412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Виктор Баныкин » Ранняя осень » Текст книги (страница 26)
Ранняя осень
  • Текст добавлен: 8 июля 2026, 19:16

Текст книги "Ранняя осень"


Автор книги: Виктор Баныкин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 26 (всего у книги 32 страниц)

Перо жар-птицы

Подумать только: на пороге третья декада мая, а за окном дождь и снег, снег и дождь!

И дождь и хлопья снега летели косо, подгоняемые злющим ветром – ну совсем осенним. Непривычно было смотреть на сочно сверкающие чернотой голые яблони с только что лопнувшими почками, на озябшую травку, запушенную белой крупой, на железную крышу кухни, будто только что покрашенную суриком и уже зачем-то старательно замазываемую белилами.

Попрятались птицы (их и так что-то мало было в эту непогожую, неласковую весну). Лишь сорока непонятно чему радовалась, стрекоча без умолку. Она бестолково носилась над садом, не боясь ветра, задиравшего ей длинный хвост.

Под вечер дождь перешел в сплошной снег. Он лепил и лепил, не переставая ни на миг, и через какие-то полчаса все вокруг забелело: и земля, и крыши построек, и крылечко дома, и жерди забора. И я спрашивал себя: уж не вернулась ли зима? В мае-то!

Ночной морозец подсушил землю, снежок затвердел, похрустывая под ногами. В железной бочке под стоком у дома образовалась ледяная корка. Ее нельзя было пробить даже кулаком. Зеркальная поверхность лишь слегка потрескалась под ударом кулака, пустив во все стороны паутинки трещин.

После обеда, когда чуть обогрело, я пошел в лес. Непривычно глухо и черно было вокруг. Хмурые ели до земли опустили отяжелевшие от влаги лапы. Под ногами хлюпало. Всюду разлились лужи.

Прыгая с кочки на кочку, я добрался до рыжей полянки с березкой, только-только что задымившейся клейкой листвой.

И в это время в образовавшуюся между облаками промоину выглянуло солнце – такое обжигающе жаркое, такое желанное!

На неприметном до этого голом кусте орешника, росшем под боком у березки, и увидел я поразившее меня своей необычностью птичье перышко. Оно зацепилось за веточку кустарника с лопнувшей почкой и сверкало, сверкало в лучах майского солнца всеми цветами радуги.

«Уж не сама ли жар-птица только что сидела на этом кусте?» – спросил я себя, радуясь диковинной находке. И хотел было снять с ветки легкое, чуть ли не прозрачное перышко, да постеснялся. Пусть и другие люди, придя в этот пока еще хмуроватый лес, порадуются перу жар-птицы!

«Чечевицу видите?»

Раз поутру, во второй половине мая, вышел на крыльцо, а меня кто-то спрашивает:

– Чечевицу видел?

Чуть погодя настойчивый вопрос повторился:

– Чечевицу видел?

«Ну, ну, – подумал я, глядя на деревья. – Вот и чечевица к нам в Подмосковье пожаловала!»

Среди птичьей веселой разноголосицы голос чечевицы – громкий, несколько отрывистый – разносился далеко окрест. Казалось, пичуга сидит где-то рядом – не то на кусте сирени, не то на молодом клене и, не уставая, то и дело спрашивает:

– Чечевицу видел?

В начале июня у птицы как будто изменился несколько голос, и она вопрошала более мягко, чуть-чуть в растяжечку:

– Чечевицу ви-идите? Чечевицу ви-идите?

Возможно, пел другой самец, не тот, первый, возвестивший о прилете чечевицы из далекой Индии.

В одной солидной книге – определите птиц нашей страны – было написано: оперение чечевицы-самца сплошь ярко-красное, зоб имеет карминный оттенок, крылья – бархатисто-малиновые.

Много раз, заслышав пение чечевицы, осторожно крался к кусту, на котором, по моему предположению, пряталась красивая пичуга, чтобы хоть одним глазом глянуть на нее. Но стоило мне приблизиться к шиповнику или сирени, как чечевица замолкала, а чуть погодя ее звучный голос раздавался в другом месте.

Так до сих пор мне ни разу не удалось увидеть таинственную чечевицу. И теперь, заслышав где-то рядом: «Чечевицу видите?» – мне уже чудится в голосе птицы добродушная насмешка.

Брандахлыст

Все лето Москва изнывала от жары. Спасенье было лишь за городом. Каждый день после работы отправлялся я в дачный поселок под Клином, затерявшийся среди холмов и перелесков.

Вечерами – длинными и светлыми чуть ли не до полуночи – сиживал в конце небольшого сада, отдыхая от городской сутолоки. Тут было тихо и по-деревенски уютно.

Неподалеку от меня, чуть накренившись в сторону совсем крошечного озерка, по берегам заросшего сочной осокой, отливающей синевой, красовалась задумчивая яблоня. На большом сучкастом этом дереве лишь у самой маковки бледно пунцовели три яблочка. Всего-то-навсего! Но меня это нисколько не огорчало. Может, вот за эти-то три зеленых яблочка, запунцовевшие с бочков, обращенных к солнцу, я и полюбил ее, молчаливую, задумчивую, чуть-чуть грустную.

Готовя на кухне ужин, старая моя тетушка, приехавшая на лето в гости, изредка бросала под яблоню горстку риса или гречихи.

– Пусть пташки-канареечки поклюют! Пусть! – говорила она, весело улыбаясь. – А то червячки да букашки разные там и надоели, поди, им!

И вправду, скоро под тихую яблоньку стали слетаться разные птахи.

То серая мухоловка сядет на самую нижнюю ветку. Сядет и замрет на миг-другой. А потом, осмелев, опустится на землю и, поводя хвостиком с продольными пестринками, скакнет к бисеринам риса, так отчетливо белевшим на лиловато-жуковом черноземе. А то и юркая садовая славка, сверкая белесой грудкой, точно накрахмаленным передником, прилетит полакомиться даровым обедом.

Но чаще других птиц у яблоньки увивались горихвостки.

Вначале прилетал самец. Звонко посвистывая, как бы обращаясь к самочке с позывными, этот щеголь, перепархивая с ветки на ветку, все ниже и ниже спускался к земле. На последней, рогульчатой, ветке самец сидел с минуту, забавно подергивая ярким ржаво-рыжим хвостом. Вначале хвостик покачивался сильно вверх и вниз, вверх и вниз, затем эти покачивания становились слабее и слабее… Тут, убедившись, что никакая опасность его не подстерегает, самец свистел еще громче, призывая подружку. А когда прилетала и она – как-то совершенно незаметно, темно-бурая, скромная, самец прыгал на землю. Не теряя зря времени, он сразу же принимался клевать рис. Вслед за ним слетала под яблоньку и самочка. Но не успеет она и трех зерен склевать, а на нижнюю ветку с шумом опускается новая горихвостка – по оперенью явно самец. И тотчас принимается истошно кричать: «Чу-уит! Чу-уит! Чу-уит!»

– Ну, что ты орешь? – спрашивал я с досадой горлопана. – Опускайся на землю да и клюй себе на здоровье!

Но птенец и не думал следовать доброму совету. Он настойчиво орал до тех пор, пока самочка, захватив в клюв зерно, не вспархивала к птенцу на ветку. Сунув в широко открытый клюв своего выкормыша зернышко, мать поспешно опускалась на землю. А тот уже опять нагло требовал: «Чу-уит! Чу-уит!»

И маленькая мать, схватив поспешно новое зерно, летела к прожорливому детенышу.

Однажды тетушка высунулась в окно – верно, собиралась что-то сказать мне, – да так и замерла, подбоченясь. С детским удивлением взирала она на разжиревшего пташкиного дитятку, уже превосходно научившегося летать, но все еще не желающего добывать себе пропитание. Его все по-прежнему кормила из клюва худенькая безропотная мать, подбирая с земли зерна риса.

– Ну, ну! Ну и тунеядец! – сердито, в сердцах сказала тетушка. – И как ему, захребетнику, не совестно?.. Да и она тоже… эта самая горихвосточка. Ну, зачем, неразумная, на свою шею воспитала такого брандахлыста?

А «брандахлыст», сидя в это время на нижней рогульчатой ветке задумчивой яблони, все так же нахально кричал: «Чу-уит! Чу-уит!»

Проделки Туули

Гостил как-то летом в Карелии. Деревушка лепилась по берегу озера, расхлестнувшегося на добрых километров десять в длину.

Изба моей хозяйки, бабушки Марфы, стояла среди берез на мысу, окнами на озеро – что тебе васильковое поле, глазам даже больно становилось на него смотреть. Вода в озере была теплая, ласковая. Ну, прямо-таки как на моей родине – в Ставрополе на Волге.

Просыпался я рано, хотя и ложился поздно. И спал крепко, так крепко, что не слышал ночной грозы, разыгравшейся раз над озером.

Вышел однажды поутру из летней своей боковушки, а бабушка Марфа – сутулая, большеносая, вся какая-то нескладная – стояла на крыльце, размахивая длинными костлявыми руками, и кричала на весь двор:

– Туули, негодник непутевый! Куда уволок плошку?

Пес Туули вертелся у крыльца, виляя туда-сюда облепленным репьями хвостом, ожидая завтрака.

– Отбился от рук Туули! – сказала мне бабушка Марфа. – Чуть ли не каждый божий день шальная собака уволакивает невесть куда посуду. На что же это похоже, люди добрые?

А Туули, смирный ленивый пес, совсем не оправдывающий свое имя («туули» по-карельски «ветер»), смотрел с недоумением на хозяйку, не чувствуя за собой никакой вины.

Из кухни выглянула Катя, внучка ворчливой бабки, и поставила на крыльцо жестянку из-под свиной тушенки. Сказала примирительно:

– Сюда можно, бабушка.

– Нет и нет! – вскричала Марфа и притопнула ногой. – Не буду… не буду я кормить Туули!

И ушла в избу. Тихая, добрая Катя принесла чугунок, налила в жестянку мясной похлебки. Облизываясь, Туули нетерпеливо гавкнул.

– Видел: бабушка на тебя осерчала, – сказала девочка, гладя пса по густошерстному загривку с черно-жуковым ремешком, протянувшимся по спине до самого хвоста. – Будь умником, Туули. Не воруй больше посуду.

Наскоро позавтракав, я забрал удочки, банку с червями и ушел под обрыв ловить рыбу.

Вернулся с рыбалки часа через три, когда кончился клев. Во дворе меня встретила веселая ясноглазая Катя.

– Гляньте-ка, – сказала девочка. – Какой клад я только что обнаружила под крыльцом.

На нижней широкой ступеньке старинного крыльца с узорчатым навесом в ряд стояли всевозможные – ненужные теперь в хозяйстве – миски, плошки, консервные банки, которые утащил Туули в последнюю неделю.

Позвали с кухни бабушку Марфу. От изумления старая не могла вымолвить даже слова.

Виновник же всей этой истории Туули лежал на траве в сторонке, свернувшись в клубок, и старался не глядеть на свою хозяйку.

«В путь! В путь! В путь!»

Виктору Московкину

В конце августа у нас на Волге природа все чаще и чаще начинает задумываться. Вот и нынче выдалось утро серое, безветренное, как бы о чем-то взгрустнувшее.

Я покидал Подстепки с надеждой к обеду прийти домой в город.

«Только бы не было дождя», – думал я.

Проезжая дорога, разбитая грузовиками, бежала вдоль опушки бора, огибая его с юга, но я не пошел по ней, а свернул на еле приметную в осоке тропку.

С детства люблю малохоженые лесные тропы. Эта же продиралась через самую чащобу сосняка и казалась особенно одичалой.

Не все, видно, знали притаившуюся в густущей полегшей траве лесную тропку. А она была самой близкой от села до города.

В старом бору тихо и сумрачно. Шел скорым шагом, беззаботно помахивая вязовым прутиком. Через час тропа уперлась в заросшее ряской болотце – совсем мне незнакомое. Тут-то я и понял, что заблудился.

Стоял на краю болота с прочерневшей тяжелой водой, глядел на такие же прочерневшие сосны, высоким частоколом подступившие вплотную к воде, и думал: «Куда же это ты, милок, забрел? В гости к лешему, что ли?»

Вдруг в набрякшей тревогой тишине послышался за моей спиной птичий голос – отрывистый, негромкий. Пискнула птаха раз, другой и смолкла. И долго-долго не подавала голоса. А потом как затвердит настойчиво и призывно:

«Ву-путь! Ву-путь! Ву-путь!»

«А ведь пичуга зовет меня в путь», – подумалось тут мне. И на душе сразу посветлело.

Прошелся я вокруг могучей сосны, рассматривая серебристые комки лишайника, облепившие ее ствол с северной стороны, и тронулся в путь.

А когда обогнул справа болотце, закурившееся лиловым туманцем, еще раз определил по деревьям север.

«Сюда и пойду! – сказал я себе. – Непременно выйду к «Калмыцкому бикету».

Невидимая пичуга снова подала голос: «Ву-путь! Ву-путь! Ву-путь!»

Казалось, теперь она была уже не позади, а впереди меня.

Скоро я снова вышел на знакомую мне с детства тропу. И еще до секучего проливного дождя добрался домой.

– Ты чему улыбаешься? – спросила жена, когда мы садились обедать.

– Просто так, – уклончиво ответил я. И поглядел на окно в мутных бегучих потоках. В эту минуту я не слышал шума дождя за окном. В ушах все еще звучал слабый, но такой настойчивый голосок лесной птахи: «В путь! В путь! В путь!»

Счастливая полянка

Этим летом у нас на Волге ягод уродилось видимо-невидимо. Каждый день в сосновый бор отправлялись в одиночку и целыми ватагами смешливые девчурки и степенные старухи, крикливые мальчишки и древние старцы. У одного в руках березовый туесок, у другого – корзинка, у третьего – алюминиевый бидон с тренькающей крышкой.

Ягодные места начинались сразу же на опушке и тянулись далеко-далеко в глубь старого бора.

Каждое утро и я отправлялся в лес. Отыскивал полянку, окруженную соснами – прямыми, точно бронзовые столбы, и сразу же «приземлялся». Доставал из вещевого мешка фляжку с колодезной водой, книгу и свежую газету. Так я проводил в этом году свой отпуск.

А часа через два или три, когда начинали уставать глаза, делал перерыв. Расхаживал по зеленой полянке в солнечных трепещущих бликах, собирая душистую землянику – маленькие рябенькие ягодки, похожие на круглые, словно бы обкатанные, угольки.

Слаще и душистее нашей лесной земляники я еще не встречал на белом свете ягод.

Мимо меня то и дело проходили люди. Одни уже возвращались домой с полными корзинами, другие все еще продолжали собирать землянику.

Как-то облюбовал я крошечную, но такую уютную полянку. Здесь-то и проводил целые дни.

И полянка эта оказалась поразительно счастливой. Ко мне все время кто-нибудь да наведывался. То голенастая девчурка с голопузым сопливым братиком, то молчаливая, сосредоточенная бабка с огромной корзинищей, согнувшаяся в три погибели, то веселые говорливые мальчишки. У пострелов на троих одна обливная крынка, и они не столько ищут ягодки, сколько рассуждают о постройке межпланетной ракеты, на которой можно было бы слетать на Венеру и вернуться обратно домой.

И так весь день вокруг моей полянки снуют люди. И часто я слышу вздохи и ахи:

– Ну и ягоды здесь, бабыньки! Урево!

Пройдет еще часа два, и снова я откладываю в сторону книгу. Встану, подумаю: «Уж теперь, наверно, ни одной землянички не найти».

Но лишь отойду на несколько шагов в сторону, и вот они – уже светятся алыми искорками спелые ягодки. А ведь всего каких-нибудь полчаса назад здесь гнула спину сухопарая глазастая молодка.

Набираю полную горсть огнистых ягод. Улыбаюсь: на диво счастливую полянку отыскал я в старом бору!

Аксиньины жарки

Весь май был холодным, взбалмошным. Таким же пришел на землю и батюшка июнь – начальный месяц лета.

Что ни день, то дожди да злые, порывистые ветры. Из гнилого угла вставали – одно за другим – смоляные облака, клубящиеся белой пеной. И часто случалось, за весь длиннущий день и синего глазка на небе не узришь. Это в июне-то, когда вечерняя заря с утренней целуются!

Ну, а если налетал коршуном ветер, то гулял, шалопутный, по нескольку суток кряду, мотая из стороны в сторону непокорные ели, высоченные березы, за которые, порой, становилось даже страшновато: вот-вот, мнилось, рухнет сию минуту стройная, гибкая красавица.

Стоял как-то в светелке у окна. Ветер рвал и рвал во все стороны сочную, клокочущую листву, и на миг мне показалось, что нахожусь я в штормовом, ревущем океане и пол, точно палуба судна, уходит у меня из-под ног.

Скворцов в эту суровую, неулыбчивую весну прилетело мало, да и тем кормиться было нечем: всякие там букашки и жучки редко показывались на свет божий, черви тоже не выползали на поверхность не отогретой солнцем земли. (Почти весь май ночи выдавались прохладные, иной же раз под утро трава покрывалась зернистым инеем.)

И нам, ранним дачникам, любителям природы, пришлось срочно мастерить птицам столовую.

Прилетали покормиться не только свои скворцы, но и с соседних участков. Целыми днями увивались у кормушки зяблики, трясогузки, поползли. Наведывался, вызывающе «к-экая», и пестрый дятел. Нахватав полный клюв хлебных мякишей, форсистый красавец устремлялся в сторону близкой от нас опушки.

Но вот покинули скворешни со своими прожорливыми птенцами скворушки, появилось потомство у синиц и трясогузок, зацвела единственная ветка на сожженной зимними морозами сирени, на яблонях распустились бутоны, а доброго летнего тепла все не было и не было.

Всего-то денька три, не больше, покрасовались совестливые яблони в своем подвенечном наряде. Вновь налетевший северяк не пощадил и яблони, безжалостно обрывая с них нежнейшие лепестки и даже целые ветки.

Поднял раз из-под ног веточку с двумя бутонами. Один из них еще не совсем распустил свои безгрешные, мелко дрожащие лепестки, как бы вопрошающие: «За что нам такая казнь? В чем мы провинились?»

Кукушка в эту весну куковала редко, неохотно. Зато надсадно орали вороны. Никогда раньше не слышал я такого оголтело-пронзительного, дружного карканья с утра и до ночи.

Однажды под вечер, застигнутая ливнем, попросилась к нам переночевать знакомая старушка Аксинья Тихоновна из соседней – не существующей с осени – деревеньки. В Холмах теперь жила лишь эта упрямая бабка, наотрез отказавшаяся переезжать на новое место. Про таких костлявых да худущих в русском народе обычно говаривали: «И в чем душа только держится?»

Пожаловался за чаем Аксинье Тихоновне на плохую погоду и обнаглевших ворон с их надсадным карканьем.

Степенно опустив на стол глубокое блюдце, бабка в раздумье произнесла:

– Почитай, два десятка селений порушили… И старого, и малого в птичий совхоз переселили. Одни с радостью, другие со слезами уезжали с насиженных прадедами родных мест. В деревнях в данную пору хоть шаром покати. Ни единственной живой души. Избы – и те на слом. Разве в каком сельце развалюха гнилушная еще горбится. Оттого и загрустили вороны: где им теперь кормиться? Где гнезда вить?

Жена спросила:

– А вам, Аксинья Тихоновна, не страшно было в эту зиму одной жить в Холмах?

Сцепив на коленях мосластые, как бы до черноты продубленные пальцы, старуха кротко сказала:

– Да ведь я не одна… со мной козочка Зойка, кот Мурзик… Да и бог, он еще не сбросил меня, грешную, со своих рук.

Помолчав, Аксинья Тихоновна вскинула на меня по-молодому еще задорные, светлые глаза, не затуманенные ненастьем жизненных невзгод:

– Ты вот, сын божий, на ве́снушку нонешнюю ропщешь: и холодна-де, и слякотна-де. И лето, мол, не в лето, а сентябрь ненастный. А я, скажу тебе по душе: за свои-то девяносто годков… и-и, чего только не видела на белом свете! И бесснежные зимы и мокреть, от которой, случалось, не было спасенья с Прасковьи-грязнихи до самого Егория! А бывало и такое: метель застигала на прополке!.. Да чего и калякать: в непостижимом для нас мире жизнь прожить не поле перейти.

Аксинья Тихоновна опорожнила еще пару чашек горячего чаю.

– Спасибочко превеликое за хлеб-соль, – поблагодарила она, кланяясь в передний угол, где мерно журчал электросчетчик. Отодвинулась от стола, спрятала под табурет ноги. – От станции плелась, жарки на бугре у выгона приметила. Ветер их терзает, а они знай себе золотом горят. Не поддаются злодею, ввысь тянутся.

Вытерла сухоньким кулачком губы, наставительно прибавила:

– А коли жарки зацвели, знайте, люди добрые: до тепла – рукой подать!

Долго не спал этой ночью. Думал все об Аксиньиных жарках.

Златоголовые жарки повстречались мне на опушке леса еще неделю назад, а ненастье все продолжалось и продолжалось. Не сразу догадался, какой смысл вложила в свои слова умудренная долгой жизнью женщина, рассказывая о весенних цветах. А она как бы в рот мне вложила: никогда не теряй надежды, всегда жди свои жарки!

Милое семейство

Озерцо. Крошечное, в конце садового участка. Лет пятнадцать назад не было в хозяйстве водопровода, а для полива саженцев яблонь, черной смородины и цветов требовалась позарез вода, вот и пришлось по нужде рыть яму, куда после дождей собиралась бы драгоценная влага.

Со временем озерцо округлилось, берега его заросли осокой, купальницами. В летнюю пору в голубеющее небесной чистотой зеркальце любят засматриваться лиловые метелки иван-чая, а стоящие неподалеку осанистая березка бросает в воду по осени золотые кругляши.

Весной, после таяния снега, озерцо становится полноводным. Постепенно оно входит в берега, показывается первая ступенька лесенки, а спустя какое-то время и вторая. Если лето придет знойное, с редко перепадающими дождями, то в августе просыхает и последняя – третья – вся замшевелая ступенька.

С этих ступенек любят пить озерную водицу живущие в саду трясогузки, синицы, воробьи, зяблики. Не раз видел, как в крошечном озере купались дрозды – любители красной и черноплодной рябины.

В погожие дни на ступеньках лесенки часами нежатся лягушки. Порой думаешь: живы ли они? Приглядишься повнимательней и заметишь, как на бугорчатой спине ближайшей к тебе лягушки токает жилка.

В середине июня этого года, под вечер как-то, разразилась неистовая гроза с ураганным ветром. Гудели басовито над крышей нашего дачного домика клены и липы, а по окнам бежали потоки обломного ливня, и при вспышках молний казалось – вместо стекол в рамы вставлена мутная слюда.

Утро наступило кроткое, совестливое. И если б не прибитые к земле головки маков с алыми петушиными гребешками, жалкие, истерзанные ливнем маргаритки и анютины глазки, сломанная яблоневая ветка да озеро, наполненное до верхней ступеньки водой – желтой, густой, что тебе квасное сусло, можно б и усомниться: а была ли, в самом деле, накануне гроза?

На верхней ступеньке лесенки я и увидел в этот раз, впервые за много лет, большое семейство лягушек. Крупные, серые кваквы с темными, в прозелень, полосками сидели рядышком, как и положено почтенным родичам, а малыши – трое рыжих и один угольно-черный – прижимались доверчиво к матери.

Несколько минут смотрел я на счастливое семейство, стоя возле березки – дивно стройной, кокетливой. В течение дня подходил не раз к озерцу. Милое семейство продолжало нежиться в жарких солнечных лучах.

Что-то удивительно трогательное, прямо-таки человеческое, было в этом добром, разумном поведении взрослых и молодых лягушек.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю