали потом клопиковские мужики, где Андриян в ту пору находился в обучении плотницкому делу у деда Макара, что как-то в октябре под вечер остановился у деревушки буксир с баржой. К берегу пристала лодка, и белогвардейский офицер, сопровождаемый двумя солдатами, спросил первую встречную бабу, есть ли в деревне плотники? Якобы на барже у них течь образовалась и нужен незамедлительный ремонт. Ну, и болтливая та молодка указала на избу искусного в своем ремесле Макара. Деду и его подручному Андрияну было приказано собраться, не мешкая, прихватив с собой топоры. Увезли старого и малого на баржу. Домой они не вернулись.

И остался у Силантия Сычкова лишь младшенький Прошка. В конце двадцать девятого пострелу едва минуло тринадцать, и помощи от него в хозяйстве не было никакой. К тому же в семье все его баловали. Хозяйство держалось на Силантий и девках. Трем из них уже перевалило за двадцать. Самые же последние из девчонок Силантия – двойняшки – тоже заневестились: на рождество исполнилось семнадцать. Хоровод невест, да и нате вам! Но женихи обходили подслеповатую мазанку Сычковых.

Когда Силантий, не робея, высказал в Совете свое желание поселиться на Крутели, председатель, раскатисто хохоча, пробасил:

– Ты чего, моржовый хрен, женский монастырь собираешься открывать? Туда, за пять верст, ни один женишишко – даже самый квелый – не забредет. А у тебя того… иных девок вскорости в перестарки придется зачислять!

– Не сумлевайся! – в свою очередь ухмыльнулся тщедушный с виду Силантий. – Упрочусь в барских хоромах, глядь, и женихи-соколики объявятся!

Ну и отдали Силантию Сычкову Крутель. А в придачу к дому с садом прибавили жеребую матку и корову с телушкой. В ту пору после кулаков в селе осталось преизрядное количество всякой живности. Не дохнуть же ей с голоду без хозяйского присмотра!

И вот зажил Силантий на Крутели со своим выводком. Девки у него были приземистые, рукастые, они все углы и закоулки в доме выскребли и вымыли. Навели порядок и на скотном дворе.

В амбаре под двойным полом обнаружили яму с пшеницей, припрятанной рачительным мельником. За садом же стояла пара нетронутых стожков сена. Чего еще большего можно пожелать многодетной мужицкой семье?

К весне отощавший Силантьев Воронок набрался силы, кулацкая матка принесла кобылку, обгулялись и корова с телушкой.

– По данной поре, девки, дери домового за хвост, заживем мы не хуже господ! – вольготно вздохнул после сева Силантий. – Земля тут добрая, скотинушка у нас справная. К саду самая пора приложить руки. Глядишь, и яблочками в кой-то век побалуемся!

Порозовевшие дочери согласно кивали головами.

Лишь жена – все такая же иссохшая и поблекшая – оставалась безучастной к перемене в жизни семьи.

– Чего нахохлилась? – допытывался у нее раздобревший на пшеничных калачах хозяин.

Та, вздыхая, крестилась в передний угол на прочерневших святителей, мнилось, гневно, осуждающе взиравших на незваных пришельцев.

– Страховито мне, Силантьюшка, страховито. Кабы чужое-то добро поперек горла не застряло.

– Дура, невитое сено! Была век дурой и осталась такой! – вскипал Силантий. И, не говоря больше ни слова, громыхал дверью, шел на конюшню.

Через полгода Сычков выдал замуж сразу трех старших девок. В приданое одна получила лошадку, другая – корову, а третья – часть дома. Куда ему, Силантию, шесть комнатищ? Одних дров в зимнюю пору не напасешься, хотя лес и под боком. Молодые после свадьбы выделенную им половину особняка перевезли в Утиные Дворики к жениху на загон, а Силантий перестроил по-своему бывшие парадные комнаты.

Когда через какое-то время повсеместно началась коллективизация, Сычков один из первых привел на общий двор своего мерина и полугодовалого бычка.

– Берите, – сказал он великодушно. – Сгодятся в таборном котле.

– А где твое заявление о вступлении в колхоз? – спросил Сычкова председатель Совета.

– Я в бакенщики собираюсь податься. На Крутели наблюдательный пост речники учреждают. А в людях у них нехватка. Я и решил послужить государству.

Багровея гневно, председатель не смог даже слова вымолвить. Лишь указал Силантию на дверь: «Скройся сей же момент с моих глаз, оборотень двоедушный!»

Подрастающий Прохор так втянулся в новую отцову работу, что после седьмого класса и школу забросил.

В своем хозяйстве тоже требовались заботливые руки: тут тебе и сад, и огород, надо и сенца вовремя накосить корове, и рыбки наловить, заготовить к зиме впрок и сушеной, и вяленой.

Большая когда-то семья постепенно редела: выходили одна за другой дочери – они у Силантия все были до работы жадные. Лишь одна Любаша, четвертая, осталась безмужней. Погулял-погулял с ней один сельский ухарь, обесчестил девицу и бросил. И хотя ребеночек у Любаши вскорости после родов умер, но замуж ее так-таки никто и не взял.

После же смерти матери в тридцать седьмом Любаша стала хозяйкой в доме, и тут уж Силантий в душе побаиваться начал: а вдруг кто посватается к дочери, тогда им с Прошкой туго одним придется. Жениться же он в другой раз не помышлял – годы не те.

В том же тридцать седьмом случилось и еще одно несчастье в семье Сычковых: Прохору – ладному, гладкому парню, собиравшемуся по осени в армию, на лесопилке в Двориках, где он зимой подрабатывал девчонкам на пряники и карамельки, циркульной пилой отхватило на левой руке сразу три пальца. Но говорят же в народе: нет худа без добра! Не взяли Прохора на действительную службу, остался он дома и во время войны с фашистами.

В начале сорок первого тихо скончался отец, похворав всего-то неделю, и Прохора, до того работавшего в навигацию помощником бакенщика, начальство технического участка пути зачислило на Силантьево место.

Любаша, души не чаявшая в своем статном брате с цыгански смуглым лицом в летнюю пору и по-юношески румяно-белым зимой, все уговаривала его жениться. Как-то раз под осень, умильно улыбаясь, она запела:

– Хватит, Прошенька, колобродить, пора и гнездо вить. Была вчерась в Двориках, топаю по улице, а навстречу мне павой-королевой плывет… чья бы, ты думаешь, девица? И сама поразилась: Мыркиных Ксюшка! Заневестилась краля, самая пора замуж девку выдавать!

– Каких Мыркиных? – лениво потягиваясь, спросил Прохор, вставая из-за стола после сытного – не по военному времени – завтрака. – Евсея, что ли, цыпонька? – И облизал языком пунцовые губы, опушенные вьющимися колечками усов.

– Не-е, – замотала головой Любаша.

– Ну, тех Мыркиных, что на песках, за озером, живут?

– И вдругорядь нет! – сказала сестра, снова наливая себе в чашку душистого чаю. На заварку шли сушеные ягоды черной смородины.

– А-а, – заулыбался добродушно Прохор, опять, теперь уж тыльной стороной левой, двупалой, руки, отирая пухлые, точно у девицы, губы. – Значит, Фрола Мыркина эта Ксюша. Видел летом ее голышом на речке: грудешки по кулачку, белые, что тебе сахар-рафинад.

– Как Фрола? – Любаша удивленно подняла на брата глаза – тихие, синие, как загрустившая вода в Суровке в начале сентября. – Разве он не Авдей?

– С какой это стати? – упорствовал брат. – У Авдея как раз на песках за озером халупа, а Ксюшка Фрола Мыркина… они напротив сельпо живут.

– Ну, и пес с ними, где они живут! – раздосадованно махнула рукой Любаша. – А вот девка эта Ксюша как ни есть тебе пара, Прошенька! Давай сватов посылать.

– К чему торопиться? – отнекивался Прохор, поправляя волнистый чуб перед зеркалом с портретом Сталина в нижнем углу. – В теперешнее-то время… солдаток молодых… да и девки сговорчивее стали. Только сейчас и потешиться! А хомут на шею никогда не поздно напялить.

Однажды в январе сорок третьего года один фронтовик, вернувшись в сумерках в Утиные Дворики с попутной подводой из райцентра, застал у себя дома бражничавшего с его смазливой женой развеселого Прохора. И он так отходил упитанного бакенщика увесистым своим костылем, что тот едва унес ноги. В одном исподнем белье огородами крался Прохор до избенки одинокого деда-горемыки, заядлого рыбака. Тот и снабдил парня до утра шубенкой с треухом да латаными-перелатанными валенками.

Суток трое отлеживался Прохор дома, а вокруг него, точно клушка, хлопотала сердобольная Любаша, надоедая разными примочками и припарками, отпаивая братца препротивно-едучими настойками, приготовленными на самогоне-перваче.

Любаша надеялась: уж теперь-то ее гулливый братец одумается, возьмется за разум и женится. Но нет, не тут-то было. Еще с год куролесил беспутный Прохор. И лишь поздней осенью сорок пятого, заявившись раз из Утиных Двориков к самому обеду, Прохор сказал сестре, уставясь в миску с рассольником:

– Можешь сватов рядить… к Алене Глухаревой.

Любаша даже поперхнулась.

– Уж не ослышалась ли я, братец?

– Нет, не ослышалась, – твердо произнес Прохор.

– Да… да, милостивая владычица, он что, стоеросовый кобелина, с ума спятил? – взмолилась набожная Любаша, глядя в передний угол. – Девок ему мало? Она же, эта Аленка, замужняя! Заявится муж…

– Не заявится. Похоронная еще в апреле пришла. В Германии убит ее Жорка.

Тихая, обычно покорная во всем Любаша вышла сейчас из себя:

– Чем же она тебя приворожила, змея эта ночная? У нее ни рожи, ни… прости меня, господи! Или на сундуки позарился? Ведь ее Жорка, когда в сельпо торговал…

– Хватит сорокой трещать! Прекрати всякие свои прения оскорбительного толка! – Прохор побледнел, выпрямился. – Люблю Алену, и все тут!

– Я… я… я не стерплю такого надругательства над нашей семьей! – заревела в три ручья Любаша. – Я… я уйду из этого дома! Немедля же! Уйду или к Лушке, или к Нюрке. А под одной крышей с распутной кривогубой Аленкой жить не стану! Не один ты ночевал у нее в военные годы. Всякий, кто в штанах, не проходил мимо…

Прохор, озлобясь до крайности, грохнул по столу мосластым кулачищем.

– Выматывайся! Хоть сию же минуту! Только допрежь оглянись на себя, какая ты есть непорочная!

Безутешно рыдая, несчастная Любаша ушла за печку, где у нее стояла железная кроватенка. Всю длинную глухую ту ночь она не сомкнула заплаканных глаз. Надеялась, что поутру любимый братец попросит прощения, станет уговаривать не покидать родного угла.

Ночью первый в эту осень снег покрыл землю – так бывало радовавший Любашу. Но рассвет – скудный, тоскливо-свинцовый – наступил поздно, не принеся Любаше ни малейшего облегчения. Она еще лежала, с тревогой глядя на серевшую перед ней печку, когда Прохор, выйдя на кухню, оделся, сопя сердито, и ушел во двор. Слышно было, как он колол в сарае дрова: бух, бух, бух!

Сложив в крапивный мешчишко свои пожитки и уже не плача, Любаша помолилась перед молчаливыми святителями, такими бесчувственными к ее горю. А надев старую свою шубейку – Прохор не догадался справить сестре новое пальтецо, вышла из дома, чтобы никогда больше сюда не возвращаться.

Пока она спускалась с крыльца, пока брела двором к калитке, из сарая доносилось все то же упрямое, тупое, остервенелое буханье.

Через неделю Прохор сыграл свадьбу, созвав на пир знакомых бакенщиков, друга лесника Васю. И хотя вода в Суровке засалилась и по ее снулой поверхности уже блинцами лениво плыли льдышки, на Крутель притарахтел катер с начальством из путейской конторы. Приезд инспектора и обстановочного старшины заметно развеселил Прохора Сычкова. Не были на свадьбе лишь сестры.

Двадцать шесть лет прожил Прохор Силантьич душа в душу со своей Аленой – раздобревшей до крайности в последние годы, но все такой же расторопной и юркой, как и в начале их совместной жизни. Одно их сокрушало: не обзавелись детьми. Со временем же притерпелись, свыклись с этим горем, еще крепче привязавшись друг к другу.

За все годы ни одна из сестер Прохора Силантьича не навестила Крутели. Не наведывались и мужья их, и дети. Будто у сестриц никогда-то не было любимого брата Проши!

В пятьдесят пятом, а может, и в пятьдесят шестом, на исходе томительно-жаркого августа – точно снег на голову – заявился раз поутру в одинокую обитель на мысу диковинный гость.

Худущий этот мужчина, неприметный обличьем, был в поношенном порыжелом пиджаке, перешитом из офицерского кителя, мятых галифе. Даже бурое, безбровое лицо его и сапоги с короткими голенищами тоже казались изрядно помятыми, морщинистыми.

– Сычков? – спросил незваный гость, когда Прохор Силантьич слегка высунулся в калитку. – Прохор, по батюшке Силантьич?

– Он самый, – на всякий случай улыбнулся хозяин, никогда раньше не видевший странного этого человека. – Вы к нам не насчет страховки? А то днями наведывался товарищ из Госстраха. Я расплатился сполна.

– Нет, не из Госстраха, – щуря насмешливо глаза, так и сверлящие насквозь, медленно произнес пришелец. – Скажите, у вас не было брата, коего Андрияном звали?

Бледнея, Прохор Силантьич растерянно попятился от калитки.

– Был… говорил отец – был. Слышь, в восемнадцатом, вьюношем малым… как в воду канул. С тех пор…

Ходячий этот скелет, словно выходец с того света, перебил Прохора Силантьича, кривя в жутковатой улыбке тонкие землисто-пепельные губы:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю