Текст книги "Канареечное счастье"
Автор книги: Василий Федоров
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 39 страниц)
– Не поспеешь, – сказала баба, вытаскивая из печки жаровню.
– Да, это правда, что не поспею, – согласился Черкес. – И места не хватит – шесть поросят. Да ежели они еще сядут, дубивка беспременно застрянет в ерике. Мне так сдается, что им надо у нас заночевать.
«Рассуждай, – подумал я не без злорадства. Мысль о побеге впервые пришла мне в голову. – Пусть он только уедет, а я уж найду способ бежать. Лишь бы он каюка не спрятал».
– Понятно, прийдется их запереть, – раздумчиво сказал Черкес, словно отвечая на мои мысли. – А то они еще убежат, чего доброго? Возьмут каючок и шасть в воду.
Черкес хрипло рассмеялся.
Последняя надежда оставила меня.
V
Сидя у окна, я видел, как Черкес готовился к отъезду. В тени корявой вербы на отлогом берегу виднелся каюк. Река, зажженная поднявшимся высоко солнцем, ярко блестела.
– Держи его, держи! – кричал Черкес сыну, принимая у него из рук визжащего поросенка. Перепуганный зверек отчаянно дрыгал ногами; просвечивающие на солнце уши свисали розовыми лепестками. Наконец погрузка была закончена. Уложив в каюк весла и свернутый парус, Черкес возвратился в избу.
– Так как же быть? – сказал он с притворным смущением. – Ружейцо-то я ихнее, понятно, захвачу с собой, так будет вернее. И с каючком ихнее дело тоже не выгорит, потому спрятал я каючок. А вот насчет другого дела я в опасении. – Черкес говорил почти нараспев, смакуя каждое слово. – Да, вот насчет другого дела я в опасении… Возьмут они, к примеру, и по нежности своего характера наложат на себя ручки. Очень даже паны на такие дела способны. От деликатности это у них случается.
Стоявшая у печки баба смешливо хихикнула.
– Потому соскучатся они в своем арестантском положении, – продолжал издеваться Черкес. – Им бы теперь, скажем, с барышней какой под ручку прохаживаться, а они заместо того под замочком будут сидеть.
На этот раз мальчишка ухмыльнулся. Я молчал, стиснув зубы. Вскоре Черкес уехал. Мне было слышно, как с реки он кричал своему сыну:
– А ты не балуй! Раскрой книжку, обучайся! Нечего лодыря строить.
Долго еще скрипели в отдалении уключины и повизгивали поросята. День обещал быть жарким. Иногда даже сюда, в хату, долетал глухой всплеск – это какой-либо карп с сонным любопытством классного надзирателя показывал из воды плешивую голову. На горизонте, мыча по-коровьи, столпились грозовые облака. И вдруг вся плавня загудела лягушачьими голосами.
– Кабы дождь его где не захватил, – сказала Черкесова баба, озабоченно подходя к окну.
– Ну что с того, – отозвался мальчишка. – Под вербой спрячется.
Признаюсь, я с удовольствием представил себе Черкеса, застигнутого в пути грозой. Но сейчас же тоскливая мысль, как комар, надоедливо зажужжала: «Погоди, погоди, вот тебе-то будет гроза так гроза…». И пухлая губернаторская рука, затянутая в лайковую перчатку, погрозила мне оттопыренным пальцем: «А как это вы посмели? А вы какой гимназии?..»
Я вздрогнул.
– А вы, собственно, откеда будете? – спрашивала баба.
В голосе ее звучала нотка неподдельного участия. Подперев щеку ладонью, она смотрела на меня своими ленивыми глазами.
– Из Херсона, – сказал я, невольно нарушив обет молчания.
– Маменька, поди, у вас есть?
– Теперь я у бабушки живу, – ответил я.
– Ученик, значит, вы, – кивнула баба на мою гимназическую тужурку. Она помолчала, все еще глядя на меня и вдруг, наклонившись, шепнула: – Мы свово Кольку тоже думаем на гимназиста обучить. – Широкое лицо ее оживилось улыбкой. – Шустрый он у нас. И к наукам очень способный.
Я посмотрел в ту сторону, где у стола над раскрытой тетрадкой с карандашом в руке сидел мой будущий однокашник. Он хмурил брови и сосредоточенно грыз ногти. Видимо, работа у него не клеилась. Наконец он вскочил со скамьи.
– Не получается! – воскликнул он. – Как ни стараюсь, не выходит задача.
– А ты вот их попроси, – сказала ему мать.
Мальчишка исподлобья посмотрел на меня недоверчивыми глазами.
– Дай сюда задачу, – сказал я, невольно краснея…
Мысль, что меня, арестанта, просят помочь, льстила моему самолюбию.
Мальчишка нерешительно подошел ко мне с тетрадкой и, указывая на цифры, сказал:
– Здесь написано, ежели отнять все три трубы…
– Давай, давай сюда, – сказал я.
Мы уселись в углу стола и принялись сообща решать задачу. Решив одну, мы перешли к другой и незаметно просидели часа три. Все это время Черкесова баба почти на цыпочках ходила по хате. Несколько раз она приближалась к столу, как бы желая что-то сказать, но, помолчав, опять отходила в сторону. Наконец она поставила перед нами миску с дымящимися пирогами.
– Будет уже вам, – сказала она, усмехаясь. – Покушайте лучше, что Бог послал.
Я нерешительно протянул руку. Но молодой звериный голод, проснувшийся во мне, победил все колебания. Теперь, сидя рядом, мы ели пироги с таким же рвением, с каким перед этим решали задачи.
– Нужно еще диктант написать, – сказал я Кольке, прожевывая пирог. – Есть у тебя хрестоматия?
Постепенно я входил в роль строгого репетитора.
«Сад цвел, – писал Колька под мою диктовку. – Ты сер, а я, приятель, сед…»
Мы так увлеклись работой, что не услышали, как подъехал с реки Черкес, и только когда он вошел в хату и остановился на пороге, я оторвался от книги. Черкес вошел с подленькой улыбкой, очевидно, заранее наслаждаясь моим арестантским видом, быть может, даже приготовив в уме какое-либо ядовитое приветствие. Но то, что он увидел, сбило его с толку.
– Фрол ел фасоль, – диктовал я беспристрастным голосом. – Дед был бел…
Вспотевший Колька выводил на листе бумаги кривые буквы, похожие на сено.
– Хлеб-соль ешь, – холодно диктовал я. И в перерыве между диктовкой жевал пирожок. Теперь я искоса взглянул на Черкеса, наслаждаясь его смущением.
– Тс… Тише! – зацыкала на него баба, когда он попытался было что-то сказать.
Она увлекла его за рукав в угол хаты и торопливо ему зашептала на ухо. Мне было слышно только, как Черкес растерянно крякнул. О, теперь я уже чувствовал победу.
– У змей нет ног. У пчел есть мед…
Собиравшаяся надо мной гроза постепенно рассеивалась.
– В колоколах гудела медь…
Бедный Колька уже обливался холодным потом.
– Андрей мел двор. Учитель взял мел…
Осторожно ступая на носках, Черкес подошел к печке.
– Довольно! – сказал я наконец, беря из рук Кольки исписанную тетрадь. Я посмотрел в окно: заходящее солнце отцветало над плавней. Небо порозовело. Почти у самого окна дымчатым аэропланом вывернулась в воздухе стрекоза…
И страстная жажда свободы охватила меня с неизъяснимой силой. Черкес нерешительно кашлянул и подошел ко мне, осторожно расставляя ноги.
– Ну, как он там? – спросил он смущенным голосом.
– Необходима двухмесячная подготовка, – коротко ответил я. – Ученик, – я сделал ударение на слове ученик, – ученик еще не совсем представляет грамматику. Да и задачи он решает неважно.
– Так! – уныло протянул Черкес.
– Мы ему уже нанимали учителя, – вмешалась в разговор баба. – Семинарист тутычка один, тетки моей двоюродный брат.
– Этого мало, – сказал я, брезгливо оттопырив губу.
Я посмотрел на Черкеса с тем выражением, с каким обыкновенно смотрел на меня преподаватель латинского языка. Черкес потупил глаза.
– А что, ежели… – заикнулась вдруг баба и выжидательно поглядела на мужа.
– Да вот я и сам думаю, – сказал Черкес. – Ежели бы только они были согласны. Конешно, промеж нас теперь вроде неприятности… А только ежели бы они согласились, то я бы им заплатил.
Он взглянул на меня с заискивающей улыбкой. И хотя все у меня в душе ликовало, я пренебрежительно пожал плечами.
– Вы, вероятно, хотите, чтобы я занимался с вашим сыном, не так ли? Но я сюда в эти края на охоту больше ездить не буду.
И, вынув портсигар, я закурил папиросу. Некоторое время мы все молчали.
– А почему бы вам сюда не ездить, – сказал вдруг Черкес. – Охота здесь, можно сказать, первостатейная. Я еще знаю одно местечко, где гибель бекасов. Жирные они в эту пору, почитай, одно сало… И недалеко отседова, всего с полверсты. – Он смотрел на землю, словно изучая кончики своих сапог. – Конешно, кто, скажем, для промысла, – продолжал он, – тому я никак не позволю. Ну а как вы для забавы, отчего и не разрешить?.. Вот бы и Кольку мово заразом подготовили на гимназиста.
Больше я не счел нужным ломаться. Мы порешили, что два раза в неделю я буду приезжать на охоту и после утренней зари заниматься с Колькой.
Черкес внезапно засуетился.
– Ты бы самовар им поставила, – сказал он жене. – А может, вы у нас все-таки заночуете?
Но я отказался и от чаю, и от ночлега.
– Дай же им пирогов на дорогу! – кричал Черкес. – А утки где? Колька, принеси ихних уток!
Всей семьей они мне помогали усаживаться в каюк. Заря уже гасла, и тронутый вечерним ветром камыш совсем по-гусиному сычал у берега. В оранжевом небе с гортанными криками летали кваки. Я взял в руки правилку.
– Так мы вас ожидаем в пятницу беспременно! – крикнул Черкес.
Я оттолкнулся от берега. Молчаливые вербы с шевелюрами немецких композиторов, спотыкаясь, побежали мимо. Румяным клоуном выкатилась из-за верб луна и застыла над ними с глупой улыбкой. Я мчал на каюке свою молодость навстречу светлому небу, где чуть серебрились первые звезды и тускло сияла кованым сапожком небесная кокетка – Большая Медведица.
Деревянный мир
I
В год двадцать первый русская революция печаталась на ремингтоне. Печатали барышни и молодые люди, бывшие генералы и адвокаты, но больше, конечно, барышни, и уж конечно барышни стриженые и бойкие. Торопливо грызла барышня яблоко, перебрасывалась кокетливой фразой с каким-либо политкомом или просто комом, смеялась и стучала на ремингтоне. Буквы позли серыми ровными стежками.
Тук-тук, тук-тук… Бажанов Иван… Чеботаренко Павел… по постановлению ревтрибунала… к расстрелу…
В год двадцать первый можно было умереть со смеха, но умирали главным образом от тифа, с голода и по приказанию Чеки. В этот же самый год случилось одно весьма комичное происшествие: чиновник Губпродкома, Николай Петрович Клочков, обмолвившись, назвал заведующего канцелярией «господином». Случай этот, сам по себе; пустяковый, повлек за собой, однако, весьма серьезные события. Заведующий канцелярией добрейший Аким Иванович, заслуженный коммунист и почтенный партиец, просто обомлел от огорчения и минуты три стоял посреди комнаты с разинутым ртом.
– Это вы что же? – спросил он, наконец, приходя в сознание. – Как же это вы так?
И уставился на Клочкова круглыми подслеповатыми глазами. Неизвестно, чем бы могло закончиться все это незначительное, в сущности, происшествие. Быть может, рассудив добросовестно, заведующий и вовсе замял бы этот случай, принимая во внимание заслуги Клочкова как спеца. Но на беду в канцелярии, как раз в это самое время, находилось одно постороннее лицо. И лицо это сделало такую недвусмысленную гримасу, так значительно подмигнуло и таким голосом промямлило: «о-го-го», – что судьба Клочкова решилась сама собою.
– Вы больше у нас не служите, – сказал Аким Иванович слегка дребезжащим голосом. – Потрудитесь сдать все дела товарищу Кошкину.
Клочков был уволен. И тотчас же четыре барышни ревностно застучали на машинках какой-то сногсшибательный губпродкомский кэкуок. А Клочков, не говоря ни слова, повернулся и вышел на улицу.
«Все равно, – подумал он. – Как-нибудь проживу. Толку-то от службы не очень много».
И в самом деле: служил Клочков за паек, за пачку спичек в месяц, дюжину английских булавок и чечевичную похлебку на воде. Жалованье не выдавали месяцами. И вот теперь он уходит с последней коробкой английских булавок в кармане… Правда, булавок первого сорта, булавок, так сказать, на подбор.
Дома, на квартире, хозяйка Агриппина Ивановна ахнула, склонив набок голову, старчески пожевала губами и вытерла глаза желтеньким платочком с крапинками.
– И что они делают, ироды, прости Господи! Мало им – человек молодой, сурьезный, не пьет, не курит… Так нет! Им арештанты нужны, каторжники… Птьфу!
В этот день канарейка осталась без зерен. В этот день дочка хозяйки Аннушка, барышня без мала тридцатилетняя и в отношении ног, как говорят римляне, немного курвус, то есть кривая, не пела своего излюбленного романса о лунных ночах и соловьиных трелях. Но так как на самом деле лунные ночи были, Клочков подолгу просиживал у открытого окна, глядя во тьму глухого сада.
«Надо продать штаны, – думал Клочков. – За них, наверно, кусков восемь отвалят».
Ах, эти штаны! Во-первых, они были с полоской, из настоящего трико и почти совсем неношеные. И во-вторых, сколько воспоминаний! В этих штанах защищал диссертацию Клочков, готовясь к профессорской карьере. В этих штанах было, так сказать, все его прошлое… И теперь он решил их продать.
Утром на базаре рябой вислоухий красноармеец торговался, сбивая цену:
– По первому делу штанишки у вас, товарищ, цивильные. Еще неведомо, когда и надеть придется. И, окромя того, шесть кусков дорого. Так, скажем, четыре лимона куда ни шло.
– Берите, – сказал Клочков.
И штаны были проданы.
На Елисаветинской у Соломона Штокера водилась хорошая камса.
– Это же не камса, а как с двух капель вода, королевская селедка! Такой товар и Троцкому не грех послать!
Соломон Штокер завернул покупку в тонкий лист Полного собрания сочинений Чехова. Клочков вышел на улицу и дрожащими руками развернул сверток. В лицо пахнуло острым гниловатым запахом. Выбрал самую небольшую рыбешку, положил ее в рот и, насыщаясь, вспомнил:
«Лидия Семеновна говорила недавно, что камса хороша с касторовым маслом. Совсем сардины получаются. Что ж… надо зайти к Лидии Семеновне, попросить касторки».
Шел вдоль облупившихся стен, размахивая по привычке руками. Город уже громыхал обычной жизнью. На биржу выехал извозчик – капитан лейб-гвардии Засекин. Графиня Дашкова раскладывала на лотке пончики. Слепо таращились на солнце квадраты окон. У дома № 34 остановился, позвонил. Вышла сама Лидия Семеновна, улыбнулась, сжимая губы (вставная челюсть уже три года, как сломана):
– Николай Петрович?
Брови у Лидии Семеновны сделали попытку подняться вверх. Брови у Лидии Семеновны теперь не могли подниматься. Они поднялись еще в семнадцатом году, когда государь отказался от престола, и с тех пор застыли высоко над переносицей у лба. Клочков наклонился, целуя руку. И вдруг насторожился: пахла рука чем-то знакомым и волнующим.
«Неужели копченое сало? – подумал Клочков. – Да, да… копченое сало. И еще как будто грибы…»
Есть тайная прелесть в таких неожиданных запахах. Они вызывают в памяти картины давнего прошлого.
Лидия Семеновна усадила между тем Клочкова на диване в гостиной и пошла звать мужа. Муж Лидии Семеновны, Игорь Леонтьич, сохранился куда лучше своей супруги. Во-первых, у него сохранились все привычки, вынесенные из пажеского корпуса в тысяча восемьсот семьдесят первом году. Во-вторых, Игорь Леонтьич…
Впрочем, он уже сам стоял на пороге, величаво кланяясь гостю:
– А? Что? Слыхали? В Батуме, говорят, англичане. Скоро, скоро их, батенька, по шапке, всех этих собачьих депутатов… Эт-тих, извините, мер-рзавцев, которые…
– Игорь, не нервничай! – окликнула его Лидия Семеновна из соседней комнаты.
Со стены косилось на Клочкова миловидное лицо пастушки – последняя картина в доме Тарарамовых, еще не реквизированная большевиками. На желтом лугу пастушка пасла овечье стадо. В стороне под деревом сидел пастух, раскуривая трубку.
И вдруг Клочков хлопнул себя по колену:
– Вот, чуть не забыл, Игорь Леонтьич! Ведь у меня же есть для вас ценный подарок.
Игорь Леонтьич осклабился приятной улыбкой и по привычке галантно поклонился.
– Почти половина, – сказал Клочков, протягивая Тарарамову сигарный окурок. – Вчера на Гончарной нашел. Иду, понимаете, смотрю под ноги и, хоть некурящий человек, вижу – лежит… А что, думаю, не захватить ли на всякий случай?
Лицо у Игоря Леоньича стало совсем приятным.
– Гм, – сказал Игорь Леонтьич, рассматривая окурок. – Да ведь это же итальянка. Должно быть, матрос какой выбросил.
Сощурился Игорь Леонтьич белыми, выцветшими глазами, вспомнил Неаполь тысяча восемьсот девяностого года… Отель «Урания» над морем… Кажется, «Урания»… А может быть, «Золотой Рог». Тогда еще Лидия Семеновна, боясь беременности, спала наверху, отдельно… Рядом с комнатой их домашнего друга князя Татлымова… Италия… Неаполь… Как это было давно!
Долго думал Игорь Леонтьич, посапывая носом и закрыв глаза, так долго, что у Клочкова явилось подозрение, не заснул ли и впрямь хозяин. Вошла Лидия Семеновна и, остановившись за спиной мужа, хлопнула руками.
– Это я моль, – сказала она Клочкову. – Удивительно как много моли в нынешнем году. Поверьте, не к добру.
Игорь Леонтьич раскрыл глаза:
– А? Что? Да, скоро их, батенька, по шапке, по шапке…
Клочков стал прощаться. Напоследок задержался губами, целуя руку хозяйки.
– Заходите же, – говорила Лидия Семеновна уже с порога. – А надо будет касторовое масло – не стесняйтесь, еще могу дать.
Клочков поклонился. Над домами уже распластались оранжевые крылья заката. Шел пустырем, заросшим густым бурьяном. Когда-то здесь был парк – изредка нога наталкивалась на уцелевшие пни. На площади Екатерина Великая с отбитой головой отбрасывала от себя странную тень, похожую на самовар. Лица прохожих казались медными. Небо сжимало город огненным полукругом. И вдруг Клочков вздрогнул. Увидал на линии алой каймы горизонта черную перекладину креста.
«Галлюцинации… я брежу», – мелькнула мысль у Клочкова.
Ускорил шаг. Почти побежал вдоль улицы. Крест медленно плыл по черте горизонта. Жуткий трепет охватил Клочкова. И только добежав до угла, увидал то, что его так испугало. Это был действительно крест, большой дубовый крест, каких тысячи на каждом кладбище. Но двигался крест самым реальным образом. Нес его на плече маленький человек с острой мочальной бородкой. И человек-то был знаком Клочкову – Илья Дмитриевич Бабкин, бывший директор гимназии.
– Илья Дмитрия! – окликнул Клочков.
Бабкин остановился, неловко поворачиваясь с крестом. Длинное лошадиное лицо разрезалось внизу улыбкой.
– А-а! Сколько лет, – закивал головой Бабкин. – Простите, руки не подаю. Тяжелая штука, знаете. На базарной чуть не свалился даже…
Идя рядом с Бабкиным, видел Клочков серое его обрюзгшее лицо, длинный нос и лопнувший на лбу козырек когда-то форменной фуражки.
– Что, на заказ или по случаю купили? – спросил Клочков, указывая на крест.
– Что вы, голубчик, что вы! – удивился Бабкин. – Кто же теперь такое делает. Наоборот, сейчас каждый норовит что-нибудь домой принести. Ведь вот подумайте – у меня на кладбище только и была теща… Правда, крест большой, массивный. Этим, пожалуй, два-три раза плиту натопишь. Плита у нас очень скверная! Тяги нет. Должно быть, сажей забита. А вот у Сидорова… Помните Сидорова? Надзиратель у нас был в гимназии, Сидоров… У Сидорова целое кладбище родственников.
Бабкин болезненно усмехнулся.
– У него, дорогой мой, и на старообрядческом родственники отыскались! Вы понимаете, конечно, в чем дело? Сидоровых миллионы в России.
В переулке попрощались. Клочков пошел к морю. Небо, будто кто его утыкал серебряными гвоздями, мягко светилось. От слабости кружилась голова и рождался вовне неясный шум, словно приложил ухо к большой океанской раковине. Где-то далеко зелеными очами вспыхнули огни семафоров. И вдруг показалось Клочкову, что он один, совершенно один. И вот он бредет, спотыкаясь. Серые дома громоздятся гигантскими кубами, встают на пути. А впереди море – черная ночная бездна. И так заманчиво показалось ему – прийти поскорее домой, раздеться, упасть на постель, отдаться лучшему, что у него осталось, – крепкому сну. Будет канарейка сонно чиликать у окна: «Вет-вет… Чин-чин… Вет… чин…».
– Вет-чи-на! – сказал Клочков.
И вздрогнул от собственного голоса.
II
Дом Агриппины Ивановны Спицыной, как и все дома того времени, являл собой печальное зрелище. Подобно мастеровому, загулявшему в ночном трактире, клонился он куда-то на сторону и, казалось, вот-вот упадет, обрушится в маленький сад, закрывший его окна диким виноградом и бузиною. Когда-то по заплатанной черепичной крыше целыми стаями бродили воющие на луну коты. Открывала окно Аннушка, вздыхала, слушала котов и, разумеется, думала о котах. Но теперь все было тихо. Котов давно переели. И уж какая была жалостливая соседка генеральша Бигаева, а пришли страшные годы, обезумела старуха от голода, съела любимую кошку. Позвала дворника Антипа, посмотрела на него подслеповатыми глазами и, всхлипнув, попросила:
– Только вы сразу, голубчик. Так, чтоб не мучилась. Я вас очень прошу об этом.
Взвесил Антип на руке кувыркающуюся и шипящую кошку. Прикинул в уме, сказал:
– Вишь ты, какая жирная! Фунта, полагаю, в ей четыре содержится.
И во дворе за мусорной ямой, где когда-то в незабвенные времена резали петухов и индеек, выпотрошил Антип генеральскую кошку. Обливаясь слезами, стряпала генеральша жаркое. Сначала пилав хотела приготовить, однако потом раздумала:
– Ах, не все ли равно!
Одна уселась за стол в полутемной своей каморке и, обмакнув кусочек хлеба в последние остатки соуса, грустно задумалась.
– Пьеретта, – шептала генеральша. – Милая Пьеретта. – И плакала.
Здесь, кстати, было бы и нам пролить несколько слез о давнем невозвратном времени, о соловьях и о розах, о пышной осетрине в лавке купца Толстопятова, что на углу Торговой и Княжеской, о звонких русских рублях тысяча девятьсот второго и третьего годов, о барышнях с губами бантиком, на все отвечавших: «Неужели?», о церковном вине и ревельских шпротах. Но кто же плачет в наш жестокий и равнодушный век?
Третий день лежал на диване Клочков у себя в комнате. Проедал штаны. Слышал сквозь тонкую стену скрипучий голос Агриппины Ивановны. Говорила о политруке Чуйкине:
– Чтой-то не ндравится мне, Аннушка, твой политрук. Ох, не ндравится. Усе у него при месте, тилегентный человек, сразу видать – очки носит и усы в гору закручены. А вот не ндравится мне, да и только. Может стать, оттого, что крепко ученый.
Вздыхала за стеной Аннушка. Потом слышно было, как перетягивала Агриппина Ивановна наверх гирьку стенных часов. Потом хлопала дверца, и железная кукушка, увлекаясь, отсчитывала восемнадцать часов подряд. В это время приходил политрук Чуйкин. Политрук Чуйкин стоит того, чтобы о нем сказать несколько слов особо. Голова у политрука напоминала скрипичную головку – рыжие волосы, как струны, закручивались вдоль ушей, а голос был настоящая квинта – высокий и пискливый:
– Нет, Анна Тимофеевна! Вы рассуждаете слишком индифферентно. Теперь каждый гражданин Союза Советских Республик является прежде всего объектом собственной личности.
Говорил Чуйкин как по книге. Качала головой Агриппина Ивановна, шла к себе в кухню, думала по дороге: «Кажись, по-русски говорит человек, а вот не понимаю, старая дура, ни словечка».
Слышал и Клочков разглагольствования Чуйкина, натягивал до рта старое свое дырявое одеяло и, переворачиваясь в постели, думал: «Россия ушла в глубь позабытых времен. Мы теперь в девятом веке. Это неизбежно. И с этим надо примириться».
И вдруг вспомнил: толпы беспризорных на улице. Ввалившиеся глаза просят о помощи. Тянутся к нему худые руки: «Хлеба… Один кусочек… Дяденька!..» На секунду показалось Клочкову – там, за окном, в лунном саду, бродят молчаливые тени. Шарят руками, шелестят рубищем, шепчут сухими губами жалостные слова. Приподнялся на постели – взглянул. Это акации. Они в цвету. Уловил их сладкий знакомый запах. И все было настоящее, теперешнее. И год был тысяча девятьсот двадцать первый…
Над темным хребтом шоколадной фабрики Эйнем две первые буквы уцелели от революции. Две большие черные буквы повисли над городом в прозрачном небе.
«Эй! – кричали буквы. – Эй!»
– Да отворите же, черт побери, если вы дома! Эй, Николай Петрович! Отворите!
Клочков вздрогнул и открыл глаза. Кто-то стучал в дверь обеими руками. По голосу узнал Клочков: Хромин, Валерий Семеныч, приятель его, доцент. Наскоро набросил на себя одеяло и, споткнувшись в темноте, пошел открывать дверь. Хромин вошел, почти вбежал в комнату суетливыми семенящими шагами.
– Спите? – сказал он. – В такой вечер? Стыдитесь! Природа, можно сказать, опьяняет, а он что выдумал! Этак вы, дружище, и ужин проспите.
Маленькие глазки Хромина озабоченно оглядели комнату.
«Увидит еду», – подумал Клочков и сел так, чтобы заслонить спиной тарелку.
– Ишь, что выдумал… спать, – повторил еще раз Хромин и заглянул поверх головы Клочкова. – Ба! Да у вас камса! – воскликнул он. – Похвально. Я, например, со вчерашнего дня ничего не ел. Правда, обещали по карточке к среде непременно.
– Гнилая, – сказал Клочков с кислой гримасой. – Совсем гнилая рыбешка.
Хромин уже жевал, вернее, глотал, не разжевывая, с ловкостью морской чайки.
– Сначала головку надо долой… вот так, – говорил он скороговоркой. – Жаль только, что хлеба недостает… Теперь хвостик…
Клочкова начинала разбирать злость.
– Вчера я просмотрел вашу работу, Валерий Семеныч, – сказал Клочков. – Спешка у вас большая, вы уж меня простите за откровенность. Вопрос о субстанции, как вы его трактуете, согласно Фрезеру и Вундту…
Хромин почти всхлипнул и даже не успел проглотить последнюю рыбу, так что хвост ее торчал у него изо рта. Лицо его выразило крайнее изумление.
– Работу? – спросил он. – Мою работу? Это вы об университете?
И вдруг расхохотался.
– Ох-хо! – смеялся Хромин. – Вот изрек! Нет, вы, Николай Петрович, шутник… Ей-Богу, шутник. Какой сейчас университет по нынешнему времени? Да будь они трижды прокляты – Вундты и Фрезеры! К черту субстанцию! Ведь пухнем от голода. Поймите вы, идеалист неисправимый. Субстанция!.. Шутник, ей-Богу!
Наконец, нахохотавшись вволю, Хромин достал из кармана нечто, напоминавшее по цвету красноармейскую онучу, и, высморкавшись, сказал:
– Я к вам, собственно говоря, по делу. Нам нужен еще один компаньон для карусели. Мы договорились крутить карусель.
Клочков дернул себя за бороду, чтобы удостовериться, что он не спит.
– Крутить карусель? Это каким же образом?
– Дело пустое, – сказал Хромин. – Крутим пока мы трое: я, да полковник Страхов, да художник Требуховский. Не тяжело и весьма прибыльно. В праздники по три куска на брата выкручиваем.
«Что за оказия?» – подумал Клочков. Никогда действительность не казалась ему столь необычайной.
– Ну так как же? Согласны? – спросил Хромин.
Маленькие глазки его пытливо уставились на Клочкова.
– Вижу, согласны, – сказал он через секунду, отводя взор. – Вот и хорошо. Так и запишем.
Клочков нерешительно теребил бороду:
– Погодите… Вы говорите, крутить карусель… Но я, признаться, не совсем представляю…
– Ах, Боже мой! – воскликнул Хромин. – Дело яснее ясного. На площади для красноармейцев поставили карусель. Мы нанялись ее крутить. И вот я предлагаю вам вступить в компанию. Кстати, и Аглаю Петровну увидите. Она сейчас в балагане русалку изображает.
– Аглая Петровна? Русалку? – спросил Клочков.
– Ну да, русалку разыгрывает, – спокойно ответил Хромин. – Холодно ей, бедняжке, сидеть в воде, чуть не плачет. Голая она, понимаете, совсем дезабилье. Хвост начинается только от пояса.
– Но как же муж ее, Пимен Геннадьич?
Хромин пожал плечами:
– Что ж Пимен Геннадьич? Его уже давно со службы вычистили. Нам, говорят, бывших помещиков не надо.
– Вот оно что, – раздумчиво протянул Клочков. – А кажется, так недавно удили вместе рыбу. Чудесный был у них пруд… Караси водились.
– Да, ничего не поделать, – равнодушно сказал Хромин. – Значит, согласны, не правда ли? Завтра в пять часов будем вас ждать у балаганов. Только смотрите, не опаздывайте – в пять начинаем крутить.
Хромин нащупал в темноте дверную ручку. В распахнутой двери неясным силуэтом обозначилась его широкоплечая фигура. Клочков остался один.
«Крутить карусель, – подумал Клочков. – На площади Маркса…»
Зажал между ладоней заросшее свое, давно небритое лицо. Чувство одиночества, затерянности охватило его с новой силой. Казалось ему, что он похоронен заживо в душном подвале среди набросанной в кучу ненужной рухляди. И вот торжественно глядит в окно ночь с запутавшимися в древесных ветвях звездами, сладким дурманом веет от желтых акаций… А за стеной политрук Чуйкин говорит о любви:
– Любовь, Анна Тимофеевна, выдумки. Кто ее видел, эту самую любовь? Потому как человек произошел от обезьяны, любовь, стало быть, есть влечение половых организмов.
Клочков вскочил со стула. Комната на секунду осветилась голубоватым светом. Выступили за окном, словно вырезанные из картона, дома и деревья. Разобранный наполовину народный банк зиял в пространстве обнаженными стропилами.
«Все, все осветить», – подумал Клочков. И словно бы кто подслушал его мысль – с моря протянулся дымной полосой луч голубоватого света. Он устремился к звездам, потом опустился вниз, вычертил на мостовой группу спавших вповалку беспризорных, скользнул влево, осветил у разбитого фонаря севшего по естественной надобности милиционера и остановился наконец на вызолоченной надписи:
«Пролетарии всех стран, соединяйтесь».
Клочков тяжело вздохнул и отошел от окна.
Ill
Эта глава о петухах. С петушиным криком просыпалась когда-то Россия зелеными росными утрами. Еще дымились поля ночной испариной, чуть розовело небо, а петухи уже вышкрабывались на низкие заборы и, вытянув длинные шеи в сторону разгоравшегося востока, вещали грядущую зарю.
– Заря-а! Зарю-у! – кричали петухи.
– О заре-э! – откликались их далекие соседи.
Чего они ждали с востока, горластые, самоуверенные пророки? Не в татарский ли котелок смела их поднявшаяся вихрем стихия? Не батько ль Махно рубил их петушиные головы для полкового котла в Приднепровье? А потом пускали петухов в черное небо искрами разгоравшихся пожаров, и тешились хмельные солдаты и орали пьяные песни. И пришел год – ели петухов иностранцы: зуавы, греки, англичане и всякий, кто был охоч до свежего петушиного мяса. И не стало петухов на юге. Молчаливые занимались зори – печальные, без петушиного крика. И все-таки…
Клочкова разбудил петух. Протяжный, слегка надтреснутый голос раздался где-то поблизости и замер в малиновом воздухе.
«Неужто петух?» – подумал Клочков, протирая глаза. Даже привстал на постели и вытянул шею. Крик повторился, и на этот раз совсем близко. Слышно было, как птица взлетела на возвышение в саду.
«Должно быть, это Чуйкин подарил Аннушке петуха, – сообразил Клочков. – Он ей не раз обещал».
Давнее время вспомнилось как мираж… Петухов жарили на сливочном масле. Клали в печь длинные жаровни и вынимали, когда мясо покрывалось сверху розовой коркой. Иногда петухов начиняли яблоками или рисом… Клочков облизал языком сухие губы. Внезапно увидал на столе продолговатое блюдо. Тонкий запах щекотал ноздри, рос и ширился. Но когда поднялся с постели – блюдо растаяло в воздухе и все вокруг закружилось, запрыгало в нелепом танце. Высившиеся за окном дома побежали спотыкающейся вереницей.