Текст книги "Канареечное счастье"
Автор книги: Василий Федоров
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 32 (всего у книги 39 страниц)
Дверь закрылась, отрезывая пути к отступлению. В прихожей, куда они вошли, пахло острыми французскими духами и чуть слышным запахом нафталина. У стены стояли широкие соломенные кресла и такой же диван, с которого при их появлении спрыгнул серый кот и, лениво потягиваясь, зацарапал когтями по скользкому паркету. Топорков снял пальто и, остановившись перед высоким ромбическим зеркалом, заботливо расправил бороду и закрутил вверх усы.
– А вы что же? – вдруг обернулся он к Кравцову. – Снимайте ваше барахлишко. Сейчас будем закусывать.
Как во сне, Кравцов медленно разделся у вешалки. И, сняв пальто, он почувствовал себя соучастником преступления. Пока на нем было пальто, он мог еще сойти за случайного посетителя, по ошибке забредшего не в тот дом. Но без пальто и в чужой квартире он чувствовал себя заправским жуликом и пугливо озирался по сторонам, ожидая каждую минуту вторжения полиции.
– Пожалуйте, – сказал Топорков, предупредительно раскрыв дверь и, очевидно, разыгрывая роль радушного хозяина. – Да вы не стесняйтесь. Заходите. Это у нас вроде гостиной залы.
Двигаясь, как лунатик, Кравцов следовал за ним, любопытно оглядывая убранство комнаты. «И это даже не вроде, – с трепетом подумал он. – Это и есть парадный зал для гостей. Ах, дернуло меня согласиться!» И, думая так, он в то же время испытывал острое и необычное наслаждение от созерцания предметов, не снившихся ему и во сне, он словно переживал наяву страницу детективного романа. Ноги его утонули в мягком ковре, и он теперь шествовал по пути, устланному розами. Высокий столетник у окна победоносно и молча трубил в цветок… А над дверью висела золоченая надпись, по-румынски возвещавшая: «Добро пожаловать». «Они бы нас пожаловали», – подумал Кравцов, оглядываясь с опаской по сторонам… Топорков взял его под руку:
– Хочешь, заведу граммофон?
Но Кравцов отрицательно замотал головой:
– Нет, нет. Лучше соблюдать тишину.
– Да вы что? – удивился вдруг Топорков. – Никак боитесь? Ну и чудашный вы господин после этого. Ведь я здесь хозяин и никто окромя. Той капитан, он ихний муж только в бумагах. Да и нету его сейчас, плавает где-то в морях.
– Но он может вернуться… – робко вставил Кравцов.
– Мо-о-жет… – передразнил Топорков. – Вам-то что от этого? Чай, я буду разделываться с ним, а не вы. Гуляйте себе спокойно и бросьте заботиться.
Они перешли, наконец, в столовую, и Топорков засуетился у буфета.
– Вот увидите, какие закуски у барыньки, – говорил он, раскладывая на столе тарелки. – Что у нас на Пасху, то у них в будний день, истинное слово. Сидай, друг, – сказал он, оборачиваясь к Кравцову. – Сидай и гуляй, как вашей душе угодно.
Кравцов опустился на стул. «Все равно уж», – бесшабашно пронеслось у него в мозгу. Он вдруг почувствовал, что очень проголодался, и ел с отменным аппетитом, запивая еду вином. После третьего бокала лицо Топоркова показалось ему симпатичным. «Этакий русский богатырь, – подумал он, разжевывая телячью котлетку. – Илья Муромец…»
А Топорков говорил:
– Живу, можно сказать, как у Христа за пазухой. Ешь, пей, что душа требовает. А когда надо выкупаться, так в ванну сажусь. Ванна у них очень аккуратно изделана. Да что, не хотите ли вымыться?
«Все равно, эх, все равно», – пронеслось в уме у Кравцова.
– Вымыться? Отчего же… Можно и вымыться, – произнес он вслух.
Голова его чуть-чуть кружилась, и на циферблате стенных часов он ясно видел лишнюю стрелку.
– Так словно бы в баню сходите, – расхваливал Топорков. – Ах, хорошо! Вот только с девчонкой распоряжусь, чтоб приготовила простыни.
Он поднялся и вышел из комнаты чуть покачивающейся походкой.
