355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Василий Федоров » Канареечное счастье » Текст книги (страница 34)
Канареечное счастье
  • Текст добавлен: 12 июля 2017, 12:00

Текст книги "Канареечное счастье"


Автор книги: Василий Федоров



сообщить о нарушении

Текущая страница: 34 (всего у книги 39 страниц)

Настроение его резко ухудшилось. Сам того не замечая, он сидел с кислым и даже мрачным лицом.

– Вы, должно быть, тоже социалист? – любезно обратилась к нему госпожа Глазунова. – Я это к тому говорю, что лицо у вас совершенно эсеровское. Наше у вас лицо.

Кравцов хотел было возразить ей, что она ошибается, принимая его за эсера, но Наденька предупредила его, вмешиваясь сама в разговор.

– Не правда ли? – воскликнула она. – У него лицо террориста. Так и кажется, что вот-вот швырнет в кого-нибудь бомбу.

Все рассмеялись, Петр Иванович покровительственно взглянул на Кравцова.

– В наше время, – загудел он, – террористы были святые люди. Великие люди. Желябов, например… Сазонов… И еще многие другие. Царь их казнил и вешал, бил кнутом и ссылал в Сибирь, а они и там продолжали борьбу за правое дело. Они не боялись царя, – повышая голос, гудел Петр Иванович. – Они убивали царских сатрапов – жандармов и генералов, сановников и бюрократов, вообще всю эту царскую нечисть. Они шли на смерть как святые, как мученики, а Россия, – и при этих словах Петр Иванович усмехнулся с горьким сарказмом, – а Россия встречала их виселицами и кандалами.

– Петруша! – попыталась было удержать его Лидия Андреевна. – Ты же знаешь, что тебе нельзя волноваться.

Но Петр Иванович был подобен карусели, которая, закрутившись однажды, уже вертелась сама собой.

– Это были герои, – говорил Петр Иванович. – Корифеи. Они не страшились катов и виселиц, не боялись царской кутузки. Они шли умирать за народ в рудники, на каторгу, в ссылку. А деспот пировал в кровавом дворце, тревогу вином заливая, и грозные буквы давно на стене чертила рука роковая.

– Петруша! – снова воскликнула Лидия Андреевна.

Но Петр Иванович вертелся уже вовсю и остановить его было делом весьма нелегким.

– Герои и мученики, – гудел Петр Иванович. – Светочи русского самосознания на путях к свободе. Титаны мысли. Богатыри, не вы…

Но, на счастье, в передней вдруг резко задребезжал звонок. В комнату вошел новый гость, сразу поразивший Кравцова своим румяным и свежим лицом, хотя, судя по седине, ему было лет около пятидесяти.

– Обрати внимание, – шепнула Наденька. – Это видный толстовец Трофимов. Он в Бухаресте только проездом.

Трофимов вошел, потирая руки, словно на дворе была не душная июньская ночь, а крещенский мороз. Губы его раздвинулись, обнажая в улыбке ряд крепких белых зубов, и все лицо приняло вдруг умильное выражение.

– Здравствуйте, господа, – сказал он сладеньким голосом. И тут же глаза его остановились на блюде с телятиной. – А вы все трупоедством занимаетесь, многоуважаемый Петр Иванович, – сказал он, укоризненно покачав головой. – Ах, как это стыдно! Как это нехорошо! Вы только подумайте… Жил-был на свете теленок. Махонький такой, крохотный теленочек. Прыгал он себе на лужайке да хвостиком этак размахивал туда и сюда. – Трофимов для очевидности помахал в воздухе пальцем, изображая телячий восторг. – А вы, Петр Иванович, явились с длинным ножом и хвать его по горлышку, чик-чирик его по шейке. Ай, ай, как это бессердечно.

В голосе у него даже послышались слезы. Петр Иванович, вонзивший было челюсти в телячью ножку (у него всегда после речей и политических прений разыгрывался отменный аппетит), так и застыл в плотоядной позе, не зная, как ему поступить с застрявшим в горле куском – то ли его проглотить, то ли потихоньку выплюнуть на пол. Но на защиту его поднялась Лидия Андреевна.

– Вы же знаете, Валерий Фомич, – сказала она, заискивающе улыбаясь гостю, – вы ведь знаете, что мы оба всецело на стороне прогрессивных идей. Как радикалы мы и не можем мыслить иначе. Но после того ужасного случая, после того увечья (помните, я вам рассказывала?) врачи приказали Петру Ивановичу есть непременно мясо. И вот он ест. С отвращением, правда, и без всякой охоты, но ест, ест – что же поделаешь!

Петр Иванович, проглотивший наконец свой кусок и даже облизавший языком губы, при этих ее словах только грустно развел в воздухе руками. «Поглядите, мол, – выражало его лицо. – И рад бы питаться артишоками, но уж если врачи приказали мне есть телятину, то вы, господа, не взыщите».

– Ну разве что по болезни, – снисходительно сказал Трофимов. – А все-таки, господа, лучше бы обойтись без убийства. Мне вот и блоху жалко иногда раздавить.

Глаза его остановились где-то в пространстве с таким восторженным выражением, будто он видел теперь миллионы счастливых блох.

– А вот я так бью их без всякого сожаления, – сказал неожиданно один из экс-молодых людей.

Но Лидия Андреевна не дала ему возможности продолжать.

– Вы лучше помолчите, Володя, – заметила она довольно сухо. – Вам, как бывшему белогвардейцу, может быть, и человека убить нипочем.

И желая, очевидно, замять политический разговор, она обратилась к Трофимову:

– Надолго ли к нам в Бухарест, Валерий Фомич?

Воркуя, как горлица, Трофимов стал излагать свои планы на будущее. Конечно, долго он здесь не останется. Ему уже предложили прочесть несколько лекций в Германии, а оттуда он, вероятно, уедет в Америку к духоборам. Кроме того, он побывает перед отъездом у некрасовцев на Дунае. Разговор стал общим. Старичок с искусственной челюстью припомнил собственную свою поездку в Америку лет сорок пять тому назад. И совсем неожиданно заговорила молчавшая до сих пор дама.

– Ах! – сказала она. – Ведь это…

– Да, сорок пять лет тому назад, – повторил старичок не без гордости.

– Ах, ах! – воскликнула дама. – Ведь это же ах! Это же ах как было давно!

Кравцов уже делал Наденьке знаки, не пора ли им уходить. Но Петр Иванович совсем некстати разразился длительным монологом по поводу важности человеческих мемуаров вообще, а мемуаров социалистов-революционеров в особенности. Конечно, сам лично он еще не собирается писать мемуары. Для этого он не так еще стар и у него не все позади. О, далеко не все! Ведь новая Россия будет нуждаться в хороших ораторах, и там он еще поговорит, несомненно.

– Я вообще не успел высказаться до конца, – заявил Петр Иванович. – Да и кто же из нас успел? Все мы готовились к Учредительному собранию…

Он вдруг чихнул и, достав из кармана платок, высморкался протяжно, как саксофон. Наденька и Кравцов встали из-за стола.

– Вы это что же? – спросил Петр Иванович.

Ему как раз хотелось теперь высказать перед молодежью то именно, чего не удалось высказать на Учредительном собрании в России. И он представлял уже себе эффектный конец речи, что-нибудь, например, из Короленки, вроде того, что «а все-таки, все-таки впереди огоньки», или даже так (и тут он почувствовал сладкое сердцебиение): он мог бы закончить трогательным прощанием с молодежью. А потом, все из того же Короленки, эффектный конец… Довольно, мол. Прощайте… «Старый звонарь отзвонил»…

– Уже поздно, – сказала Наденька. – Надо идти домой.

Петр Иванович слегка насупился:

– Ну что же, не смею удерживать.

И он, должно быть, подумал при этом: вот, вот она, нынешняя молодежь. Ничто им неинтересно. Подумав так, он умилился своему беспощадному анализу, как умилялся не раз в жизни, справедливо считая свой ум строго аналитическим. Прощаясь, однако, с Наденькой, он не преминул ее все же облобызать.

– А ну, позвольте-ка, барышня милая, – проговорил он, – позвольте запечатлеть на ваших девичьих щечках отеческий поцелуй.

Растопырив руки, он заключил в свои объятия Наденьку.

– Эх, завидно даже смотреть, – сказал седенький старичок. – Меня никогда так барышни не целовали. А уж на что, кажется, добрый молодец.

И он не засмеялся, но заскрипел, как сухое дерево на погосте.

– Слава Богу, – облегченно вздохнул Кравцов, когда они с Наденькой выбрались наконец на улицу.

Наденька рассмеялась. Она взяла его под руку и, все еще смеясь, заглянула ему снизу в лицо.

«Ластится теперь, – подумал Кравцов. – А там все время кокетничала с тем…»

Он удивился сам неприятному и тягостному чувству, подымавшемуся у него в душе.

– Ты чем-то недоволен, – сказала Наденька. – Лучше признайся сразу. Терпеть не могу надутых.

Тогда, с присущей ему откровенностью, он сказал ей, что она кокетка, что он, вообще, все видел, что обмануть его невозможно и что у нее…

Но она резко выдернула от него свою руку:

– Может быть, ты ревнуешь? Может быть, ты настолько глуп?.. И я сказала ему всего несколько слов за чаем.

– Ты не несколько слов… Ты с ним целый вечер, – проговорил Кравцов странно задрожавшим голосом. – Все это было так… – он хотел сказать «отвратительно», но почему-то выговорил «отворительно».

– Ну хорошо. Прощай! – сказала вдруг Наденька и повернулась к нему спиной.

Она быстро пошла в ту сторону, откуда они только что пришли вдвоем, поблескивая на ходу лакированными каблучками. Тени бесшумно хлестали ее сзади черными прутьями, пока наконец она не исчезла за поворотом. Кравцов остался один у чужого крыльца, ставшего вдруг язвительно близким. Сквозь раздвинувшуюся гущу деревьев любопытно заглянула луна. Он снял для чего-то шляпу, и теплый ветерок с фальшивой ласковостью пробежал у него по лицу.

Еще с минуту он слышал удаляющиеся шаги. Потом наступила гнетущая тишина. Только над головой дремотно зевнуло дерево да откуда-то издалека донеслось ржавое повизгивание позднего трамвая.

«Неужели конец?» – безнадежно подумал он. И внутренний голос злорадно ответил: «Теперь конец, несомненно». В памяти у него почему-то возникла нелепая фраза: «Наука умеет много гитик». «Да, есть такой карточный фокус, – припомнил он. – Много гитик… Наука умеет. Ах, Боже мой!»

Мысль, что он может ее потерять, потерять навсегда, представлялась ему чудовищной. Он сам теперь казался себе отвратительным и мелочным, как тот лавочник, о котором он думал недавно.

Он медленно побрел мимо спящих домов и, очутившись за поворотом, вдруг остановился снова, бессмысленно глядя на белую, как мел, луну. Она висела высоко над городом, рассыпая по крышам тысячи отражений. Она закругляла верхушки деревьев, словно вырезывая их из черной бумаги. Она выращивала из земли множество бугорков и возвышенностей, может быть, только затем, чтоб шутя прикрепить к ним черные хвостики. Решетки оград покорно легли на землю. Темная выбоина на тротуаре, куда он случайно попал ногой, ухватила его звериной пастью, и Кравцов прошептал: «Черт побери», думая, что теперь уже все равно и что хуже ему не будет. И вдруг он увидел Наденьку, идущую к нему навстречу, но шла она как-то стремительно и еще издали обратилась к нему с совсем неожиданными словами.

– Только такой, как ты, – задыхаясь, сказала она, – только такой, как вы, мог ночью покинуть на улице даму. И вы должны меня проводить, слышите?

У Кравцова от удивления вытянулось лицо.

– Но ведь я… – начал было он.

– Вы должны меня проводить, – перебила она его. – И я говорю с вами строго официально. При малейшей с вашей стороны фамильярности и даже при попытке взять меня под руку я позову полисмена.

– Наденька! – воскликнул Кравцов.

– Вы можете даже идти позади, – сухо проговорила она. – Так будет, пожалуй, лучше. – И тут же она зло объяснила: – Ваша шляпа уже одним своим видом привлекает толпы прохожих. Не шляпа, а какой-то лопух! А туфли… ха-ха! Это шедевр сапожного искусства. Вы, впрочем, и ведете себя подобно сапожнику. Но что же вы стоите, как истукан?

Он не нашелся, что ей ответить, и только снова воскликнул:

– Наденька!

