Текст книги "Канареечное счастье"
Автор книги: Василий Федоров
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 36 (всего у книги 39 страниц)
– Пойдем ко мне в кабинет, я должен тебе кое-что объяснить. Мать не должна этого слышать.
И когда за ними закрылась дверь и лысый Некрасов взглянул со стены миндалевидными, немного пьяными глазами, отец наклонился к уху Кравцова и прошептал еле слышно:
– Знаешь ли ты, что такое венерические болезни?
Кравцов почувствовал, что краснеет.
– Знаю, – ответил он шепотом. – Это когда мужчина и женщина. Когда кожные болезни и лечение сальварсаном.
– Ого, – удивился отец. – Ты уже знаешь такие тонкости?
– Но я читал об этом только в газетах, – смущенно признался Кравцов.
Он глядел отцу прямо в глаза по своей давней детской привычке, и тот вдруг смутился и полез в карман за платком.
– Ну и вот, – сказал отец. – Ну и так далее. Впрочем, ты знаешь, и незачем больше об этом говорить.
Они постояли немного друг перед другом. И в это короткое мгновение Кравцов неожиданно увидел, как постарел за эти годы отец, как за то время, что он изучал в гимназии Пунические войны, у отца поредела и поседела сплошь борода, а у глаз появились сиреневые мешочки. Но в окне успокаивала осенняя синева, успокоительно пошатывалось полуоблетевшее дерево, все говорило за то, что нечего вообще опасаться и ведь не может отец вдруг ни с того ни с сего… грешно даже думать. Отец совершенно здоров… совершенно…
Из тех дней остался в памяти теплый осенний вечер, вокзальный перрон, за которым открывалось туманное поле, и потом все сдвинулось, побежало, а в открытое окно пахнуло масляным дыханием локомотива, и вот проскочила мимо железнодорожная будка, прошелестев осыпающимся садом, из земли дугой поднялась крутая насыпь, и телеграфные столбы полезли вверх, как туристы; вот земля превратилась уже в вертящийся диск, по которому заскользило освещенное ярко окно. Поезд несся по ровной степи навстречу потрясающим годам, невиданным событиям, всему тому, что навсегда отторгло от дома и понесло, завертело, закружило в просторах Российской империи, Российской республики и Союза Советских Республик…
XV
Комната была найдена. После продолжительного торга с веселым и живым стариком румыном, который даже прищелкнул языком, взглянув на влюбленную пару, после того как он перечислил все достоинства будущего жилища, плутовски подмигнул Наденьке и покровительственно похлопал по спине Кравцова ладонью, сговорились на ста двадцати леях в месяц. И как всегда в житейских делах, Кравцов остался в стороне: говорила и торговалась Наденька. Он стоял у окна и, глядя на облупившийся подоконник, на коричневую царапинку в виде римского «с», думал с оторопелой радостью, что отныне этот подоконник уже их собственный подоконник и царапинка тоже их собственная, что здесь, в этой комнате, начнется иная счастливая жизнь и что даже, закрывая на секунду глаза, он все же слышит голос Наденьки, следовательно, все это происходит на самом деле.
– Послушай, – сказала Наденька, возвращая его в действительность. – Хозяин говорит, что умывальника у него нет. Мы должны будем сами… И вот здесь я решила поставить кровать. Как ты находишь?
Он хотел сказать, что находит все изумительным, но не ответил и только молча ей улыбнулся.
– А тут мы пристроим кухонный стол, – деловито рассуждала Наденька. – Жаль только, что я ничего не умею готовить. Но я научусь, погоди. У меня даже имеется где-то рецепт шоколадного торта.
Потом веселый старик повел их вдоль коридора и, остановившись у узкой двери, распахнул ее перед ними важно-комичным жестом. Внезапно Кравцов увидел интимное бесстыдство эмалированной посудины с откинутым назад коричневым дубовым кольцом.
– Буна, – сказал румын, любуясь смущением влюбленных.
Он даже дернул за висящую сбоку деревянную ручку, продемонстрировав игрушечный рев водопада, и наконец визгливо расхохотался. Тогда с судорожной поспешностью Кравцов сунул ему в руку задаток за комнату, боясь, как бы он не показал Наденьке и ему что-нибудь еще более… «Хоть интимнее уже, кажется, нет ничего», – промелькнуло у него в мыслях. Наконец они выбрались на улицу, в золотисто-пыльный простор пустыря. Солнце стояло низко над крышами, сверкая в электрических проводах подрагивающими тире. Посреди осенней лужайки важно расхаживал фиолетовый грач.
– А ведь хорошо здесь, – сказал Кравцов. – Я всегда любил такие тихие городские окраины. Ты посмотри только, как синеет в том месте небо.
– Да, – ответила Наденька. – Синеет… И я покрою стол не скатерью, а клеенкой. Так гораздо практичнее. Ты не находишь?
– Нахожу, – согласился Кравцов. – И здесь совсем деревенский воздух.
– Деревенский, – подтвердила охотно Наденька. – Клеенка стоит к тому же недорого…
Они оба остановились, словно по безмолвному уговору. На востоке, за пустырем, в потемневшем грифельном небе, лежало серое облако; внизу, на земле, уже сеялся легкий предвечерний туман, в котором двигались люди.
– Погоди, стой так, – сказала Наденька. Она привстала на цыпочки и поцеловала его, слегка оступившись на неровной почве, так что колени их встретились. – Ну, а теперь пойдем.
Они пересекли пустырь, щурясь от малинового блеска трамвайных рельс. На углу улицы автомобиль рассветил ранние фонари; уже поблескивала вверху одинокая звезда.
– Знаешь, мне кажется, – сказала Наденька, – будто мы были с тобой вечно вдвоем. Будто мы всегда любили друг друга. – Она тесно прижалась к нему плечом. – Ведь ты меня не бросишь, Коля? – спросила она совсем неожиданно.
Кравцов даже приостановился:
– Я? Брошу тебя?
– Ты можешь увлечься другой. Когда-то я читала об этом. Он ушел от нее и оставил ее с грудным ребенком.
– Неужели ты думаешь?.. – почти задохнулся Кравцов. – Чтобы я тебя… И чтобы с грудным… О, Наденька!
Он вдруг ясно представил себе эту жуткую картину. И, поддаваясь грустной нежности, он увлек Наденьку в ближайшую подворотню:
– Поверь мне. Я прекрасно знаю, что недостоин тебя. Скорее ты сама можешь покинуть меня с грудным ребенком.
– Ну что ты! – вспыхнула Наденька. Но, взглянув на него, она улыбнулась. – Ты был бы замечателен с ребенком на руках.
Выйдя из подворотни, они смешались с толпой. Было уже темно. Навстречу плыли по воздуху малиновые угольки папирос.
– Я должна заехать сегодня к Леночке, – сказала Наденька, останавливаясь на углу улицы. – И вот что… Позаботься о шаферах. Ведь не забывай, что уже скоро…
Но слова ее заглушил звон подходившего трамвая. Ярко освещенное окно, вздрогнув, остановилось.
– За этим дело не станет, – проговорил Кравцов, помогая ей взойти на подножку вагона. – У меня есть кое-кто на примете.
– Нет, только двух, – ответила Наденька.
– Да, хорошо. И я завтра же…
Но она уже не могла его слышать.
Трамвай, пошатываясь, стал удаляться и, добежав до угла, медленно повернул направо с каким-то собачьим повизгиванием. Кравцов постоял некоторое время, глядя ему вдогонку. Потом он побрел назад, по направлению к Оборе, все еще видя перед собой Наденьку. И чем дальше он уходил от центра, тем ярче вставал перед ним ее образ. Наконец открылась площадь и за ней просияли слившиеся в кучу тусклые огни предместья. Вверху, над головой, сентябрьским холодком дышало небо. И вдруг из этой звездной глубины долетел жалобно-радостный и как-то по-особому знакомый звук. Кравцов остановился, прислушиваясь. Звук повторился ближе и, рассыпаясь отдельными голосами, постепенно истаял в воздухе. Это с дальнего севера, из России, тронулись в путь перелетные птицы.
XVI
Все последующие дни, вплоть до отъезда Федосей Федосеевича, Кравцов находился как бы в забытьи, почти не понимал того, что ему говорила Наденька, и был весьма рассеян. Приготовления к свадьбе были уже закончены, подысканы шафера, назначен определенный срок – словом, все получалось как нельзя лучше; надо было только вооружиться терпением. Но, подобно святому Антонию, искушаемому в пустыне дьяволом, он переживал наяву странные сны. Часто на улице, в трамвае, или даже во время урока, в доме госпожи Грушко, перед ним вдруг появлялось заманчивое видение. Оно возникало внезапно, преследуя его даже в густой толпе, посреди движущихся экипажей и автомобилей, скользило по стенам домов, останавливалось на газетных киосках, мелькало в витринах лавок. И это была Наденька, но такая, какую он еще вовсе не знал и какую не решался представить себе даже в сокровеннейших мыслях. Он вел теперь с самим собой упорную борьбу, стараясь освободиться от навязчивого соблазна; и чем больше он напрягал волю, тем ярче становилось видение, тем ослепительней и прекрасней казалась греховная нагота.
«Неужели у всех женихов бывает именно так?» – смущенно думал Кравцов. Наконец он придумал хитрый прием. Он научился сосредоточивать внимание на каком-либо абсолютно невинном предмете. Так, например, он думал о вазе, виденной им недавно в витрине антикварного магазина, хотя рядом с вазой (и от этой подробности надо было тоже освободиться) стояла весьма фривольная статуэтка. «О статуэтке не следует, – убеждал себя мысленно Кравцов. – Следует только о вазе…» И он принимался думать о вазе, не замечая снующих мимо него прохожих, неловкий и странный посреди этой деловитой толпы. Иногда даже Наденька удивлялась его рассеянности.
– Проснитесь, сеньор, – сказала она однажды, когда они гуляли вдвоем. – Ну же! Раскрой глаза! И послушай вот что: нам пора завести визитные карточки. Во-первых, у всех молодых супругов непременно должны быть визитные карточки. Во-вторых, они нам весьма пригодятся для особо торжественных случаев. Но что же ты молчишь? – спросила она.
– О да! – сказал Кравцов, блаженно и бессмысленно улыбаясь.
– Что да? – воскликнула Наденька. Но сейчас же сама рассмеялась. – Ты просто великолепен. И о чем ты думаешь, скажи, ради Бога?
Кравцов был застигнут врасплох, так как думал об одном обстоятельстве, которое никак нельзя было ей объяснить; он и сам точно не знал, что с ним теперь происходит. Он, собственно, думал о нескольких обстоятельствах, о двух или трех, но он был бессилен выразить свои мысли словами. Как рассказать, например, о старой продавщице у вокзала? Он видел ее еще в день своего приезда в Бухарест, и вот теперь, спустя несколько месяцев, он ее увидел опять на прежнем месте и в той же самой, запомнившейся ему когда-то позе, словно бы все вокруг оставалось по-прежнему. А между тем в его собственной жизни…
– Ну? – снова спросила Наденька. И не дожидаясь ответа: – Ведь нам придется иногда принимать гостей. – Она произнесла торжественным голосом, обращаясь к воображаемому лицу: – Надежда Сергеевна Кравцова просит Вас пожаловать на чашку чая… На чашку кофе, – поправилась Наденька. – Кофе гораздо сытнее… Зато потом, когда мы окончательно обживемся, можно будет устраивать небольшие семейные вечеринки. Такие petite soirée[48]48
Вечеринки (фр.).
[Закрыть], понимаешь?
– Petite soirée, – повторил машинально Кравцов.
– Ах, ты, я вижу, меня вовсе не слушаешь!
– Petite soirée, – сказал он поспешно. – И еще визитные карточки.
Наденька пожала плечами:
– Я боюсь одного, мой милый. Ты до сих нор не нашел постоянной работы. Подумай об этом серьезно. Ты ведь, кажется, собирался играть в оркестре? И если необходима виолончель, то мы должны ее теперь же…
Они обсуждали довольно часто программу будущей жизни: Наденька – вникая в каждую мелочь, Кравцов – как всегда, рассеянный, похожий на школьника, выслушивающего трудный урок. Почти неделю они потратили на приведение в порядок общего имущества – всех этих баночек и бутылочек, которые, накопляясь неведомым образом, составляют впоследствии главное богатство русского эмигранта. И Наденька ни за что не хотела расстаться ни с одним из этих предметов. В своей девичьей комнате, куда Кравцов был допущен на правах жениха, Наденька произвела тщательную ревизию вещей.
– Ну вот, взгляни, – говорила она, держа в руке запыленную банку. – Это нам пригодится для простокваши. А вот это… это можно использовать в качестве цветочной вазы.
И они переносили вдвоем все это богатство в новое помещение, напоминая пчел, хлопотливо строящих соты, радуясь каждому приобретению, будь то кувшин для воды или дешевый оловянный подсвечник. Постепенно их будущее жилище приобрело вид универсального магазина. Незадолго до отъезда Федосей Федосеевича Наденька перенесла сюда часть своего гардероба, развесила в углу платья, покрыла все сверху белой занавеской и, отступив на несколько шагов в сторону, залюбовалась открывающейся панорамой.
– Уверяю тебя, у нас будет не хуже, чем у других, – сказала она Кравцову.
Она рассортировала все его вещи, отыскав среди них редкие уникумы, – большие, например, металлические пуговицы, Бог знает как и откуда приблудившиеся к его имуществу, обломок железной руды, круглую морскую раковину и много хлама, причем для каждой вещи нашла соответственное применение.
– Этот кусок железа послужит тебе в качестве пресс-папье для будущих рукописей… Ты ведь, кажется, собирался прочитать публичную лекцию? А эта раковина, – и Наденька приложилась к ней ухом по давней, еще детской привычке, – эта раковина прекрасно заменит нам пепельницу. И запомни раз навсегда: не позволю разбрасывать окурки по всему полу.
– Но ведь я не курю, – удивился Кравцов.
– Все равно, – возразила она.
Федосей Федосеевич, давно уже посвященный в их тайны, не преминул с своей стороны дать им несколько добрых советов.
– Друзья мои, – поучал он. – Глядите на жизнь без всяких прикрас. Не увлекайтесь несбыточными мечтами. В наше суровое время только трезвость и ясность мышления обеспечивают человеку победу.
Впрочем, ни Наденька, ни Кравцов не проявляли особого интереса к словам Федосей Федосеевича, предоставляя ему возможность убеждать себя самого. Они спешили устроить свой дом возможно скорее, еще до начала осенней распутицы. Погода стояла прекрасная. По утрам, когда Кравцов шел на урок, под ногами у него шуршали опадавшие листья, уже свернутые в трубочку ночным морозом.
На уроке в доме госпожи Грушко он с трудом высиживал положенное ему время и, наскоро закусив в какой-либо попавшейся по пути дешевой кантине, бежал на книжный склад, откуда вдвоем с Наденькой они отправлялись на свою будущую квартиру. Там произошла как-то необычная репетиция.
– Садись сюда, к окну, – сказала Наденька, сама придвигая к нему старое облезшее кресло. – Вот так. – Она отступила в угол комнаты. – А все-таки было бы хорошо, если бы ты научился курить. Трубка создает атмосферу семейного уюта. И знаешь, что? Ты будешь всегда сидеть здесь, у окна. И ты мог бы при встрече брать меня на руки, – соображала Наденька вслух. – Нет, не теперь, не сейчас. Когда мы уже поженимся.
Но он с неожиданной быстротой подхватил ее на руки.
Ноги ее подогнулись, и он увидел розовую полоску тела, блеснувшую повыше чулка, в том именно… Боже мой!., в том именно месте, о котором вовсе не следует… а следует о другом, о чем-нибудь совершенно невинном и постороннем, например, о картине, которую он видел в парикмахерской позавчера на стене и на которой Неаполитанский залив… «Стало быть, о заливе и о вазе, – думал Кравцов. – О вазиве», – путались его мысли.
Он, шатаясь, двинулся к стоявшей в углу кровати.
– Нет, нет! – шепнула Наденька.
Голова ее запрокинулась навзничь; странная и неопределенная улыбка, та самая, что чудилась ему все эти дни, бродила теперь на ее полураскрытых губах, так, словно бы он и впрямь держал в объятиях мучившее его видение.
– Оставь! – сказала вдруг Наденька, освобождаясь из его объятий.
Кравцов очнулся. Он сел на край постели и закрыл лицо ладонями.
– Ты мне ушиб колено, – пожаловалась она. – Вот здесь. Нет, не гляди, отвернись. – Кравцов послушно повернулся лицом к стене. – И ты измял мне новую блузку.
Никогда еще не чувствовал он себя таким ничтожным и мерзким. Но уже через несколько дней он позабыл о своем преступлении, тем более что и Наденька не придавала ему значения. В их отношениях произошла перемена. В их движениях, жестах, поступках появился как бы оттенок легкого опьянения. В таком состоянии застал их отъезд Федосей Федосеевича. Ранним воскресным утром они поехали провожать старика на вокзал, и там, на перроне, перед газетным киоском, но главным образом перед самим собой, Федосей Федосеевич произнес прощальную речь.
Он говорил, говорил, пока наконец резкий свисток кондуктора не положил предел его красноречию. Поднялась всеобщая суматоха. Стоявшая на перроне толпа устремилась к вагонам.
– Я вам из Марселя! – крикнул Федосей Федосеевич уже на ходу. – Как только приеду!
Он помахивал в воздухе шляпой, пробиваясь вперед к вагону, привлекая к себе внимание публики даже здесь, в давке и тесноте; его необычайный дорожный костюм, приспособленный скорей для тропиков, нежели для мирного путешествия в европейском экспрессе, резко выделялся в толпе. Хлопали дверцы закрываемых вагонов. Стальное чудовище вмиг поглотило толпу и теперь задыхалось в мучительной астме. Наступил тот короткий момент, когда сознание словно сходит с ума, подмечая десятки ненужных подробностей – верхушку тополя, качавшуюся за станционной оградой, цветную афишу на дальнем заборе, промелькнувшего в воздухе голубя, стрелку вокзальных часов, передвинувшуюся по циферблату, клочок измятой бумаги, киоск и вот этот номер вагона…
«Эта цифра… – рассеянно думал Кравцов. – Цифра две тысячи триста пятнадцать… Она ведь уедет… Мы здесь останемся, а она, эта цифра, уедет… Но зато с нами останутся вокзал и киоск, и бумажка… и тополь…»
– Пишите! – крикнула Наденька.
Федосей Федосеевич высунулся из окна:
– Да, из Марселя!
– Нет, пишите раньше! С дороги!
– Хорошо! Может быть, из Парижа. Но вот что, друзья мои. Я хотел бы несколько слов…
Кравцов не улавливал смысл его речи. Глядя на бледные лица, высунувшиеся повсюду из окон, он почему-то подумал, что все эти люди уже существовали когда-то и в таком же точно коротком мгновении. Но где и когда? Должно быть, еще в России…
– Еще в России! – кричал Федосей Федосеевич, перегнувшись вниз из окна. – Еще тогда, друзья мои, я говорил…
– Пишите! – кричала Наденька, помахивая платочком. Она пошла вслед за вагоном, и колеса ей быстро ответили: «Да, непременно, да, непременно… да, да, да, да…» Замелькали головы, руки, платки, римские двойки и тройки, потянулись пыльные крыши и, наконец, пронесся последний вагон, из-под которого с ворчливым шипением пробивалась наружу струя белого пара.
Вскоре поезд исчез в туннеле, протащив за собой игрушечные вагоны…
Часть 2-яНаденька первая очнулась от того блаженного полусна, в котором они оба находились вот уже две недели, и пробуждение ее было так же неожиданно, как пробуждение спящей царевны посреди чуждого мира.
– Послушай, Коля, – сказала она. (Лицо ее вдруг приняло какое-то новое выражение, неизвестное доселе Кравцову.) – Нам пора наконец взяться за труд.
Он удивился:
– За работу? Так рано?
Утро едва намечалось; лысое осеннее солнце только что поднялось над домами и, заглянув в окно, осветило постель, на которой они лежали, тесно прижавшись друг к другу.
– Ну, ладно, – вздохнул, наконец, Кравцов. – Сейчас я встану и подмету комнату.
Но Наденька звонко расхохоталась. Она высвободила свою руку из-под одеяла и растрепала прическу Кравцова своими тонкими, нежными пальцами.
– Боже мой, – смеялась она. – Какой же ты дурачок. Ведь я говорю совсем о другом.
Но он глядел на нее в полном недоумении. Он ничего ровно не понимал. Тогда она первая соскочила с постели, щеголяя тем узаконенным, супружеским бесстыдством, к которому Кравцов все еще не мог окончательно привыкнуть и которое казалось ему чуть ли не святотатством.
– Сейчас я тебе кое-что покажу, – сказала она. – О, ты никогда не угадаешь, что я придумала.
Она прошла в угол, неслышно ступая по гладкому полу, и остановилась у шкафа, похожая теперь на тирольского пастушка в своих белых кружевных панталонах. Короткая сорочка, обнажив округлость ее плеча, открыла одновременно маленькую, крепкую грудь, подобную двум близнецам, сросшимся вместе.
– Ну вот. Угадай, что здесь такое?
В ее руке очутился бумажный сверток, перевязанный крест-накрест шпагатом. Но Кравцов продолжал глядеть на ее плечи и грудь, вспомнив почему-то прошлогодний осенний парк с бассейном и статуями, где осыпались блеклые листья и где так мелодично звучали скрипки из недалекого ресторана.
– Теперь смотри, – воскликнула Наденька. – Раз, два, три! – И, тряхнув своими мальчишескими кудрями, она развернула сверток. На пол упало несколько небольших пакетиков, которые она проворно подобрала. Но Кравцов глядел на нее. «Неужели же это та самая, та прежняя Наденька? Как удивительны, например, ее ноги. – Он словно впервые теперь их заметил. – Очевидно, у всех женщин такие короткие ноги», – подумал Кравцов. Вообще от того неясного платонического образа, что царил когда-то в его душе, не осталось и следа. И тем не менее Наденька была прелестна, словно ангел и бесенок заключили между собой прочный союз.
– Итак, смотри, – сказала она, приподымаясь с пола и выпрямив стан. – Здесь полтора кило первосортного чая. Ну? Что ты на это скажешь? – Вдруг она смутилась и быстрым движением запахнула сорочку. – Да не смотри же так глупо, – рассердилась она. – Будь же хоть раз внимательным, Коля. На этот чай я истратила половину имеющихся у нас сбережений. Ты должен его непременно продать. И чем дороже продашь, тем лучше для нас. И вот тебе программа на сегодняшний день: во-первых, ты посетишь мадам Бережанскую и ее сына Павлушу, и во-вторых, ты побываешь у председателя эмигрантского общества. Но только смотри, продай им чай обязательно. Весьма возможно, что они будут отказываться. Но только ты стой на своем. Хороший комиссионер должен быть упрям и настойчив. Понимаешь? Упрям и настойчив.
И пока он одевался, Наденька приготовила ему портфель, уложив туда несколько пакетиков чая. Он успел прочитать на этикетке название фирмы «Кузьмичев и компания».
«Как я, однако, буду им продавать, – думал Кравцов, шествуя, наконец, по утренним улицам и не переставая по привычке фиксировать все, что попадалось ему на пути, – голубя на карнизе белого здания, плывущие вверху облака и сверкающий осколок стекла на серой ограде, за которой, в сплетении древесных ветвей, намечалось акварельное небо. – Не могу же я им навязывать товар через силу. Купите, мол, «Розу Востока» наивысшего сорта».
К Бережанским и вообще-то он шел с некоторой опаской. Генеральшу Олимпиаду Петровну знал весь Бухарест. О ней и о сыне ее Павлуше в русской колонии ходили легенды. Говорили даже, что старуха вдова своего сорокалетнего сына наказывает и сечет, как мальчишку. И даже будто бы это она ему помешала когда-то жениться. Но одно несомненно, с Олимпиадой Петровной шутки были плохи.
«Уж не отправиться ли прямо к председателю эмигрантского общества?» – трусливо подумал Кравцов.
Но тут же он устыдился собственной робости и, сдвинув на затылок свою старую шляпу, решительно зашагал вдоль тротуара.
Бережанские жили во флигельке, в глубине грязного темного двора, каких еще немало встречается на окраинах Бухареста. Двери открыл Кравцову сам Павел Васильевич, или Павлуша, детина изрядного роста с довольно-таки старым, нечисто выбритым и каким-то не то болезненным, не то крайне истасканным лицом. Говорил он тишайшим голосом, каким говорят обычно монастырские служки, и все движения его и жесты выражали смирение.
– Вы ко мне или к маме? – встретил он Кравцова вопросом.
– К маме, – сказал Кравцов. – Пардон. К Олимпиаде Петровне.
– Мама еще отдыхает после заутрени. Но, впрочем, скоро я должен буду ее разбудить. – Он поглядел на часы. – Ровно через двадцать минут. Прошу войти.
И рука его, подобно семафору, указала на дверь. Они вошли в крохотную кухоньку, чрезвычайно опрятную и чистую, где Кравцов за неимением стула уселся на табурет.
– Сегодня табельный день, – пояснил тихо Павлуша. – Тезоименитство его высочества покойного великого князя Константина Георгиевича.
Кравцов взглянул почему-то в угол на иконы: какой-то святой с темно-оливковым лицом и с профессорской бородой строго указывал перстом на развернутый у него же на ладони свиток пергамента. Стенные часы с качающимся маятником отстукивали давнее дореволюционное время. Довоенно и древне пахло в кухне мятой и лавандой.
– Еще шесть минут, – произнес серьезно Павел Васильевич.
Он подошел на цыпочках к двери и стал прислушиваться. Голова у него уже изрядно лысела, словно оттаивала посреди заиндевевшего леса жиденьких и неровно поседевших волос.
– Через две минуты, – шепнул, наконец, он, обернувшись к Кравцову.
Он осторожно приоткрыл дверь и бочком проскользнул в нее, не произведя ни малейшего шума. Теперь шептал только маятник: тик-так, тик-так, а святой с иконы глядел на Кравцова строго и укоризненно.
– Кто? Кто? – раздался за дверью строгий и низкий голос. – Да говори толком: кто пришел?
– Не знаю, – зашипел испуганный голос Павлуши.
– А ты сначала узнай, – громко загудел голос Олимпиады Петровны. – Имя узнай и фамилию. И какого сословия. И где родился, спроси. И если из наших, военных, то в каком чине. Ведь сколько раз я тебе говорила…
Смущенный и покрасневший, Павел Васильевич вернулся назад.
– Сию минуту маменька выйдет. Извольте чуть-чуть подождать. – Потом, виновато взглянув на Кравцова: – Вы, собственно, где же служили? В пехоте или в кавалерийских войсках?
– В пехоте, – ответил Кравцов. – В сорок четвертом стрелковом.
– Офицер, стало быть? – допытывался Павлуша.
– Нет, только юнкер. Я не успел.
– А родиться изволили где?
– В Херсонской губернии.
– Из дворян?
– Нет, не совсем, – смутился почему-то Кравцов. – Мать у меня действительно была столбовая. То есть я хочу сказать: столбовая дворянка. А отец, кажется, из мещан.
– И еще имя, – произнес просяще Павлуша. – И фамилию вашу.
«Черт знает что, – подумал Кравцов. – Как в полицейском участке». Однако назвал и фамилию свою, и имя, и отчество. В это время легонько скрипнула дверь. Кравцов невольно вскочил с табурета. Перед ним стояла генеральша Олимпиада Петровна. Высокая, величественная и прямая, она уставилась на него испытующим и внимательным взглядом. Казалось, читая в его душе, она уже заранее готовилась к длительному увещеванию, к поучению и вообще к головомойке, к разносу. Она наслаждалась заранее, как художник, предвкушающий излюбленный труд.
Павлуша засуетился:
– Вот, маменька, разрешите представить. Николай Яковлевич Кравцов. Из юнкеров. По батюшке из мещан. И вот еще, извиняюсь, по матушке столбовой дворянин. Родиться изволил…
– Не помню такого, – перебила Олимпиада Петровна.
– В Херсонской губернии, – заканчивал свой рапорт Павлуша. – В тысяча восемьсот девяносто пятом году.
– Я вас не знаю, мой милый, – сказала Олимпиада Петровна. – Да вы в церковь-то ходите? Я, например, никогда вас там не видала.
– Хожу… иногда, – робея, признался Кравцов.
– Иногда? – удивилась Олимпиада Петровна. – Вы что же, не православный?
– Православный, – покорно согласился Кравцов.
– Ну как же вам, голубчик, не стыдно? Ведь вы уже не ребенок, не какое-нибудь там бессознательное дитя. И так цинично, так бессовестно вы признаётесь, что ходите в церковь лишь иногда. Это что же? От вольности мыслей? Небось на танцульки ходите ежедневно?
– Я не танцую, – ответил Кравцов.
– Врете, врете, – решила Олимпиада Петровна. – И вдобавок врете старухе, что еще постыдней и хуже. Однако милости просим, – и она пригласила его следовать за собой.
«Как я ей предложу свой товар?» – подумал Кравцов, глядя в то же время на портреты царей и архиереев, развешанные повсюду на стенах.
Но Олимпиада Петровна сама облегчила задачу купли-продажи.
– В чем же дело? – спросила она, усадив его на диван. – Чем могу вам помочь?
И как только Кравцов извлек из портфеля чай «Розу Востока», она у него тут же купила пакетик, заплатив все сполна.
– А в церковь надо исправно ходить, – поучала она. – И Богу надо молиться. А то какой же вы православный? Какой же вы русский? Ну, Господь с вами, идите. Павлуша, проводи господина Кравцова.
Очутившись на улице, Кравцов испытал то ощущение, какое бывает у нашалившего школьника.
«А все-таки чай я ей продал, – подумал он с облегчением. – Теперь к председателю эмигрантского общества. И потом уже можно домой».
Было около полудня, когда он подходил к квартире председателя Ивана Афанасьевича Данилевского, того самого высокого птицеподобного господина в английском френче, с которым он когда-то встретился у Федосей Федосеевича на складе. Он припомнил теперь и спор относительно уличной демонстрации всех славян и вместе с тем то свое давнее апрельское настроение. Каким-то иным, ярким видением представилась ему Наденька. И сам он себе представился каким-то иным. В этой оглядке назад, в прошлое, таился неясный намек, может быть указание, но думать было не время, дверь уже раскрывалась, и госпожа Данилевская с папильотками в рыжей прическе предстала перед ним тоже внезапным видением.
– Вы, должно быть, к мужу? – защебетала она. – Подождите вот здесь, в передней. У мужа сейчас важное совещание. Вообще очень принципиальный и деловой разговор. Муж чрезвычайно занят политикой. Я сама не вижу его целыми днями. Только вечером, и то не всегда. Муж перегрузил себя общественной работой. Переутомил.
Она говорила не останавливаясь, словно в бреду, и ее худое лицо с яркими мазками искусственного румянца изредка пересекалось гримасой.
Оставшись один в передней, Кравцов стал невольно прислушиваться к доносящемуся из кабинета громкому разговору. Чей-то голос, похожий на кваканье вечерней лягушки, возражал тонкому голосу Ивана Афанасьевича Данилевского. Но вот дверь с шумом раскрылась, и на пороге показался толстенький, низенький и пухленький человечек с лягушачьими выпуклыми глазами.
– Так не отдадите, Иван Афанасьевич?
– Нет. Не отдам, – решительно подтвердил Данилевский. – Мне дела нет до того, что вы там кого-то выбрали в церковные старосты. Я не был на выборах. Я не присутствовал. Понимаете? И я эти выборы считаю неправильными.
– Да ведь не я же выбрал другого старосту, – возмутился толстяк. – Община его избрала. И постановили единогласно: просить вас сдать новому старосте дела и ключи.
– А вот я и не дам! – закричал Данилевский. – Ваши выборы суть недействительны. Слышите? Недействительны.
– Ох, раскаетесь, Иван Афанасьевич.
И толстяк нахохлился, точно посметюх.
– Не пугайте, Егор Пантелеич. Я и сам бывал на войне.
– Ну хорошо же, – прошипел, багровея, толстяк. – Если не желаете подобру, так мы на вас адвоката напустим.
– Хоть десяток! – взвизгнул вдруг Данилевский. – Хоть сотню. А квартиру мою прошу немедля покинуть. И ключей я вам не отдам. Никогда и ни за что не отдам.
Толстенький выкатился наружу, вовсе не заметив Кравцова, и дверь за ним закрылась, как мышеловка.