Широко раскрывая глаза, Кравцов увидел дубовый буфет, полный чайной посуды, висящие по стенам картины и справа, над бамбуковой этажеркой, портрет моряка в блестящей форме с золотыми позументами на рукавах.
– Это хо-хоз… – попытался сказать Кравцов. – Хоззя… Хоз-зяин, – удалось ему наконец выговорить. – А я пьян и сижу в чужой квартире…
Топорков возвратился в столовую.
– В момент будет готово, – сказал он. – Выкупаетесь в два счета.
Они выпили по чайному стакану какого-то дорогого ликера, и необыкновенная легкость переполнила Кравцова. Он вспомнил то, что ему шепнула на вечеринке Наденька, и радостно улыбался, развалившись на стуле. Все его чувства как-то удивительно обострились и прояснились, а от лица Топоркова осталась только борода. Лицо растаяло в воздухе, оставив на память бороду. Борода раскачивалась, подобно огненному кусту рябины.
– Я сам здесь хозяин, – говорила борода. – Пей, гуляй, приятель, на даровщинку.
На столе появлялись все новые закуски. Идиллическая яблоня расцвела на картине в углу, а под яблоней стояла девушка в розовом воздушном платье.
«Девушка цветет вместе с яблоней, – подумал Кравцов. – Яблоня и девушка цветут хором… Дуэтом, – поправил он себя мысленно. – Собственно даже так: яблоня цветет, а девушка солирует… Но тогда, значит, они не цветут вместе?.. Ну, все равно, – решил он с добродушной уступчивостью. – Пусть они цветут каждая в отдельности…»
Он был совершенно счастлив.
– Живу как хочу, – говорил Топорков. – А барынька, так та и вовсе от меня без ума. Поверите, сама мне бороду подрезывает ножницами. И на руках у мене, на пальцах, ногтюрн наводит.
Борода хохотала, раскачиваясь веером. С этажерки, из-за китайской вазы, надув паруса, выплывал древний фрегат. Кукольные матросы неподвижно висели по вантам. Игрушечный капитан осматривал горизонт в подзорную трубу. На горизонте покачивались бутылки. А выше, со стены, уже не игрушечный, а настоящий капитан глядел в упор на Кравцова. Совсем, совсем не игрушечный. Совсем, совсем настоящий. «Ну и черт с ним», – успокоительно подумал Кравцов.
– Этот костюм, что на мне, то же самое в прошлом месяце справила, – хвастался Топорков. – И шляпу купила. Рубашек имею шесть пар…
«Да, вот что, – вспомнил Кравцов. – Она говорила: «Вы странный и милый». И она сама поцеловала в губы».
Ему захотелось подняться с бокалом в руке и произнести тост за здоровье Наденьки. Но дверь открылась и вошла горничная. Она почтительно доложила о чем-то по-румынски.
– Буна, – коротко ответил Топорков и повернулся к Кравцову: – Пожалуйте мыться.
– Что? – удивился Кравцов.
– В ванночку сидать уже вам пора, – пояснил Топорков усмехаясь. – Ведь вы же сами хотели.
– Ах, да… помыться в ванне… Ну все равно…
Он поднялся и последовал за горничной. В ногах была танцующая легкость. Развеселившиеся вещи толкали его со всех сторон и, теснясь вокруг, заявляли о своем присутствии. Платяной шкап в коридоре предупредительно побежал ему навстречу и добродушно загудел, целуя в голову. Горничная весело рассмеялась.
– Какая, однако, теснота, – обозлился Кравцов, потирая рукой ушибленное место.
Но вешалка уже клонилась в его сторону, и, мягко зарываясь лицом в чьи-то пальто и дамские саки, он подумал, что это, в конце концов, прямо-таки курьезно: на чужой квартире… и вот так… Наконец он добрался до ванной комнаты. Здесь он себя почувствовал гораздо уверенней, так как смог опереться обеими руками о край эмалированной ванны. Он, не торопясь и глубокомысленно обдумывая каждую запонку, стал раздеваться. И вот он сел в ванну. Приятная теплота связала его движения. «А ведь и впрямь хорошо, – подумал он. – Чудесно!»
Он открыл кран и подставил голову под освежающую и упругую, как резина, струю холодной воды. Это его значительно протрезвило. Уже не ванна плавала под ним, а он сам пытался плавать в ванне. Он заболтал ногами, вспенивая воду, как пароход. Игрушечные волны побежали к скользким эмалированным стенам, а со дна поднялись тысячи крохотных пузырьков.
– Хорошо! Эх, хорошо! – фыркал Кравцов, ложась на спину.
Медная ручка в дверях ванной комнаты несколько раз повернулась. Кто-то стукнул в двери ладонью.
– Нельзя! Еще купаюсь! – весело крикнул Кравцов.
Он вытянулся на боку, слегка поджав ноги. Но кто-то ломился в дверь, барабаня обеими руками. «Эх, как его развезло», – недовольно подумал Кравцов. Он набросил на себя простыню и, шлепая босыми ногами по сырым мраморным плитам, открыл наконец дверь.
– Ну что? – спросил он, не глядя на Топоркова, стесняясь своей наготы и босых ног. Но в открытой двери молчали. Инстинктивно он отпрянул назад, взглянув в то же время перед собой. И тут он увидел… он увидел…
Чужое, багровое лицо, со вздувшимися на лбу жилами, яростно глядело на него, поскрипывая зубами. Морская фуражка с бешенством наседала на узкий лоб, а рука теребила костяную ручку короткого морского кортика. Это был портрет, неожиданно выступивший из рамы. Совсем, совсем настоящий… совсем, совсем не игрушечный… Кравцов невольно вскрикнул и, пятясь в сторону, быстро захлопнул дверь. Железная щеколда спасительно прозвенела.
«Боже мой, где же штаны?., где же штаны? – думал Кравцов, бегая по комнатке, натыкаясь то на ванну, то на стоявший около табурет. Хмель окончательно испарился у него из головы и сознание ужасной и непоправимой неприятности встало перед ним во всей своей ясности и простоте. – Да, да… штаны и ботинки… ботинки и штаны… – лихорадочно соображал Кравцов, вставляя ногу в рукав рубашки. – Рубашку надо бы через голову… вот так… – и он вставлял голову в штаны. – Боже, что я делаю… Необходимо скорей одеться… И он меня, конечно… но ботинки, ботинки!..»
За дверью бушевал капитан субтропическим ураганом. Перепуганная горничная, всхлипывая, что-то ему объясняла. Внизу на лестнице хлопнула дверь.
«Топорков убежал… и я сам должен разделываться, – торопливо думал Кравцов. – А тот меня, конечно… за любовника… Уж он меня… уж он мне…» Ему стало жалко самого себя и он представил себя избитым и окровавленным. Он лежит в лазарете, и Наденька пришла к нему с букетом пунцовых роз… Но дверь содрогалась под тяжелыми капитанскими кулаками. «Ради Наденьки… – вдруг подумал Кравцов, невпопад и через одну застегивая пуговицы. – Ради нее… как рыцарь… претерплю…» Капитан ругался за дверью самыми страшными румынскими ругательствами. Медная ручка с жалостным скрипом вертелась на месте. Сжав плотно зубы, Кравцов открыл дверь. Не думая и только подчиняясь воле инстинкта, он закрыл голову руками. «Ради нее… Ради Наденьки…» – подумал он еще раз. И в ту же секунду он был схвачен за волосы и бешено повлечен к стене. Красное, бритое лицо придвинулось к нему напудренным куском рахат-лукума. На лбу у капитана вздулась синяя жилка, а металлическая пуговица его форменного сюртука залезла Кравцову в рот, и теперь он ее жевал, неестественно вывернув шею. Он оцепенел, притиснутый к стене, он чувствовал, как с болью растут у него волосы, и удар в ухо только освежил его, странно напомнив о телефоне. «Вызовет по телефону полицию», – внутренне содрогнулся Кравцов. Но капитан продолжал разделываться единолично. Хрипя и сопя, он колотил Кравцова судорожно сжатыми кулаками. Он кричал ему в лицо ругательства всех материков и стран и возил его вдоль стены, срывая легкий дымок штукатурки. Потом он поскользнулся, и оба они свалились на пол. Это была секундная передышка, после которой в глазах у Кравцова вспыхнул ослепительный круг. Он едва удержался, чтобы не вскрикнуть от боли. Но нет… Он будет молчать… Он претерпит все до конца ради… Они опять сцепились у стены, и капитан тряс его за отворот пиджака, ругаясь почему-то по-итальянски. Капитанская фуражка слетела на пол, и теперь на Кравцова глядело измененное лицо с взлохмаченными, чуть седеющими волосами, по-бабьи круглое и злое.
– Балшевик! – вдруг заорал капитан по-русски. – Сволошь!..
Они отпрянули от стены и с разбегу влетели в прихожую. Кравцов увидел наружную дверь, вешалку и свое старое летнее пальто, безмолвно ожидавшее его с вытянутыми по швам рукавами. Сделав отчаянное усилие, он выскользнул из рук капитана. Быстрым движением он сорвал пальто с вешалки, а дверь раскрыл, как занимательную книгу, поспешно и с затаенным дыханием. Он сбежал с крыльца, не чувствуя под собой ног. Весь город был в румянце зари. Медные проволоки телеграфа золотыми нотами легли в потемневшем небе. У дома, шаря по стене, мирно шумели акации. «Ну вот… свободен…» – облегченно вздохнул Кравцов. Сердце его еще колотилось как обезумевшее. И вдруг он улыбнулся: «В этом городе Наденька… И я ради Наденьки… – Он вытер платочком кровь из разбитого и припухшего носа. – Я претерпел ради Наденьки…»
IX
Май подходил к концу. Листья на деревьях уже приобретали плотную летнюю жесткость. Рестораны выставились наружу рядами низких мраморных столиков, и от утра до вечера толпилась повсюду публика, по-восточному оживленная и говорливая. На перекрестках в деревянных будках продавалась сельтерская вода. Разноцветные сиропы вспыхивали на солнце радугой. Наступали знойные дни. Ласточки поднялись высоко в небо и реяли над городом едва заметными точками. А ветер был напоен жарким дыханием кондитерских…
Кравцов бродил по улицам, изредка останавливаясь у аптек и косметических магазинов. В вогнутых зеркалах его лицо казалось желтым и неестественно откровенным. Зеленое пламя сияло в огромной аптечной бутыли. В бутыли же стоял он сам – маленький, с несуразно длинными руками, с ладонями, похожими на грабли. Рот изгибался турецкой туфлей. Чудовищные ботинки выползали снизу, как танки. Он придвинулся плотнее к окну, и лицо его приняло форму равнобедренного треугольника… Злостная и меткая карикатура! И опять в душе его шевельнулась неприязнь к самому себе, досадное сознание своей некрасивости. Было безумием надеяться, и если бы даже это случилось, если бы это… (он невольно закрыл глаза), то как бы вообще могла сложиться жизнь его и… Ее и… «Наша жизнь», – подумал он впервые с трепетным сердцебиением… Откуда-то из ресторана певучей пружиной развертывались скрипки. «Creme de Coti»… «Tinctura»…
«Конечно, я мог бы играть на виолончели, – прислушиваясь к скрипкам, подумал Кравцов. – Я мог бы… – По мыслям, по стенам, по стеклу бегали тени от листьев. Скрипки вспыхнули заключительным аккордом, – …мог бы играть, – думал Кравцов. – И это было бы великолепно…»
Но изнутри подымалась издевка: «Великолепно? Да? Чудесно! Прекрасно! Феноменально! Фе-е-рично!»
– Нелепость! – испуганно шатнулся Кравцов, словно спасаясь от быстрого потока восклицаний. В зеленой бутыли расплылось и сплющилось его лицо. Из дверей парикмахерской юрким сусликом выткнулся наружу парикмахер. Кравцов посмотрел вниз. Внизу протекала ножная жизнь. «Ноговая, вернее… Тоже нелепо. Ботиночная… Нет, нелепо. Просто – жизнь ног. Дамские, мужские и детские ноги. Чулки со стрелками, брюки в полоску, туфельки из желтой кожи. Шатающийся лес ног… Впрочем, и это пустяки. Нелепость. Хитрость с собой…»
Мучительно краснея, он вдруг вспомнил, как Наденька встретила его на следующий день после капитанской потасовки. Он неумело солгал ей тогда насчет лестницы и будто бы он свалился в темноте. Все это вышло глупо. Наденька выслушала его и недоверчиво усмехнулась.
– У вас такой вид, словно вы с кем-то подрались, – сказала Наденька. Впрочем, тут же добавила: – Словно вы кого-то поколотили.
«Она это снисходительно, – подумал Кравцов. – А пластырь на носу действительно смешон… Она смеялась тогда без всякого стеснения».
Вспомнив теперь это, он принялся внимательно читать французскую надпись на флаконе. От буквы до буквы он прочитал ее всю и опять сначала, пока в глазах не вычеканились цепляющиеся друг за друга, обведенные тушью медали: «Grand prix. Paris… Bruxelles». Золотой лев с женскими бровями по-человечески смеялся, растянув пасть. Золотой лев перекатывал медали…
«Нет… Что-нибудь героическое, – подумал Кравцов. – Что-нибудь исключительно важное… – Скрипки опять дохнули издалека волнующим воспоминанием. – Что-нибудь такое… такое…»
Он глядел уже поверх домов в раздвинувшуюся синеву неба…
На складе у Федосей Федосеевича он застал незнакомого ему господина, плотно вросшего в кресло короткой, словно обрубленной фигурой. На бритом и полном лице над несколько широкой переносицей узлами вязались седые брови. Седые волосы отливали цинком. Уже с порога Кравцов понял, что здесь происходит форменное сражение. Федосей Федосеевич наступал по всему фронту.
– Нет, ничего не выйдет из вашего проекта, милый мой Никодим Поликарпович, – говорил Федосей Федосеевич. – И вот рассудите сами: поляки ненавидят чехов. Чехи ненавидят поляков. Болгары и сербы друг с другом на ножах. Какое же может быть единение славян, подумайте сами?
– А вот и может быть, – упрямо не соглашался гость. – И очень даже грандиозно выйдет. Очень даже помпезно. Вы только выслушайте меня до конца. Для единения всех славян мы устанавливаем в Европе какой-нибудь определенный день. Скажем, для примера, первое февраля. И в этот день все славяне выходят на улицу: русские, чехи, поляки и так далее. Вы представляете себе грандиозность картины? Они идут, несут знамена, поют славянские песни…
– Да куда же они пойдут? – прервал его наконец Федосей Федосеевич.
– Это дело особых комиссий, – спокойно ответил гость. – Пусть комиссии разработают подробный план, куда им, вообще идти. Уж куда-нибудь да пойдут, не беспокойтесь. И ведь не это, в конце концов, важно. Важно то, что мы, русские, первые додумались до такого грандиозного плана.
В пылу разговора оба старика не заметили Кравцова. Он остановился у двери, разыскивая глазами Наденьку. Ее не было в комнате. «Не задержалась ли она в ресторане? – подумал Кравцов. – Тогда можно пойти ей навстречу».
Тихонько отступая к двери, он незаметно выбрался наружу. Еще в коридоре ему было слышно, как Федосей Федосеевич продолжал спорить со своим гостем:
– Вы только рассудите: поляки народ себе на уме… У сербов…
Голоса удалялись и затихали по мере того, как он спускался вниз по лестнице. И вдруг, при самом выходе на улицу, он неожиданно столкнулся с Наденькой. Она шла, опустив вниз голову, задумчиво комкая и расправляя зажатую в руке перчатку. Никогда раньше не казалась она ему столь недосягаемой и прекрасной. Он остановился на месте, не находя нужных слов, чувствуя, как бешено колотится у него сердце.
– Мне нужно поговорить… сказать, – пробормотал он, почти до боли сжимая ее руку. – Я вас искал. Я должен сказать…
Он увлекал ее куда-то на середину улицы, уже не соображая ничего и с нервно подергивающимися губами. Промчавшийся мимо автомобиль чуть не задел их краем кузова. Наденька невольно вскрикнула. Она попыталась было вырвать от него свою руку, но затем на лице ее промелькнула лукавая усмешка. Несколько раз он наступил ей на ногу и даже едва не упал, поскользнувшись на трамвайной рельсе. Он шел как лунатик. Дойдя до чугунных ворот, открывающих вход в небольшой скверик, они повернули в аллею и уселись на ближайшую к ним скамью. Весь мир застыл в томительном ожидании. И, глядя на сверкающий посредине дорожки осколок стекла, Кравцов почему-то подумал, что этот осколок может просиять для него или радостью или горем.
«Если радостью, то, должно быть, вот так, – думал он, вглядываясь в сияющую точку. – Но если горем…»
Как по ступеням, отсчитывая каждый удар сердца, он стал медленно скатываться вниз. В сверкающей точке, на которую он продолжал смотреть, возникали пугающие его намеки.
– Ну? – спросила Наденька. – В чем же дело? Ведь вы мне обещали что-то сказать.
Она взглянула на него с легкой улыбкой.
– Я хотел вам… хотел… – пробормотал Кравцов в замешательстве. – Я хотел посоветоваться с вами, Наденька.
– Посоветоваться со мной? – притворно удивилась она. – О чем же именно?
– Обо всем, – солгал он неуклюже. – Обо всем, о чем я хотел.
– Но о чем же все-таки? – лукаво настаивала она. – Уж не об этом ли?
И она придвинулась к нему ближе.
Он окончательно смутился. Глядя себе под ноги, он подумал с тревогой, что сейчас, сейчас это случится. Он попытался было наступить каблуком на подбежавшую к нему тень от раскачивающейся ветки, но тень отпрянула в сторону и потом опять возвратилась назад, трепещущая и неуловимая.
– Уж не об этом ли? – снова спросила Наденька. Потом, смеясь, она воскликнула: – Боже, как вы глупы! Но говорите, я слушаю.
У него, как у паралитика, совсем отнялся язык, и он сидел молча, бледный и растерянный.
– Ну я вам помогу, – предложила она. – Вы влюблены в кого-то и хотите, должно быть, со мной посоветоваться. Красива ли она, по крайней мере? Любит ли вас? Говорите!
– Она прекрасна! – воскликнул Кравцов.
Несколько секунд они сидели молча, не глядя друг на друга, словно прислушиваясь к шелесту деревьев. Два воробья, слетевших вниз на дорожку, как фехтовальщики, прыгали друг перед другом.
– Вы мне еще не ответили, любит ли вас эта девушка, – сказала Наденька, пытаясь придать своему лицу безразличное выражение.
– Я этого и сам не знаю, – откровенно признался Кравцов. – И потом… Разве я могу надеяться? Ведь я некрасив. Вы, впрочем, это видите сами.
– Да, вы не из красавцев, – лукаво согласилась она. – Но у вас есть много других хороших качеств. И как сестре, как другу, вы должны мне рассказать все о вашей любви. Ведь вы меня считаете другом, не так ли?
– Я вас считаю другом, – нерешительно подтвердил Кравцов.
Он смотрел вниз на дорожку, следя за игрой теней, за их странно значительным трепетом.
– Послушайте, – воскликнула Наденька. – У нас с вами общая судьба. Ведь и я люблю одного господина. Но этот господин непонятливый и робкий дурак, и он даже не знает, что я в него влюблена.
– И вы хотите… вы могли бы на нем жениться?
Она расхохоталась снова.
– Нет, я могла бы выйти за него замуж. Только нужно, чтобы он сам мне признался в любви.
– Признаться в любви очень трудно, – безнадежно заметил Кравцов.
– Пустяки. Можно всему научиться. Хотите, я вас научу?
Он удивленно взглянул в ее глаза, стараясь прочесть в них правду.
– Сначала вы берете меня, то есть ее, конечно, вот так за руку, – объясняла Наденька, протягивая сама руку Кравцову. – Теперь вы должны сказать: «Я вас люблю».
– Я вас люблю, Наденька, – неожиданно выпалил он.
– Разве и ее зовут Наденькой? Так же, как меня?
– Наденькой, – несмело прошептал Кравцов.
– Ну, хорошо, допустим. Хотя это довольно странно. Теперь по правилам полагается ваш первый поцелуй. Вы можете ее поцеловать.
Она приблизила к нему свое улыбающееся лицо, по которому бесшумно скользили легкие тени от листьев. Она запрокинула голову, и он увидел ее подбородок, ярко освещенный солнцем. И, закрыв глаза, он ощутил на своих губах ее губы. У него было такое чувство, словно его высоко подняли на качелях, и он сам бы не мог объяснить, как долго длилось это мгновение. Наконец Наденька оттолкнула его мягким движением руки.
– Довольно, – сказала она. – Вы этому научились вполне.
Но он вдруг попытался привлечь ее к себе. Она отодвинулась на самый край скамьи. И тогда, словно во сне, быстро и почти невнятно, он заговорил о том, как крепко и давно ее любит. С наивным непониманием влюбленного он сказал, что никакой другой Наденьки у него не было и нет, что он это выдумал нарочно и что Наденька – это она сама. Он умолял теперь сказать ему правду, то есть он просил сделать ему легкий намек… Он вообще сразу понимает намеки. И если нет никакой надежды, то он уедет с Федосей Федосеевичем в Африку, вообще навсегда уйдет с ее пути. Он говорил как безумный.
– Какой же намек вам еще нужен? – воскликнула Наденька. – Ах, Боже мой! Неужели вы думаете, что я вас только учила?
Тогда, совсем обезумев, он сорвал с головы шляпу и отбросил ее далеко в кусты. Он поймал в воздухе отстраняющую его руку и стал покрывать ее бесчисленными поцелуями.
– Я вас люблю, Наденька! Я вас люблю, – повторял он неустанно.
Словно сквозь сон, он слышал шелест деревьев, а в блеске знакомого ему стеклышка он уже видел отражение того сияния, которое переполняло его душу.
«Это стеклышко все-таки не солгало», – радостно промелькнуло у него в мыслях.
Он был счастлив как никогда.
X
В числе тех героев, о которых Кравцов прочитал в доме господина Грушко несколько довольно-таки туманных лекций, были и Кай Юлий Цезарь, и Жанна Д’Арк, и светлейший князь Римникский Суворов. Потом запас героев стал постепенно иссякать, и он уже подумывал было перейти к героям древности, к Тезею и Ахиллесу, как вдруг в сознании его просияло имя Пипина Короткого. Но как он ни ломал голову, стараясь припомнить, чем знаменит был этот Пипин, ничего, кроме имени, не возникало у него в мозгу. «Пипин Короткий… Пипин…» Идя на урок, он не переставал думать о нем. «Пипин… Кто же, однако, был этот Пипин?»
– Ах, черт побери! – выругался, наконец, Кравцов. – Черт побери! Пипина!
И тут же, словно что-то его кольнуло, он подумал о том, что в настоящем его положении нехорошо вспоминать черта. Теперь, когда он так счастлив, когда он любим и сам любит… было бы просто неосторожно. Бог побери. Вот так. Так будет лучше. Бог побери Пипина. И ведь именно, именно это он собирался сказать. Да, конечно, именно это. «Господи, возьми Пипина… И не в ад его возьми, Господи, – продолжал поправляться Кравцов, – а в рай. Пусть ему там будет великолепно… Пипинчику. Ну, теперь, кажется, все в порядке, – подумал он. – Теперь все хорошо…» Он чувствовал себя как причастник, которому не полагается грешить. Но, проходя мимо гастрономического магазина, он вдруг заметил, что какой-то толстяк, остановившийся на тротуаре, следит за ним удивленными глазами. «Это, должно быть, от того, что я говорил вслух, – сообразил наконец Кравцов. – Уж не принял ли он меня за помешанного?» И чтобы замести следы, он стал потихоньку напевать:
– Гос-поди, прийми-и Пипина…
Для пущей хитрости он даже перешел постепенно на мотив модного румынского романса. Теперь уже и толстяк сделал вид, будто он остановился только за тем, чтобы взглянуть на часы. Оба они ловко обманывали друг друга.
– Прийми-и, Гос-по-ди, – напевал Кравцов. – Возьми Пи-пи-на…
Вдруг он спохватился: «Ах, что же, однако, я делаю. Такие слова… и я их, как романс…» Он переменил мелодию и запел на церковный лад. «Ну вот… Это уж, во всяком случае, безупречно», – успокаивал он себя. Но внутренний голос шепнул: «Хитришь с Богом? Обманываешь Бога? О, негодяй, негодяй! Да знаешь ли, кто ты после этого… – И Кравцов весь съежился от неприличного слова, хлестнувшего его, как бич. – Ты после этого…»
– О-о! – почти простонал он.
Неожиданно для себя он очутился у самой витрины, перед свиной головой, дружелюбно оскалившей зубы. Гаванская сигара, воткнутая в полураскрытую пасть, символически подчеркивала сытое свиное довольство. Здесь же рядом, ощипанная до восковой желтизны, лежала индейка, странно подвернув шею. Прикрыв голубыми веками навсегда погасшие глаза, она, как сомнамбула, тянулась к букету петрушки, перевязанному для красоты розовой ленточкой. Два вареных омара сидели друг перед другом и, как ученые, вели длительный спор. Но замечательнее всего был заяц. Он изображал музыканта, играющего на флейте. Казалось, что все прислушивалось к этой немой и непонятной для посторонних музыке. Даже копченые угри блаженно застыли, извиваясь среди винных бутылок. Крепко спала под музыку фаршированная рыба на блюде, ее перламутровые щеки раздувались от сонного восторга.
Вдруг рядом открылась дверь, и из магазина вышел пузатый лавочник в сопровождении молодой дамы.
– Вот это и это, – сказала дама, указывая концом зонтика на омара и поросенка.
И, вторгаясь в сонное царство, отодвинув стекло витрины, лавочник приподнял за лапы одного из красных профессоров. Потом другой рукой он захватил блюдо с лежащим на нем жареным поросенком.
– Консервы, мадам? – почтительно спросил лавочник.
«Консервы», – отдалось в ушах у Кравцова.
И он вспомнил, что уже пора идти на урок. Когда он подошел наконец к дому госпожи Грушко и собирался было позвонить, дверь внезапно раскрылась, и на крыльце появился пожилой господин, одетый в какую-то странную одежду, нечто вроде плаща, какие носят тореадоры. Щеки у него свисли, как у бульдога, и переваливали через узкую полоску воротничка. Господин этот поднял вверх руку и осенил крестным знамением госпожу Грушко, стоявшую на пороге. Так же точно благословил он и Кравцова.
Потом он огляделся по сторонам, как бы желая еще кого-нибудь благословить. Но кроме трубочиста, сидящего верхом на печной трубе, никого поблизости не было. Подумав секунду, он благословил также и трубочиста.
– До свиданья, отец Бонифаций! – воскликнула по-русски госпожа Грушко. – В четверг мы вас ожидаем непременно.
И тут же заметив Кравцова, остановившегося поодаль, она улыбнулась ему и поманила к себе рукой. Но он не двигался с места, ошеломленный и пораженный. Эта пышная блондинка с лицом госпожи Грушко и с такими же, как у нее, ярко накрашенными губами, казалась ему странно знакомой и в то же время он ее вовсе не знал. Она говорила голосом госпожи Грушко, даже довольно ласково ему улыбалась, но все же это не была госпожа Грушко. Ведь та была брюнетка, а эта…
Но госпожа Грушко сделала рукой нетерпеливый жест:
– Идите скорей, голубчик. У меня предстоит с вами серьезный разговор.
«Эта совсем без бровей, – удивленно подумал Кравцов. – Без всяких бровей. Уж не двоюродная ли ее сестра? А может быть, даже и четвероюродная…»
– Идите же! – воскликнула госпожа Грушко.
И, не дав ему времени долго раздумывать, она сама втолкнула его в раскрытую дверь. В гостиной, как только они вошли туда, госпожа Грушко принялась излагать новую программу занятий.
– Нужно наладить все по-иному, голубчик, – сказала она. – Я заблуждалась раньше. О, как я заблуждалась! Но теперь, после проповеди отца Бонифация, после знакомства с этим замечательным человеком, я точно прозрела. Ах, что за светлая личность! Ведь из православия он перешел в католицизм только ради того, чтоб помогать сирым и убогим. И вот я хотела с вами поговорить. Пусть и у вас наконец откроются глаза, как открылись они у меня, голубчик. – Глаза у госпожи Грушко были действительно широко открыты. – Я хочу, я даже умоляю вас, голубчик, чтобы вы прочли моей дочери несколько лекций о мучениках. Вообще, обо всех этих сирых и убогих, о плавающих и путешествующих… Вы, впрочем, понимаете, о ком я говорю.
Но Кравцов не понимал решительно ничего. «Как же теперь бытье Пипином Коротким? – подумал он. – И о каких мучениках мог бы я рассказать? О плавающих мучениках я и сам, кажется, ничего не знаю. Что же касается мучеников путешествующих…»
Он чувствовал себя в весьма затруднительном положении. В это время открылась дверь, ведущая в кабинет господина Грушко, и кто-то, разительно похожий на самого хозяина дома, выглянул оттуда.
– Натали! – донесся знакомый квакающий голос.
Госпожа Грушко исчезла за дверью.
«Да что же это такое? – почти со страхом снова подумал Кравцов. – Ведь это же был господин Грушко, а в то же время это был кто-то иной. У господина Грушко бородка, а этот… Может быть, у меня уже начинается горячка и я вижу то, чего нет в действительности?»