Текст книги "Канареечное счастье"
Автор книги: Василий Федоров
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 39 страниц)
Твои сосцы, как горные вершины,
Когда их солнце утром золотит.
Вот какова была хозяйка дома – Олимпиада Петровна Козодоева.
– Уж ты, Фомич, постарайся, – сказала она напоследок, покидая кухню. – Да положи поросенку в рот какую-нибудь зелень для декорации.
И она ушла, хлопнув дверью.
В зале, куда направилась Олимпиада Петровна, уже кружились танцующие пары. Адъютант полковника Папандопуло, длинный, черноволосый грек, позванивая шпорами, танцевал вальс. Сам полковник, упираясь щеками в туго накрахмаленный воротник, стоял у окна, окруженный доблестными клевретами. Лицо у полковника было чуть задумчиво, хотя он и улыбался порой, отвечая на вежливые поклоны.
В голове его роились не совсем приятные мысли. Полковник вспомнил утреннее донесение разведки. Донесение было сбивчивое и неточное. В нем говорилось о какой-то банде, о каком-то вооруженном отряде, появившемся в окрестностях города. Конечно, серьезного значения этому событию придавать нельзя. Кроме того, греческая армия самая сильная в мире, и солдаты буквально рвутся в бой, но все-таки…
И полковник нервно покручивал усы.
– Разрешите вас пригласить, господин полковник… Же ву при, месье…
Полковник Папандопуло согнал с лица задумчивое выражение. Хозяин дома, Лука Ильич, улыбался так нежно и вместе с тем почтительно, такая грация была в его поклоне, что у полковника Папандопуло невольно вырвался вздох облегчения.
– Будьте добры, господин полковник, к столу… закусить… хе-хе…
Обе руки Луки Ильича, подобно семафору, указывали в одну сторону – налево. В ту же сторону была наклонена голова, и даже левый глаз его смотрел слегка косо, в то время как правый был полузакрыт. Такая живая мимика могла бы убедить и глухонемого.
Полковник Папандопуло взглянул налево и увидел стол, сплошь заставленный графинами и закусками.
«Эге! – подумал он. – Кажется, эти азиаты любят поесть!»
И, уже не ожидая нового приглашения, последовал за хозяином дома.
– Сюда, господин полковник, здесь… То есть я хочу сказать: иси… – суетился Лука Ильич. – Позвольте вас познакомить, господин полковник. Моя супруга… собственно говоря, ма фам…
Полковник Папандопуло поклонился.
Бедный полковник! В эту минуту решалась его судьба. В эту минуту старые седовласые Парки ткали последние нити трагического узора. И мог ли думать полковник Папандопуло, мог ли он знать, как печально закончится для него сегодняшний ужин! К счастью, полковник Папандопуло вообще не любил думать.
Вид пышной дамы, сидящей с ним рядом, запах закусок и вин вытеснили из головы полковника все остальные мысли.
– Господа, – обратился Лука Ильич к своим гостям, когда все уселись за стол и лакей разлил вино. – Как хозяин дома, я, господа, подымаю бокал за наших друзей и благодетелей. Я, господа, провозглашаю тост: вив-ля Греция! Ура, господа, ура!
Лука Ильич с приятной улыбкой повернулся к полковнику Папандопуло. Дружное «ура» прокатилось под сводами зала. Когда шум несколько утих, Лука Ильич наклонился к уху сидящего рядом с ним Сюсюкина и прошептал:
– Теперь ваша очередь, Никанор Никанорыч. Говорите…
Городской голова встал. Лицо его побагровело. Он сделал рукой в воздухе витиеватый жест – нечто вроде архиерейского благословения – и, кашлянув, сказал:
– Друзья!
Потом склонил голову, искоса поглядывая на тарелку с недоеденным цыпленком, и погрузился в раздумье.
– Говорите же! Говорите! – дернул его за рукав Лука Ильич.
Но Сюсюкин продолжал молчать, как будто забыл все человеческие слова. Он только неопределенно хмыкнул и обвел стол мутными глазами. Наконец что-то похожее на мысль промелькнуло в глазах городского головы.
– Друзья! – повторил он тем же рыкающим голосом. – Кого мы встречаем, друзья? Греков мы встречаем – вот кого. А кто такие эти самые греки?
Сюсюкин опять задумался.
– Да говорите же, говорите! – беспрерывно тормошил его Лука Ильич. – Про мифологию ковырните… не забудьте…
Сюсюкин втянул в себя воздух.
– А греки, – продолжал он, – потомки православных царей. А православные цари – потомки этих самых героев… Минотавра… и еще самого Геродота…
Сюсюкин запнулся. На лбу его выступили крупные капли пота.
– А посмотрите, друзья, какие у нас в городе греческие хлебопекарни!.. Франзоли, рогалики… И сдобное тесто очень хорошее… в особенности из пеклеванной муки…
Глаза Сюсюкина остановились на декольте госпожи Козодоевой.
– Да, из пеклеванной муки, – повторил он задумчиво. – Булки на молоке, из сдобного теста.
Сюсюкин даже пожевал губами, как бы смакуя вкусное тесто. Заметно было, что он медленно вдохновлялся.
– И вот, друзья! – воскликнул Сюсюкин. – Я подымаю бокал. За кого я подымаю бокал?
Но за кого подымал бокал городской голова Сюсюкин – мы не в состоянии ответить. Речь оратора была внезапно прервана ужасным грохотом, потрясшим небо и землю. Казалось, весь город провалился в преисподнюю – такой гул прокатился в воздухе. Гости повскакали с мест и дико уставились глазами в пространство. Госпожа Козодоева, вскрикнув, упала на руки полковника Папандопуло.
Поднялся шум и переполох невообразимый. Кто-то из гостей вспрыгнул на подоконник, разбив по дороге хрустальную вазу. Городской голова расплескал вино на платье сидевшей рядом с ним девицы. В это время раздался новый удар грома, от которого зазвенела посуда и запрыгали в буфете серебряные ложки. Кто-то закричал: «Спасите!» Кто-то погасил свет, зацепив локтем выключатель. В комнату хлынула тьма. А за окном один за другим гремели удары, освещая по временам каким-то дьявольским светом лица мечущихся в ужасе людей.
И вдруг кто-то сказал: «Повстанцы». Десятки голосов подхватили: «Повстанцы!» Стало ясно – город штурмуют повстанцы. Полковник Папандопуло, раньше других понявший сущность тревоги, постепенно освободился от навалившегося на него тела госпожи Козодоевой и бросился к выходу.
Здесь была давка, как на палубе тонущего корабля. Пробившись кое-как через толпу, полковник пробежал к воротам и, распахнув железную калитку, очутился на улице. Со стороны Днепра грохотали безостановочно орудия. Где-то справа трещал пулемет.
«Ну и попался», – подумал полковник. Ему представилось внезапно лицо кричавшей недавно в канцелярии русской торговки. И щемящий ужас закрался в душу полковника.
«Здесь все такие, – размышлял он. – Попадись только им в лапы – живым не оставят».
Полковник Папандопуло побежал, задыхаясь, вдоль улицы. В темноте он натыкался на выбоины и неровности тротуара и раз чуть не упал, перепрыгивая через камень. Ночь была черная, беззвездная. Дувший с юга ветер нес далекие запахи прелой листвы и камышовой гари. И все это было чужое, незнакомое – и город, и ветер, и русское небо, и пустынная улица, по которой он бежал. Сорок семь лет и непривычка к движению давали себя чувствовать. Полковник Папандопуло остановился. Какие-то люди прошли мимо, позвякивая оружием. Полковник напрягал зрение, стараясь угадать в темноте, кто это – друзья или враги. И вдруг, при вспышке орудийного выстрела, увидал на одном из идущих греческую фуражку.
– Стой! – крикнул полковник по-гречески.
Идущие остановились. Полковник Папандопуло выпрямился и, приняв начальнический вид, приблизился к солдатам.
– Кузя, глянь, – сказал один из солдат. – Сам осликос к нам в руки бегить, накарай мине Бог!
Полковник Папандопуло в ужасе отступил назад. И в ту же минуту тяжелый кулак сбил его с ног, брызнув в глаза снопом зеленоватых и красных искр. Полковник Папандопуло потерял сознание.
VII
Эх, вечера над Днепром – синие, весенние, пропахшие вербами и осокорью!
Еще не взошел месяц, не прободал золотым рогом зеленую небесную муть. Еще бегут по воде, извиваясь, проворные медные змеи… Прислушайся! Это шумят волны. Это кукушка в часы заката звонко выстукивает над заводью давнюю твою весну. Это от верб мягкий пушок на глазах твоих и на щеках. Это от рыбацкого костра, от терпкого дыма текут по щекам слезы… Прислушайся! В прозрачном небе шорох утиных стай. Крупная рыба плеснула у берега. Кто-то затянул песню. Помнишь?..
Тишина. Покой. Днепровские ночи! Гудит над плавней водяной бык. На Цыганской Слободке красные маки окон. И вербы, вербы…
Ах уж этот вербовый цвет! Летит, летит, серебристым пухом оседает на щеках, путается в бороде… И не отряхнешь его, как ни старайся. Не отряхнешь… Эх, вечера!..
VIII
– Пропади они пропадом, арештанты! Чтоб им, рогатым, глаза полопали!
Кузькина Мать стояла во дворе у Вареника и отсюда, с горы, наблюдала кипевший в городе бой.
Цыганская Слободка была уже в руках повстанцев. Все, кто был способен носить оружие, помогали выбивать из города греков. Дед Кирилл и тот как-то приободрился, словно слетело ему с плеч десятка четыре лет. Он стоял на бугре у забора, похожий в темноте на старого днепровского водяного.
– Ты не гляди, что грек, – говорил Кирилл остановившемуся поблизости повстанцу.
– Грек, братуха, тоже храбрость имеить. Ежели ты его не прикончишь – он сам тебе в спину ножом штыванет.
– Головы им пооткручивать, гадам, – сказала Кузькина Мать.
– Чего им здесь надоть, в Расее? Мало им, идолам, своей земли? Трястя ихней матке, чтоб их хвороба извела!
Кузькина Мать не переставала ругаться, сердито сплевывая на землю. Она старалась погасить в словах жгучую тревогу за сына. Она глядела в темноту, в сторону города, где по временам стучали орудия, и сердце ее сжималось страхом.
«А что, как расстреляют? – думала она. – Что, как убьют?.. Только не такой Кузя хлопец, чтоб дался им скоро. Убегить, хоть что. Лишь бы в тюрьме не прикончили».
Свистнул снаряд где-то совсем близко и крякнул за углом, взметнув огненный столб дыма.
Вареник присел на корточки. Кузькина Мать только повернула голову, и сейчас же глаза ее расширились от удивления. Во двор входили два человека. Один из них – низенький, шатался, как пьяный, другой – высокий, подталкивал его сзади кулаками.
«Кто бы это мог?.. Да неужто?..»
И вдруг узнала.
– Кузя! – Она рванулась к сыну с неожиданной для ее лет быстротою. – Кузя! Сынок!
– Здравствуйте, мамаша! – весело откликнулся Кузька. – Здравствуйте, дядько Николай!
Кузькина Мать повисла на шее сына.
– Га-алупчик!.. Как же ты?.. Утек?.. Да как же они тебе не убили? Откедова же это ты?.. Господи, твоя воля!..
Она забрасывала сына вопросами, не обращая внимания на жавшуюся в стороне приземистую фигуру. Только оторвавшись наконец от сына, Кузькина Мать взглянула на стоявшего рядом человека.
– Это у тебе кто такой? – спросила она Кузьку. – Приятель?
Кузька хихикнул.
– Это, мамаша, я вам осликоса живого привел. Гляньте, какой красавец. Серега Смехун малость ему сопатку расковырял.
– А-а! – могла только воскликнуть Кузькина Мать. В ней снова проснулась прежняя ярость, на время ослабленная радостью встречи.
– Тащи его в хату, идола, – сказала она. – Тащи его!.. Я ему покажу где раки зимуют.
Кузька подтолкнул пленного пинком ноги, и полковник Папандопуло очутился в освещенной горнице.
Если бы полковнику показали голову Медузы, если бы сам дьявол выскочил вдруг из-под земли и стал перед ним с огненными вилами, – вероятно, это не так бы испугало его, как лицо знакомой торговки.
– О-о! – Полковник Папандопуло отступил к стене, протягивая вперед руки. – О-о!..
И в ту же минуту Кузькина Мать с визгом бросилась на свою жертву, узнав в ней ненавистного офицера.
– Командер! Ихний командер! – кричала Кузькина Мать. – Разрази мине гром, если я ему не вышкрабаю зенки! Я ему, шибенику, покажу, который есть бандист! Ах ты, паршук, холера тебе в живот! Дай только доберусь до твоего чуба!..
Но здесь кончается наш рассказ, дорогой читатель. Довольно сражений, крови, выбитых зубов и исковерканных физиономий. Все проходит, милостивые государи, – это слова мудрого Соломона. Но если лихая судьба забросит вас когда-нибудь в Афины, не попадайтесь на глаза полковнику Папандопуло. Собственно говоря, не попадайтесь ему на глаз, так как полковник Папандопуло выехал из России одноглазым. И еще Боже вас сохрани говорить при нем о русских торговках. Полковник Папандопуло даже в спокойной жизни помнит Кузькину Мать.
Микита Скрипач
I
Уж так это повелось, Бог знает с какого времени, – весной, в половодье, когда зацветала в днепровской плавне верба, прилетали краснозобые аисты и гнездились на крышах рыбачьего поселка. Стучали по вечерам клювами, стоя на вытянутой ноге, сгорбленные в закатном пламени, словно вырезанные из картона. Таков был путь: каждой весной, от желтых берегов Нила, через темные морские просторы, над рассыпанным внизу золотым пшеном гаваней, к дымным лентам Днепра – на Цыганскую Слободку. Здесь был конец пути, здесь останавливались царственные птицы и важно рассаживались по гнездам.
И каждый год весной у Микиты Скрипача, завзятого охотника и музыканта, появлялся в семье новый ребенок. Хата оглашалась писком тоньше самой высокой скрипичной ноты. Чесал в затылке Микита, жевал задумчиво всклокоченную бороденку, должно быть, из любопытства лезшую ему в рот, и говорил жене:
– Опять шлюху народила. У-у… Ева! Портянок не настарчишь девкам на пеленки…
Глядела исподлобья маленькая загнанная женщина, кутала в пестрые тряпки новорожденного младенца и по привычке, равнодушно отвечала:
– Ты рази отец? Селезень беспутнай ты, вот кто.
И тогда охватывала Микиту знакомая ему тоска.
«Пятая девка… – думал Микита. – Хоть бы раз человека произвела… Сама ведьма и ведьм распложаить…»
Доставал с полки запыленную скрипку. Заскорузлые пальцы подвинчивали тугие колки. Смычок ощупывал струны нерешительно и спотыкаясь. Но вот взмах руки – взвизгнула послушная квинта, и знакомая мелодия успокаивала душу:
Он мимо мине ехал
И ручку не подал…
Ах, сукин сын, Мазепа,
И здрасте не сказал…
В эти пьяные весны, дышавшие апрельской прелью, пропитанные смолой и вербовым цветом, манило Микиту из дому беспокойное бродяжье чувство.
– Заготовь жратву, – говорил Микита жене. – Надоть наведаться в Дамахов лиман.
И вместе с ружьем и охотничьими припасами укладывал в утлый каюк деревянный скрипичный футляр. Никогда не расставался Микита со скрипкой. Должно быть, поэтому и дали ему прозвище Скрипач.
– Глянь, глянь! – кричали мальчишки. – Скрипач на охоту е-едить!
Окружали каюк чумазые. Кто был постарше, наигрывал на зубах рукою, а младшие только сопели и пускали из носу разноцветные пузыри.
– Дядька, поеду я? Поеду я?
Заглядывали снизу в бородатое морщинистое лицо Микиты.
– Дядька, гляньте, Митька вашему утенку голову кру-утить!
– Тихо, сопляки, – говорил Микита спокойно. – Не сидайте в каюк, сопатку расковыряю…
Шумел вздувшийся от весеннего ветра Днепр, солнце поджигало белые гребешки рассыпающихся водяной пылью волн, и свежая вербовая ветка, занесенная половодьем, кружилась у берега вместе с сидящей на ней обмокшей пчелой.
– Где едешь, Микита?
Подходил сбоку Вареник, старый рыбак с оттопыренными ушами. Седую бороду сворачивало на сторону ветром, и солнце дробилось на скользкой лысине, схожей с поспевающим помидором.
– В Дамаху, – говорил Микита. – Чирят хотица пощупать!
Лукаво ухмылялся Вареник:
– Это что и говорить. В самый раз быть теперь там чиренку.
А Микита уже распускал треугольный парус и прилаживал мачту. И вот сливались вода и небо, уходили назад обсахаренные кубики Цыганской Слободки, и только синь впереди да пузатые облака. Слепило глаза солнце, отраженное водным простором, казались мухами копошившиеся на берегу люди…
И только река… И ветром доносило оборванный петушиный крик:
– …Ре-е-ку!
Микита был еще не стар годами, но лицо его, изрезанное морщинами, хранило на себе печать многих жизненных бурь и лишений. Здесь жили быстро и жадно, словно торопясь в какой-то неизведанный путь, намечавшийся по вечерам в пламени днепровских закатов. Пили ведрами водку и дюжинами съедали кавуны, раскалывая их ударом кулака и умываясь медовым соком. И у мальчишек были всегда выпуклые, вздутые животы, набитые всякой дрянью.
А по ночам, когда щедрая рука рассыпала в небе серебряные монеты и золотой ноготь месяца указывал путь дикой птице, на берегу, в прибрежных скалах, сидели, лежали в обнимку задыхающиеся фигуры.
– Сонечка! не пужайтесь… Накарай мине Бог, только для ради шутки…
Заглушенный женский смех звучал в ночном воздухе.
– Не лезь, Ванька! Ей-Богу, в ряжку плюну…
И опять смех и чей-то придушенный шепот.
Внизу шумел Днепр, качая на волнах беспредельный лунный столб, извивающийся гигантской змеей. И у хаты Вареника гудели старые вербы, такие же бородатые, как их хозяин, такие же корявые и вечно рвущиеся всеми своими узловатыми пальцами в чудесную заднепровскую даль. Выходил на крылечко Вареник босиком и в подштанниках, смотрел на реку, уже подернутую туманом. Ветер сдувал пепел с туго скрученной цигарки, и она вспыхивала ярким огоньком. Тогда освещалось кирпичное лицо с седыми, сросшимися над переносицей бровями.
«Быть завтра дождю», – думал Вареник.
А волны шумели в пенном разбеге, и, поскрипывая, раскачивались вербы…
В одну из майских ночей Микита постучал к Варенику:
– Эй, дядько Николай! Человек божий!
Прильнул к окну бородой. В горнице было темно, и только от месяца лежали еще на стене розоватые тени.
– Дядько Николай!
Шевельнулась в углу, запрокинулась белая фигура:
– Кто тама? Чего надоть?
– Чиновник пришел, – сказал Микита. – Каюка хочеть нанять.
Выкрикивал слова сквозь стекло, держась руками за ставень. Недовольно ворча, вышел из хаты Вареник. Был поздний час ночи. Месяц уже догорал в небе раскаленной докрасна подковой. Волны с шипением лизали его отраженную на воде тень и, словно обжигаясь, торопливо пробегали мимо.
– Какой такой чиновник? – спросил Вареник.
Со сна еще поеживался плечами и протяжно зевал.
– Гуляющий человек, – пояснил Микита. – И барышни с ним гуляющие, которые, значит, из институток. Просят дубивочку на троих и мине беруть для музыки.
Вареник сплюнул сквозь зубы.
– Трешницу нехай дадуть, слышь, Микита? За меньше не дам каюка. Шаландаются по ночам…
Микита замахал руками.
– Тихо, – шепнул он. – Здеся они. На мостике амурятся.
В догорающем зареве месяца темнели на отмели расплывчатые силуэты. Слышен был женский смех, и чей-то теноровый голос пытался напевать шансонетку:
Дамы, всегда я с вами…
Ножки – сплошной магнит!
– Пьяные в доску, – сказал Микита, понизив голос. – Барышни тоже газовые. Такое спевають, хоть и не слухай. Чистая умора.
Вареник презрительно фыркнул.
– Забирай весла, – сказал он, открывая сарай.
Через несколько минут Микита уже помогал усаживаться в каюке повизгивающим девицам и их кавалеру. Девиц было две, и обе они показались Миките чрезвычайно красивыми. Стройные ноги в тонких чулках легко и мягко ступали по банкам.
– Тутычки сидайте, мамзели, – суетился Скрипач. – Здеся.
Последним в лодку сел чиновник. Это был невзрачный на вид человек в форменной тужурке с золочеными пуговицами. Красное его лицо с седеющей бородкой пьяно ухмылялось. Фуражка сбилась на затылок и придавала всей фигуре какой-то молодцеватый вид.
– Т-ты смо-отри! – погрозил он Миките. – Не утопи в волнах.
И сейчас же запел:
– Ни-ичего-о в волна-ах не видно!
– Папочка! Садитесь ближе! Пупсик!
Чиновник тяжело и неуклюже рухнул на дно лодки. Девицы взвизгнули. Микита уже оттолкнул дубивку от узенького мостика, скользкого и зализанного волнами. Темный берег, чуть озаренный умирающим месяцем, поплыл в сторону. Дохнувший с запада ветер принес с собой запах плавневой мяты. И где-то далеко, в болоте, протяжно гудела выпь. Чиновник обнял одну из девиц и посадил ее к себе на колени. Рука его бесцеремонно шарила в складках легкого платья.
– Обо-о-жаю! – сказал он вдруг, захлебнувшись пьяным смехом.
Микита налег на весла. Постепенно сзади все слилось в одну темную линию. Волны лениво плескались за кормой, словно игривые щенята, фыркая и обнажая по временам белые зубы. Откидываясь назад при каждом взмахе весел, Микита видел тонкую пену кружев из-под приподнятых небрежно колен и розовые чулки, заканчивающиеся внизу черными молниями лакированных ботинок.
«Антик дивчата, – подумал Микита. – Видно, что городской фасон…»
И вдруг вспомнил жену – беременную, со вздутым животом, с припухшим лицом оливкового цвета. На миг только мелькнуло перед ним ее лицо, но остался в душе какой-то неприятный осадок.
– Вправо, что ли, держать? – спросил он почти сурово.
Чиновник, не меняя позы, кивнул головой. Впереди уже обрисовывался берег в зубчатой короне черных деревьев. Высоко на горе сверкнул город. Огни то увеличивались, то уменьшались, и казалось, что это дышат ртами сотни золотых и серебряных рыб. Дубивка мягко врезалась в отмель. Пошатываясь на тонких ногах, чиновник вылез из лодки.
– Мадемуазель?
Он наклонил голову, словно приглашая на вальс, и вдруг, покачнувшись, упал в траву.
– Стойте, папаша! Куда вы? – хохотали барышни. – А еще кавалер!
Но он уже поднялся на ноги и не без кокетства крутил усы:
– Сударыни…
Хохоча и повизгивая, девицы высадились на берег. И опять ощутил Микита прикосновение легких ног, пронзивших его не испытанным доселе ощущением. Запах пудры и дешевых духов сладко кружил голову. Все это было из какой-то неизвестной ему жизни, совсем не похожей на то, к чему он привык с детства.
«Панская жизнь», – подумал Микита.
Между тем вся компания расположилась на копне прошлогоднего сена. Чиновник уселся посередине, спутницы его по бокам. Укладывая весла, Микита слышал, как они между собой о чем-то шептались.
– Ай, бесстыдник! – визжали барышни.
И вот Микита увидел, как барышни стали раздеваться. Спокойно и не торопясь сбрасывали они платье, тщательно укладывая его тут же на сене. Наконец они стояли уже совсем голые, слегка поеживаясь на ветру.
– Музыку!.. – крикнул чиновник. – Ж-желаю, видеть днепровских русалок!
И, пошатываясь, подошел к Миките. Микита машинально повиновался. Достал со дна лодки деревянный футляр и, отстегнув крючок, извлек инструмент.
– Погоди, – сказал чиновник. – Сначала выпей.
Он протянул Миките пузатую бутылку. Микита сделал глоток.
– Пей, пей! – крикнул чиновник.
Запрокинув голову, Микита прильнул губами к узкому горлышку. Сладко и знакомо заныло сердце. Скрипка сама легла на плечо. Он заиграл старинную польку, столь излюбленную днепровскими рыбаками. Чиновник подхватил ближайшую к нему девицу и закружился с ней на отмели. Потом он подхватил другую. Потом все они плясали, взявшись за руки, как исступленные, крича и смеясь… Микита играл с воодушевлением. Черный смычок проворно пощипывал струны, пронзая небо острой своей копьевидной головкой.
Ти-ля-ля – пели струны. – Ти-ля-ля!
– Ля-ля, ля-ля! – бормотал чиновник, высоко подпрыгивая на отмели.
Фуражка давно слетела у него с головы, и волосы, растрепавшись, закрывали лицо…
Уже значительно позже Микита вспоминал этот ночной кутеж и думал:
«Эх, жизнь! Вот она, настоящая жизнь… Панская…»
II
В одну из весен вместе с аистами прилетела свобода.
Притоптывая каблучками, пошла она по гаваням и рейдам с красным платочком в руке, сама похожая на матроску. Умилялись штурманы дальнего плавания, умилялись юнги, и помощники капитанов, и барочники, и плотовщики, и весь днепровский люд, обугленный солнцем и прожженный ветрами.
– Ой яблочко! – пели матросы. – Ой заграничное! Ой девочка, да симпатичная!
А на фронте умилялись солдаты и братались с рыжеусыми немцами. И по целым дням играла музыка Преображенский марш, звучащий победой… В эти дни нельзя было не умилиться. Даже пожарный, умилившись, заснул на каланче в первый раз за десять лет своей службы. И в один из этих дней загорелась хата Микиты от оброненной проходившим матросом цигарки. Микита был в отъезде и, возвратившись, застал только обгорелые пни и кучу домашнего хлама, сложенного в углу двора. Нахохлившись, как раненая птица, сидела его баба здесь же, на пепелище, и жалобно причитала. В воздухе еще пахло гарью и кружились, похожие на чай, медленно опадавшие вниз черные завитушки. Со скрипкой в руке Микита протискался сквозь гущу сбежавшегося народа и остановился в двух шагах от жены. Он еще не понимал всей значительности и глубины несчастья и только смотрел на реку, вдруг неожиданно открывавшуюся в том месте, где был чулан и деревянная ограда. Вдалеке он видел бегущие навстречу белые гребни волн и зеленую кайму противоположного берега, как-то по-новому и даже совсем необычно обозначавшуюся на горизонте. Микита был пьян и слегка покачивался из стороны в сторону. И вдруг он увидел дерево, наполовину обгоревшее и сморщившееся от огня, но еще сохранившее на крайних ветках розовато-белые лепестки цветов. Острая жалость к этому деревцу внезапно пронзила его сердце.
– Дерево! – сказал Микита, удивленно приподняв брови. И, помолчав несколько секунд, внезапно запел высоким фальцетом:
Куда ж мине ехать, куда ж мине итить,
Когда ж мое сердце у грудях болить.
В толпе кто-то засмеялся. Микита неожиданно рассмеялся сам и, вскинув на плечо скрипку, заиграл плясовую.
– Погибели на таких нету! – завизжала стоявшая в кругу зрителей Соплячиха, бойкая бабенка, известная по всему побережью. – Дитенкам спать негде, а он, сивый черт, танцует. Ирод египетский, пропади ты пропадом, башибузук!
И тут завыла Микитова баба каким-то истошным плачем, захлебываясь от слез и наклонив набок голову. Вслед за ней завыли ребята, не переставая в то же время оглядывать публику любопытными глазами. Микита опустил скрипку и грозно насупился.
– Ты кто? – шагнул он к жене. – Сказывай в момент, кто ты такая есть?
И, не дождавшись ответа, отпустил ей звонкую затрещину.
– Ева ты, вот кто ты такая есть! – закричал Микита. – Гадюка ты! Потому искусила Адама в раю супротив Господа Бога и Иисуса Назарея!
Слезы вдруг закапали из глаз Микиты, и он внезапно размяк, тихонько всхлипывая.
– Супротив Господа… Противу Нового и Ветхого завета…
Он посмотрел вдаль, за реку, на облака, шедшие с востока, и вспомнил синих и красных святых, виденных им в церкви на иконах. Вот на таких точно облаках сидели эти святые, босиком и в легких рубашках, степенно оглядывая мир. И он мог бы сидеть вместе с ними. И этого он лишен навеки…
– Братцы! – сказал Микита, безнадежно махнув рукой.
Он силился объяснить заплетающимся языком неожиданно мелькнувшую мысль и остановился на полуслове, вытянув шею и к чему-то прислушиваясь. Где-то на горе в городе оркестр играл «Марсельезу». Пьяное умиление охватило Микиту.
– Братцы! – закричал он. – Товарищи! Эт-та, значить, свобода?.. Эт-та… – и, не договорив, махнул опять рукою.
И вдруг увидел груду дымящегося щебня, словно впервые заметил теперь страшную картину пожара. Он сел на землю и, положив рядом скрипку, протер глаза шершавыми пальцами. Но он не находил ни дома в привычном для него месте, ни старого чулана с покосившейся набок дверью, которую не раз собирался поправить. Видел только реку, плавно несущуюся мимо в зеленовато-желтых весенних берегах. Спокойно и неторопливо вскипали волны, рассыпая вокруг белую пену, и там, где на воду ложилось солнце, казалось, качаются под ветром тысячи серебряных тюльпанов.
– Ага, протираешь гляделки, – не выдержала Соплячиха. – Тери, тери, матери твоей сто чертов! Нажрался сивухи, старый мерин!..
Она подбоченилась по своей всегдашней привычке.
– Не трошь его, – отозвался Вареник. И, выйдя из толпы, приблизился к Миките. Он положил ему на плечо руку: – Микит! А Микит!
Осоловелыми глазами посмотрел на него Скрипач и вдруг всхлипнул как-то совсем по-детски, утираясь рукавом засаленного бушлата.
– Хата где? – воскликнул Микита. – Братцы!
– Вставай, вставай, Микит, – тормошил его Вареник. – Пойдем со мной… Чего здесь высидишь?
– Хата! – закричал Микита. – Где она есть?
И, шатаясь, поднялся на ноги. И словно все только этого и ждали: моментально заколыхалась толпа, и раздались голоса, прерывающие друг друга, наперебой что-то советующие участливо и с состраданием.
– Дитенков надо наперед куда определить, – суетилась Соплячиха. – Гляньте – раздетые вовсе.
– А ты заместо крика возьми и определи, – сурово сказал Вареник. – И матку тож пожалеть надо, вишь, совсем обомлела.
Соплячиха с презрением взглянула на Вареника.
– Матку, говоришь, пожалеть? – почти взвизгнула она, свирепо вращая своим единственным глазом. – Ты ее пожалеешь? Ты? Как раз ваш брат пожалёить! Кобели вы все поганые, чтоб вы… маленькими повмирали!
– Ишь ты, посыпанная перцем, – ухмыльнулся Вареник. Он уже подхватил Микиту под руку и медленно продвигался с ним сквозь расступающуюся толпу. Не переставая причитать и всхлипывать, поднялась с пепелища и Микитова баба и, окруженная детьми, пошла вслед за Соплячихой. Кто-то из жалостливых баб уже всунул детишкам в руки дешевые пряники.
– Тятька, глянь! – кричали они, путаясь в ногах у Микиты. – Глянь, тятька, ко-оники!
Микита остановился. Маленькая пятигодовалая Любка, улыбаясь, протягивала ему пряничного конька. Микита взял конька своими заскорузлыми пальцами, взглянул на него, сосредоточенно понюхал и задумчиво откусил ему голову. Лицо ребенка вдруг сморщилось, и он расплакался, пуская слюни…
Через минуту уже никого не оставалось на месте пожара.
III
Еще до зари поднялся Микита и вышел в узенький двор Вареника, загроможденный развешанными на тычках неводами. Было теплое и слегка туманное утро. В неясных ветках над головой посвистывали скворцы. Чуть обозначавшаяся внизу река дышала сыростью и кислым запахом разлагающейся рыбы. И где-то совсем в стороне пыхтел пароход, шедший против течения с выпученными от натуги зелеными глазами. Микита облокотился о скользкий плетень и задумчиво стал вертеть цигарку. Несколько комаров с монашеским пением опустилось к нему на лицо.
– Черти! – отмахнулся Микита.
И вдруг эта пустяковая боль иголочного укуса пробудила в душе у него острую боль, казалось, дремавшую до времени и теперь развернувшуюся где-то внутри колючей проволокой.
«Эх, эх!» – подумал Микита и заморгал глазами.
Он вспомнил дом, охоту, и хозяйство, и то, как еще недавно, стоя на этом месте с Вареником, обсуждал с ним план постройки нового хлева для купленных в городе поросят.
– Кабанчика, братуха, надоть в тепле держать, – говорил Вареник. – На манер как вроде барина. А как заважничает он, сукин сын, да увидишь, что ряжку воротит, тут ты его и прирежь…
– Кабанчики… Эхма! – вздохнул Микита.
Небо уже разгоралось на востоке зеленовато-желтым костром. В далеких озерах за рекою гремели лягушки.
«Ну, скажем, восемьдесят рублей, – думал Микита. – Что на них можно поделать? И на стреху не фатить, а не то что на хату. Потому цегла нонче по десять копеек, да посчитай сколько прийдется лесу…»
– Микита Антоныч! Пожалуйте снедать!
«И, скажем, известка… – продолжал думать Микита, не слышав оклика. – Воз это беспременно надоть, меньше никак нельзя…»