– Меня зовут Надежда Сергеевна, – раздраженно сказала она. – И между нами все кончено. Неужели вам до сих пор это не ясно?

Но он не хотел ничего понимать, он стоял перед ней растерянный и ошеломленный. Наконец он попросил извинить егоза шляпу и туфли. Он сознает сам, насколько Наденьке стыдно идти с ним вместе по улице.

– Но я сэкономлю на чем-нибудь и тогда куплю себе новую шляпу. Даже, пожалуй, так: я буду продавать часть получаемых за уроки консервов. Я, вообще, привык к голодовкам и это для меня совсем пустяк. Что же касается туфель… – Он вдруг удивленно почувствовал на своем плече ее руку. – То я мог бы…

Но маленькая и теплая ладонь зажала ему рот. Потом и другая рука обвилась вокруг его шеи и он услыхал тихое всхлипыванье. Знакомое до жути лицо придвинулось к нему вплотную, и он увидел губы, искривленные судорожной гримасой.

– Я дрянь, дрянь, – разрыдалась внезапно Наденька. – Ах, какая же я мерзкая, мерзкая дрянь!

– Это я дрянь, – поспешил ее утешить Кравцов. – И я был так отвратителен со своей глупой ревностью.

Между ними произошло трогательное примирение.

«Как я только мог усомниться?» – думал теперь Кравцов, почти держа в своих объятиях Наденьку.

А она все еще повторяла:

– Я знаю, что я… я знаю… – Но уже улыбалась сквозь слезы. Наконец, она взяла его под руку. Они пошли, тесно прижавшись друг к другу, и рядом с ними побежала двуглавая тень. Но вот тень, покачнувшись, остановилась.

«Наука… – блаженно подумал Кравцов, – умеет… – и весь мир, закружившись ослепительным диском, растворился в ее поцелуе, – много гитик», – подумал Кравцов, закрывая глаза.

XII

Федосей Федосеевич получил наконец французскую визу. И хотя имя его было слегка переврано и въезд во Францию разрешался собственно какому-то мифическому Федолею (Fedolej Vorotnikoff – стояло в бумаге), но, в конце концов, все это было неважно. Отныне в любой день и час он мог отряхнуть прах бухарестских улиц, и уже одно это сознание свободы, одна эта возможность подобно ясному соколу взвиться и полететь наполнили его восторгом.

– Мой юный друг! – сказал он Кравцову. – Передо мной только одна дилемма: погибнуть в пустыне или вернуться назад богатым набобом. Я, кстати, узнал недавно, что укус рогатой гадюки вовсе не так опасен. И если верить тому, что говорит Фабр о термитах…

Он был переполнен всевозможными сведениями, как честный Бедекер. Названия негритянских сел, имена путешественников и колониальных царьков чередовались у него с латинскими наименованиями трав и животных, деревьев, птиц и цветов. Несколько дней он потратил даже на составление подробного плана, как и откуда ему начать свое путешествие, когда пароход прибудет в Тунис.

– Цветные ленты и бусы я закуплю, пожалуй, в Марселе, – рассуждал вслух Федосей Федосеевич. – Там же, кстати, я приобрету себе пробковый шлем.

Он говорил, расхаживая по комнате из угла в угол, по-наполеоновски заложив назад руки и как-то вновь преображенный. В глазах у него появился мелькающий огонек, и Кравцов припомнил по странной ассоциации виденное им когда-то в детстве желтое казенное здание и на лужайке, внутри ограды, полосатых людей, бродящих туда и сюда. Потом, стирая как губкой это воспоминание, он подумал о том старичке в выцветшей шляпе («Как его… Клопи… Клопин…») и о необычной теории счастья, которую тот ему проповедовал.

– А на Канарских островах, – продолжал говорить Федосей Федосеевич, – разновидность Tamarix canariensis встречается повсеместно. – И тут же, словно угадывая мысли Кравцова, он вдруг разразился классически трезвой тирадой по адресу бесплодных мечтателей. – Мой юный друг, – сказал Федосей Федосеевич. – Мне до тошноты надоела наша исконная русская беспочвенность, вся эта романтика и постоянная погоня за легендарным журавлем в небе, когда проще и целесообразнее получить в руки синицу. Но синицу ведь тоже еще нужно поймать. И я поймаю ее, мой друг. Я ее поймаю где-нибудь в дебрях Африки, за тысячи миль от ближайшей почтовой станции, может быть, у истоков Замбези или на берегах озера Чад. Не подумайте только, что я явлюсь туда в качестве жестокого завоевателя, хитрого и наглого торгаша, все аргументы которого заключены в дуле револьвера. Я, конечно, буду реален, и, может быть, даже беспощадно реален. Но я принесу с собой квинтэссенцию современной культуры, огромный политический опыт, накопленный в изгнании, – как раз то, чего так недостает чернокожим. Ведь вы не поверите, – и тут Федосей Федосеевич подошел к столу, – вам может показаться это почти невозможным, но я урвал от себя клочок драгоценного времени, чтоб помимо чисто практических выкладок составить для негров проект конституции. Ах, друг мой! – и Федосей Федосеевич взял со стола лист бумаги. – Здесь, на этом сравнительно небольшом клочке простой писчей бумаги, трезвые выводы практического ума. Здесь уже нет заблуждений российского Временного правительства, и вопрос о тайном голосовании разработан мной по новейшей европейской системе. Я уничтожил, конечно, смертную казнь, ибо считаю ее пережитком темного варварства, но в то же время я разработал согласно с идеей Гааза гуманитарный план исправительных учреждений. И вот это я понесу туда в качестве компенсации. Честно и прямо я заявляю негритянским вождям: вот вам мой опыт, мои знания – возьмите их у меня, как пчела берет мед с расцветающей липы. Я же за это возьму у вас слоновую кость.

Федосей Федосеевич подошел к окну и устремил свой взор куда-то за вечереющие кровли домов. Потом, повернувшись к Кравцову, глядя на него сквозь очки все теми же вспыхивающими глазами, он повторил:

– Слоновую кость…

И, как бы очнувшись от сладкого сна, он провел ладонью по своей седой, совершенно серебряной гриве.

Такие разговоры, вернее монологи, так как Кравцов был только безмолвным слушателем, происходили теперь довольно часто. Следует еще отметить, что на географической карте появился новый ряд синих флажков, загибающийся куда-то на восток от Дакара. Когда Кравцов спросил у Федосей Федосеевича, не думает ли он повторить рейд Ливингстона, пройдя сам поперек Африки, старик только покачал головой.

– Ливингстон был неисправимым романтиком, – сказал наконец Федосей Федосеевич. – Он был типичным интеллигентом со всеми слабостями, свойственными этому классу. И не нам, закаленным в огне революции, следовать его примеру. Нет, нет, конечно, я не пойду по его стопам. Бессмысленно лезть в область, пораженную желтой лихорадкой, раз есть возможность избрать наиболее безопасный путь. И я возьму в качестве проводников негров из племени сомали. Эти люди, судя по описаниям, похожи на тургеневских мужичков, на добродушных Калинычей, всегда готовых оказать вам услугу. А мне не хотелось бы, мой юный друг, прибегать к грубой силе. Я уже говорил вам не раз и теперь повторяю опять: главным оружием культурного человека должно быть всегда только слово.

Федосей Федосеевич мог говорить беспрерывно.

Однажды, когда душным июльским вечером Кравцов, как обычно, зашел на склад, Федосей Федосеевич встретил его совсем непонятной фразой.

– Уанга, – сказал он, глядя в упор на Кравцова. – Лапата куринга акор лала лулу. – Потом, улыбнувшись счастливой улыбкой, он объяснил – Это пока только предварительные упражнения. Я их составил сам, желая приучить свой язык к новой тональности речи. Ведь мне придется, мой друг, изучить жаргон дикарей.

И он произнес одним духом:

– Лухавара ай-ай дудун га сюсюкика.

Глядя на его счастливое лицо, Кравцов ощутил даже мимолетную зависть, какую-то неопределенную тоску по далеким странам, может быть, то смутное желание, которое бродило в его душе со дней раннего детства. Но тут же он подумал: «А Наденька?» И все эти фламинго, папирусы и лотосы вдруг потускнели, сморщились, как догорающий в камине клочок газетной бумаги. Он уже дошел в своей любви до той наивысшей степени счастья, когда само это счастье начинает пугать безмятежной своей ясностью и простотой, заставляя подчас усомниться в собственном существовании. «Cogito ergo sum[47]47
  «Я мыслю, следовательно, я существую» (лат.). (Изречение французского философа Р. Декарта.)


[Закрыть]
,– думал не раз Кравцов, шагая по улице. Иногда он вырывал у себя волос и, почувствовав мгновенную боль, успокоительно мыслил: – Все это правда, правда… Я люблю Наденьку и она любит меня…»

Впрочем было еще много других признаков несомненности всего того, что с ним происходит. Так же, как десять, как пятнадцать лет назад, пахла на солнце зеленая краска палисадника, источая в воздух терпкое вещество, известное под радостно-бешеным именем скипидара. И когда по утрам он просыпался в своей постели, на потолке акробатически ползали мухи; в графине воды переливался лиловый мираж; извне, пересекая комнату, тянулась широкая полоса света, и в ней беспрерывно вертелись тысячи разноцветных пылинок… Иногда, впрочем, он испытывал необъяснимое беспокойство, безотчетный страх перед чем-то, что вот-вот может случиться. Он сам казался себе неловким жонглером, способным уронить ежесекундно хрупкий сосуд. И у него как-то утончились чувства и восприятия, словно он шел по узкому мостику, переброшенному на солнце. Он мог с закрытыми плотно глазами ощущать позади себя любопытные взгляды предметов, он чувствовал, например, бородатое добродушие метлы и лебединую гордость черепяного чайника. В нем самом ширилась и росла доброта. Даже к мышеловке, которую все же ему пришлось завести, он испытывал нечто вроде ласковой снисходительности: «Шалишь, мол, плутовка, а я тебе это прощаю…» Мышей, впрочем, он выпускал за окно, и они возвращались обратно и уже без всякой застенчивости лезли наперебой в проволочную загородку, относясь к ней, как к дешевому ресторану.

Федосей Федосеевич завел нечто вроде трудового календаря, куда заносил все то, что необходимо было исполнить в ближайшее время, а также выписки из различных книг и журналов.

– Мне претит русское разгильдяйство, – говорил он Кравцову, – наша бессистемность и роковая вера в «авось». Мы привыкли, мой друг, глядеть на действительность сквозь розовые очки. А ведь этот именно азиатский оптимизм, в конце концов, погубил Россию. Мне суждено, очевидно, быть зачинателем новой эры, предтечей здравого смысла. Не подумайте только, что трезвость и ясность мышления исключает совершенно чувство прекрасного. О, конечно, нет! Отнюдь нет. Почему, например, и я не могу любоваться цветущей агавой? Может быть, даже, остановив караван посреди безлюдной равнины, я уделю каких-нибудь полчаса созерцанию далекого миража. Но любуясь миражем, я останусь все тем же деловым человеком. И в этом мое преимущество перед другими.

Говоря так, Федосей Федосеевич делал несколько шагов по комнате, словно и впрямь шел уже впереди каравана. Иногда, подойдя к Наденьке, он диктовал ей деловым тоном заимствуемые из книг статистические таблицы. Столько-то алмазов добыто в бурской земле, столько-то градусов тепла бывает на Мадагаскаре, столько-то минут бегемот может провести под водой, и так далее, и так далее, пока, наконец, все эти цифры не начинали казаться ей ползающими по бумаге термитами. Глядя со стороны на Федосей Федосеевича, Кравцов поражался тому запасу энергии, какой был заключен в этом довольно-таки тщедушном теле.

– Мы живем в жестокое время, – говорил Федосей Федосеевич. – В суровое и беспощадное время естественного подбора.

И он развивал вслух теорию Дарвина, подкрепляя ее десятками примеров. Он говорил о том, что за право на жизнь нужно бороться руками и ногами, что Россию вообще погубила романтика и что в каждой русской душе звучит постоянно цыганская гитара.

– Под гитару, милый мой юноша, мы прожили несколько десятилетий. И, что хуже всего, мы до сих пор еще живем под гитару.

Федосей Федосеевич был особенно хорош в эти минуты гражданского негодования, когда на щеках его проступал яркий румянец и весь облик принимал вид воплощенной укоризны. Впрочем, большую часть времени он был занят теперь подготовкой к отъезду.

– В сентябре я должен закончить все свои сборы, – объявил наконец Федосей Федосеевич. – Ах, друг мой! – и он обнял Кравцова за талию. – Мне пришла недавно на мысль замечательная идея. Вы обратили, должно быть, внимание, что в последнее время европейские дамы носят ручные сумочки, сделанные из змеиной кожи. И вот я подумал: почему бы, очутившись в Африке, мне не заняться попутно охотой на змей? Конечно, я понимаю, насколько это занятие опасно. Может быть, даже какая-либо тропическая гадюка ужалит меня в зарослях алоэ. Легко может случиться, что я погибну в объятиях удава, стиснутый его железными кольцами, задыхающийся и одинокий…

В таких рассуждениях прошел весь июль. Федосей Федосеевич покончил наконец с научными заметками и все свое внимание обратил на поиски выгодного купца, которому он мог бы без особых убытков продать книжное дело. Наденька выстукивала на машинке список имеющихся в наличности книг, проставляя внизу цену, подводя итог и думая при этом, как и что будет с ней самой, когда Федосей Федосеевич уедет в Африку и она лишится работы. Иногда из пугающей ее неизвестности появлялось заманчивое видение: они уже поженились с Кравцовым и они сидят за столом в своей уютной комнате.

«Я заставлю его купить лакированные туфли, – думала Наденька, отрываясь от работы. – В парусиновых он невозможен».

Она тянулась всей душой к простому и незамысловатому счастью, слишком уже искушенная жизнью, чтоб требовать большего.

«Было бы также недурно, чтоб на окне висели гардины. У Миловидовых, например, – мечтала Наденька. – Кстати, я еще не была вместе с ним у этих… Трактат о ядовитых гадюках – один экземпляр… пять экземпляров Шатобриана… У этих добрых… И самое главное, самое главное – чтоб никогда уже больше не голодать».

XIII

У Кравцова бывало не раз, что из давно позабытых дней возникал на мгновенье какой-нибудь отдельный момент, одна какая-нибудь мелкая и незначительная деталь, тщательно сохраненная памятью. То вдруг он видел снежное поле с голубым санным следом, ведущим через дорогу, и справа на пригорке обледенелый кустик травы, пошатывающийся во все стороны, – видение двадцатилетней давности, пронесенное неизвестно зачем через годы революции и войны, – то летнюю грозу с шумящим за окном ливнем и цинковый желоб на углу дома, выплевывающий с однообразным цоканьем мутную струйку воды… И когда он хотел связать эти воспоминания с определенным периодом своей жизни, он только еще больше их уточнял, словно бы кто шутя издевался над его попыткой.

«Почему же я помню все это? – удивляясь, думал Кравцов. – И не как-нибудь помню, а именно так…»

И он уже видел не только дождевой желоб, но и ту давнюю лужу, подернутую ветреной рябью, и розового червя, извивающегося на ее неглубоком дне, все то, что могло бы восхитить современного беллетриста и что казалось ему непостижимой тайной. Ведь этого нельзя было рассказать даже Наденьке. Он впервые теперь осознал, что в душе у него есть отдельная, ему одному известная область, таинственная перегородка, уединяющая его от остальных. И когда он пытался ввести туда Наденьку, она только улыбалась в ответ на его слова, ибо слова были бессильны передать то, что он чувствовал, они лежали в одной плоскости, подобно тщательно вымеренным геометрическим фигурам.

– Ты действительно странный… странный, – смеясь, повторяла Наденька.

И было заметно по ее лицу, что она не понимала того, что он пытался ей объяснить. Сначала это его испугало. Потом он стал находить особое удовольствие в том, что у него есть скрытый ото всех тайник, куда можно было складывать свои сокровенные мысли. По вечерам, у себя в комнате, он подолгу мечтал впотьмах, припоминая последнюю встречу, воссоздавая только что промелькнувший день – деревья, дома, облака, глухую аллею парка, скамью, на которой они сидели вдвоем, великолепную ночную бабочку, спугнутую ими по дороге со ствола старого дерева (он тогда же подумал, что это, должно быть, Красная орденская лента), и то, как она нервно кружила в воздухе, зигзагами спускаясь вниз.

Потом они шли по аллее, освещенные пламенем заката; летучая мышь, вылетевшая не в пору рано, рисовалась своей чертоподобной головкой на совершенно еще светлом небесном фоне. Наконец они остановились.

«И вот тогда, вот тогда…» – думал Кравцов со стесненным дыханием и почти пугаясь собственных мыслей.

С запечатленной навеки ясностью он увидел вырез ее летнего платья и под ним, из-за легчайшего кружева, небольшие круглые груди. Он их увидел случайно, опустив вниз глаза.

«И я не должен об этом думать», – убеждал себя мысленно Кравцов…

Но все-таки он продолжал думать об этом. Он уже хранил в памяти карамельный вкус ее поцелуев, упругую податливость губ, и в нем росло пугающее его чувство. Однажды, когда они сидели вдвоем в укромном уголке Чисмеджиу, Наденька вдруг сказала:

– Мне кажется, что нам пора подумать о будущем.

На щеках ее проступил легкий румянец.

– Да, да, – быстро согласился Кравцов. – Мы могли бы… наконец пожениться. Я утром переговорю со священником.

Но она смущенно расхохоталась:

– Какой же ты глупый!

– Нет, почему? – растерялся Кравцов. – Мы можем найти подходящую квартиру. Собственно, даже комнату, большую и для двоих.

Воображение тотчас же нарисовало ему эту комнату и в уголке у окна Наденькин туалетный столик, за которым по утрам она будет причесываться стоя… «О, Боже мой! Сорокопут… Сорока… в одной… Сорокоуст… сорочке. В одной сорочке…» Он сам ущипнул себя за руку и, глядя на Наденьку, мучительно думал: «Только твое лицо. Только лицо… И ничего больше. И… минус все остальное». Но все остальное представилось ему внезапно с огромным плюсом в бесстыдной и ослепительной наготе. Он ущипнул себя опять, даже поморщившись на этот раз от боли.

– Недели через две, – сказала Наденька, вовсе не подозревая того, что творится в его душе, – после отъезда Федосей Федосеевича за границу. Но за это время ты должен непременно подыскать для себя работу.

– О, нет, – испуганно воскликнул Кравцов. – То есть, о, да! Но две недели это слишком… Две недели слишком длительный срок. Я хотел бы дней через пять.

Но она настаивала на своем:

– Нужно все приготовить. И не так-то легко найти подходящую комнату.

Встречаясь теперь, они говорили о предстоящей свадьбе, обсуждая вдвоем каждую мелочь, прикидывая в уме расходы и решив, наконец, повенчаться втихомолку, без друзей и знакомых.

– Мы не могли бы всех накормить, – трезво рассудила Наденька. – Особенно таких. Ведь большинство наших знакомых постоянно недоедает. Что же касается шаферов, то лучше всего попросить совсем посторонних людей. Это нас избавит, по крайней мере, от свадебного ужина.

Слушая Наденьку, Кравцов восхищался ее практичным умом, способностью находить для всех случаев жизни правильное решение.

«А в сущности, – подумал он, самодовольно потирая руки, – мы из ничего сделаем приличную свадьбу».

– Меня только смущает твой пиджак, – продолжала говорить Наденька. – Для жениха он просто невозможен. И где его тебе так отвратительно сшили?

– Не мне его сшили, – смущенно признался Кравцов. – Семену Ивановичу сшили. Ты его, впрочем, не знаешь, он в Кишиневе. От Семена Иваныча пиджак перешел ко мне.

– Туфли твои тоже весьма плохи, – сокрушенно заметила Наденька. – Ведь никто никогда не венчался в парусиновых туфлях…

У них появилось теперь много неотложных забот, но каждая из этих забот являлась для них источником радости. Поиски комнаты увели их на окраину города, и они бродили по пустырям вдоль деревянных заборов, среди босоногой уличной детворы и позеленевших от злости, допотопно булькающих индюков, усталые, но счастливые, с обгоревшими на воздухе лицами. Иногда, проголодавшись, они заходили в дешевую кантину: здесь было прохладно и тихо; на стене мелодично постукивали железные часы; портрет премьер-министра в засиженной мухами позолоченной раме глядел на них покровительственно и добродушно. И, щурясь от закатного солнца, они ели поджаренные ломтики колбасы, запивая еду дешевым вином.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю