Текст книги "Канареечное счастье"
Автор книги: Василий Федоров
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 39 страниц)
Вареник просыпался в испарине. С ненужной суетливостью принимался мести горницу, хотя за окном еще чуть голубел рассвет. Когда-то были зимние утра, наполнявшие его свежей бодростью. Теперь он искал в работе забвения. Вытащив однажды из-под кровати старое ружье, Вареник тщательно осмотрел его и почистил. Он долго размышлял, чем бы его зарядить. Порох у него был, но дробь уже давно вышла. Наконец он догадался насыпать в стволы битого стекла и мелких гвоздей.
«Уж я им покажу, – думал Вареник. – Пусть только сунутся с обыском!»
Но потом он отнес ружье в сарай и позабыл о нем вовсе. Перед новым годом ударили морозы. Утром по двору прыгали сороки, вышивая крестиками розовую канву снега. От валенок шел скрип, как от целого взвода красноармейцев. В грифельном небе над крышами лиловым горохом прорастали дымки.
В эти дни Вареник много думал о жизни, и, когда к нему зашла Соплячиха, он удивил ее глубокомысленными размышлениями.
– Я так думаю, – сказал Вареник, – не им нас судить. Про коммунистов я… По-ихнему, это мы с тобой, кума, дармоеды. – Он горько усмехнулся. – Пара… зиты, – протянул он. – Вроде вшей.
Соплячиха закрыла глаз. Она была похожа на дремавшую камбалу.
– Не им нас судить, – задумчиво повторил Вареник. – Может, даже как раз наоборот, мы их еще осудим?..
Соплячиха раскрыла глаз.
– Что их судить? – воскликнула она. – Кишки повыпускать им!
– Нет, так не годится, – ответил Вареник. – Надоть по правилу.
Он усмехнулся внезапной мысли, пришедшей ему в голову. И много позже, спустя несколько недель, эта же мысль до света подняла его с постели.
«Посмотрим, кто кого, – думал Вареник, подпоясываясь у печки. – Святых хотите из нас изделать? Будем святыми… Оченно это даже удобно для нас».
Он шептал себе под нос даже на улице, когда колючим холодком дохнул на него ветер и слетевшая с вербы ворона обсыпала его снежным сахаром.
«Так вам и напишем, – думал Вареник, идя вдоль забора. – Про святость нашу напишем».
Под ногами скрипело. Обледенелые деревья чуть позванивали вверху. В глухом саду, тянувшемся за оврагом, желто-голубые синицы, как советские барышни, щебетали, перепрыгивая с места на место. Вареник подошел к хате, на которой красовалась вывеска «Сельсовет». В сенцах толкался народ, обсуждая новый приказ о налогах. Со стены безбожный плакат благословлял бутылкой самогона. И опять Чемберлен, разбросав фалды сюртука, лез на четвереньках от угрожающего ему кулаком красноармейца.
«Тоже, должно быть, хороший человек, – вздохнув, подумал Вареник. – Жулика они бы не стращали».
Он открыл дверь и очутился в канцелярии. За столом, покрытым оборванной клеенкой, сидел письмоводитель Григорий Иваныч. Он что-то писал, поскрипывая пером и широко расставив локти. Не говоря ни слова, Вареник вынул из кармана сушеную рыбу и положил ее поверх бумаг.
– Что вам? – спросил письмоводитель, продолжая писать.
Вдруг ноздри его расширились, как у породистой лошади, он задержал бег пера и искоса взглянул на рыбу. Потом он откинулся на спинку стула и уже благосклонно посмотрел на Вареника чуть подслеповатыми глазами. Голова его была похожа на вывернутый корень – волосы спутаны и лицо все в морщинах.
– Письмо хочу написать, – сказал Вареник задумчиво. – Зятю хочу написать.
– Садитесь, – предложил Григорий Иванович, захватив пальцами рыбу и пряча ее в стол.
Вареник сел.
– Напиши ему, что я, значит, хату согласен отдать. Пущай приедет, – глухо сказал Вареник.
Лицо письмоводителя оставалось бесстрастным.
– И про то напиши, что сам, мол, в плавню уйду рыбалить… А хата мине не нужна вовсе. Старый я уже возиться с ей. Может, я и о душе хочу подумать.
Вареник загадочно усмехнулся. Тогда письмоводитель оторвал четвертушку бумаги и опять взял в руки перо. Через полчаса Вареник отнес письмо на почту.
Все эти дни до приезда зятя Вареник не выходил из дому. Снаружи лепило в окна разгулявшейся метелью. По ночам в трубе стонал ветер, и слышно было, как в сенцах хлопала сорвавшаяся с петель дверь.
«Ну и отдам ему хату, – думал Вареник. – В плавню подамся. Пущай только весна подойдет».
Но иногда тоска зажимала его в тиски и ему начинало казаться, что метель заживо хоронит его в снежных сугробах. Он сам не помнил, когда и как это началось, но по ночам он говорил теперь с женой.
– Соня! – говорил Вареник.
Жена улыбалась ему, протягивая навстречу руки.
– Сонюша, – шептал Вареник, и ему было стыдно за позднюю ласковость, неудержимо рвавшуюся из души.
Внезапно все обрушивалось в белом грохоте; черное окно проступало темным колодцем, и он замечал свою спутанную бороду и острые колени под дырявым одеялом…
– Ах, папаша, папаша! – шелестело в трубе.
За окном гоготало:
– Го-го-го!
Наконец в один из ближайших дней приехал зять. Он вошел в горницу, весь обсыпанный снегом, с заиндевевшими на морозе усами.
– Живы еще? – усмехнулся он Варенику.
И, подойдя к печке, стал оттирать замерзшие руки. Глаза его хозяйственно зашныряли по углам, словно ощупывая цену и пригодность каждой вещи.
– Топчаник, должно быть, вынесли отседова? – спросил он деловито. – А то, может, продали?
– В сарае, – сказал Вареник. – Сейчас разыщу ключи.
– Нет, зачем же? – засуетился Степан. – Я это вовсе не к тому, чтобы… Я только так, насчет инвентаря.
Он подошел к постели и для чего-то пощупал рукой подушку. Вареник смотрел на него исподлобья.
– А с Сенькой Чихуном я еще посчитаюсь, – сказал Степан в раздумье. – Курей пущай себе берет для колхоза, а только подушек я им никак не прощу. Сколько их было у вас, интересно подсчитать, папаша? – Но вдруг он спохватился и сразу залебезил умильным тоном: – А только чего бы вам не переехать в нашу родную семью? Ей пра, папаша, переехали бы к нам. Домишко, понятно, мы продадим, а только курочек можно и у нас содержать. Цыпляток бы себе развели. И внук к тому же у нас… Безобидное вовсе дитё…
В умилении он наклонил набок голову.
– Помнится, верстак у вас был? – спросил Степан, вдруг переходя на прежний деловой тон. – Ежели он еще в целости, то я бы хотел взглянуть. Нет, нет, я это так, к слову, – замахал он руками, заметив, что Вареник роется в связке ключей. – Это и опосля можно…
Но Вареник уже раскрыл дверь, и серые снежинки замелькали в светлом четырехугольнике. Степан последовал за ним. В сарае было темновато, и изо всех щелей тянуло холодком. Распростертый на земле каюк казался огромной рыбой, наполовину обглоданной птицами. Повернувшись к двери, Вареник задвинул болты и щелкнул замком.
– Это вы зачем же? – усмехнулся Степан. – Чтоб не украли нас с вами, папаша?
Он весело хихикнул. Не отвечая, Вареник наклонился к земле и потом выпрямился, закрыв спиной корму каюка.
– Степан! – сказал Вареник, и голос его прозвучал четко и резко.
В голубоватом свете, пробивавшемся сквозь щели, лицо его выступило белым пятном.
– Ну? – отозвался Степан. Слабое предчувствие беды заставило его слегка отступить к стене. Но он все еще усмехался, поводя плечами.
– Осудил я тебе, Степан, – сказал вдруг Вареник, и в руке его неожиданно блеснуло ружье. Черные ноздри стволов тупой смертью уставились в лицо Степану. – К расстрелу я тебе присудил, – сказал Вареник, взводя курки. – К высшей мере…
И прежде, чем Степан успел сообразить, в чем дело, Вареник разрядил ружье. Он дернул сразу за два курка и слегка пошатнулся даже на ногах от сильной отдачи. Выстрел прозвучал гулко, как в пустой бочке, и едкий дым полез из щелей сарая синевато-бурыми завитками.
Черкес
I
Фамилия его была Рогуля, а прозвище – Черкес. По всему побережью Днепра от Херсона до Станислава и даже дальше, до Кингсбургской косы, имя это было известно каждому промышленнику-браконьеру. И не раз от старых охотников мне приходилось слышать жуткие истории, в которых личность Черкеса занимала не последнее место. Сам же я познакомился с ним при весьма неожиданных обстоятельствах. В то время я кончал гимназию и уже курил крепкие папиросы и даже был влюблен в одну гимназистку – словом, считал себя вполне взрослым и положительным человеком. Жил я у бабушки в ее ветхом домике, стоявшем над самым Днепром так, что из окон видны были идущие по реке пароходы и дальний берег, поросший высокими камышами. По утрам бабушка обыкновенно входила в комнату и, притронувшись к моему плечу, говорила:
– Ваничка! Пора. Вставай… «Русалка» уже прошла.
– Ах, Боже мой! – говорил я с досадой и переворачивался в постели. – Дай же мне поспать, бабушка!
Но бабушка прибегала к хитрости. Выйдя на некоторое время из комнаты, она возвращалась затем обратно и с непередаваемой тревогой в голосе шептала:
– «Телеграф», слышишь? «Телеграф» уже прошел.
Делать было нечего, надо было вставать: «Телеграф» был экспрессным пароходом, проходившим мимо нашего домика ровно в половине восьмого. Лениво потягиваясь, наконец подымался я с постели и с завистью думал обо всех выгнанных из гимназии и с грустью о том, что мне придется сегодня долбить cum historicum и разъяснять значение герундия и герундива… Но зато лето было мое. Если и не целое лето, так как осенью у меня неизменно бывали переэкзаменовки, то, во всяком случае, часть лета принадлежала мне. Как хорошо было в летние вечера, переехав реку в утлой лодчонке, усесться на плотах с удочками и думать только об окунях и ершах, видеть только поплавки на воде с сидящими на них прозрачными стрекозами, уже позлащенными закатом, и слушать, как плещет, набегая на скользкие бревна, отраженная берегом волна. А позже, когда, к ужасу бабушки, я завел ружье и сделался заправским охотником, не было большей радости, как думать об утиных перелетах, о вальдшнепах и бекасах, о патронах «жевелло» с особыми патентованными капсюлями и о том, как я промазал недавно по налетевшей на меня стае куликов-турухтанов.
– Ты себя убьешь когда-нибудь, – сокрушенно говорила бабушка, качая головой.
В особенности она боялась дроби.
– Не урони, не урони, – предупреждала она меня всякий раз, когда я доставал с полки мешочек с дробью.
– Да ведь это же дробь, бабушка, – смеялся я.
– Дробь, дробь, – ворчала бабушка. – Как раз дробь-то и стреляет. Ты ее уронишь, а она и выстрелит.
Невозможно было ее разубедить в том, в чем она была глубоко уверена.
Иногда мне удавалось все-таки приносить с охоты кулика или утку.
– Бедная уточка, – говорила бабушка, беря кулика за лапки. А если эта была утка, то бабушка тяжело вздыхала: – Бедный куличок! Ах, зачем, зачем ты его убил!.. Но какой он жирный! Право, не знаю, как его лучше приготовить… с рисом… или нашпиговать салом?.. Пожалуй, с салом будет вкусней.
И она озабоченно сдвигала на лоб старые свои, перевязанные во многих местах нитками очки… Милая бабушка! Теперь, скитаясь по заграницам в качестве «réfugié russe»[36]36
«Русского изгнанника» (фр).
[Закрыть], мне часто приходится менять квартиры. Почти все мои квартирные хозяйки тоже бабушки… Но какие бабушки! Не бабушки, а сущие ведьмы.
– Дрыхнет, лентяй, – шипят они по-немецки, французски, чешски, гречески и румынски. – За квартиру не заплатил и дрыхнет!
– Заплачу завтра! – кричу им через дверь на языке той страны, в какую меня забрасывает судьба.
Я зарываюсь с головой в подушку и думаю о далеком ветхом домике над рекой, о том невозвратном времени и о своей светлой комнате, где я впервые познал непреложную истину, что синус квадрат альфа плюс косинус квадрат альфа равняется единице…
II
Мне давно хотелось увидать охоту на уток с чучелами. Часто, сидя на берегу Днепра у хаты Вареника, зажиточного рыбака и хранителя моей лодки, я наблюдал отъезд промышленников. Загорелые, с взлохмаченными бородами, обутые в высокие сапоги из недубленой кожи, насквозь пропахшие дегтем и махоркой, они мне казались легендарными героями.
– Чучела, чучела не забудь! – кричали они какому-либо замухрастому мальчишке, состоявшему при них чиновником особых поручений. – Да скажи Дуньке, чтоб накопала в огороде картошки.
Я видел, как они укладывали в каюки охотничьи припасы, как напоследок садились в кружок и раскуривали цигарки и как наконец под аккомпанемент волн и чаек бесследно исчезали в днепровской дали. Чего бы я только не дал за возможность поехать с ними!
И вот счастье мне улыбнулось. Как-то летним воскресным утром в дверь нашего тихого домика постучали.
– Пойди открой! – сказала бабушка.
Я вышел наружу. Как древнее божество, сошедшее с пьедестала, в ореоле солнечного утра прямо передо мной стоял Микита Скрипач. В первое мгновение я так растерялся, что только бессмысленно хлопал глазами. Рыжая борода его цвела настурциями. Узкощельные глаза на изрытом морщинами лице смотрели на меня с нескрываемой насмешкой.
– Доброго здоровьечка! – сказал Микита.
Он слегка тронул рукой старую барашковую шапку, из которой ватные внутренности неудержимо рвались наружу.
– Входите, входите, – засуетился наконец я.
Микита шагнул за порог. Кованые сапоги его гулко застучали по деревянному полу.
На ходу я едва успел шепнуть бабушке, недоуменно разглядывающей вошедшего:
– Бабушка! Это Микита… Настоящий промышленник. Понимаешь?.. В прошлом году он убил лебедя… Понимаешь?.. Ради Бога, поставь самовар…
Вслед за этим я ввел Микиту в свою маленькую комнату. Усевшись напротив окна, мы некоторое время молча курили.
– Лермана курите? – спросил, наконец, Микита, прерывая молчание.
– Нет, Месаксуди, – ответил я. – Вот уже восемь лет я постоянно курю только Месаксуди.
Понятно, я немилосердно лгал. Курил я всего лишь полгода и то только у себя в комнате. Гимназистам в те времена строго запрещалось курить.
– А мы больше насчет махорочки, – усмехнулся Микита. – По нашему делу иначе нельзя: комар заест в плавне. Да и крепче она, махорка, до самого нутра согревает.
Помолчав еще некоторое время, как бы из приличия, и сплюнув прямо через мою голову в раскрытое настежь окно, Микита наконец приступил к делу:
– Як вам, правду сказать, насчет капсюлей. Нету их по всему городу, где ни искал. Оной понятно: время нынче военное… Раньше от германца их получали. А утки – гибель! Как гною. Накажи мине Бог!
Неловко откинувшись на спинку стула, Микита в упор посмотрел на меня лукавыми, чуть зеленоватыми глазами.
– Я вам дам капсюлей, – поспешно согласился я. – Но только вы и меня возьмите на охоту.
Микита как-то нерешительно кашлянул.
– Оно конешно, – сказал он. – Отчего и не взять?.. А только утка вся собралась в губернаторской плавне.
– Это там, где Черкес? – спросил я торопливо.
Десятки жутких рассказов всплыли в моей памяти.
– Как раз в аккурате, – спокойно ответил Микита. – А только молодой он еще, чтоб мине споймать. Сопляк он супротив мине.
Уверенность, с какой говорил Микита, рассеяла все мои опасения.
– Я поеду с вами, – сказал я решительным голосом. – Когда мы поедем?
Закуривая новую папиросу из протянутого портсигара, – Микита пожал плечами:
– Завтра несподручно, потому после праздника. Должно быть, паны там бухали. Я так думаю, во вторничек опосля обеда.
Мы сговорились обо всех подробностях предстоящей поездки, и Микита стал прощаться.
– Погодите, – сказал я, робко удерживая его за рукав. – Чаю напьетесь!
– Чаю? – Микита круто повернулся на каблуках.
– Что ж, вы разве не пьете чаю? – спросил я, невольно улыбаясь.
– А какой нонче день? – ответил Микита вопросом.
– Воскресенье, – сказал я, ничего еще не понимая.
– То-то и оно-то, – пробурчал Микита. – Вам, конешно, по-панскому, дело виднее… А только и нам против Писания иттить не должно.
– Против какого Писания? – удивился я.
– А против того, что написано в книгах, – спокойно сказал Микита. Глаза его уже сонно остановились на мне: – Как вы человек учащий, так, значить, и знать должны, – добавил он.
И, отогнув указательный палец, на котором от пыжей и патронов четко обозначались угольные кружки, Микита уверенно отчеканил:
– «Чаю воскресения мертвых и жизни будущего века» – вот что…
Мне так и не удалось уговорить его остаться.
– В другой день с нашим великим удовольствием, – как бы извинялся Микита. – А только в воскресенье никак нельзя.
И он ушел, унося капсюли и тот особенный запах дегтя, кожушины и плавневого ветра, какой был присущ каждому настоящему промышленнику-браконьеру.
III
Мы выехали во вторник после обеда, как было условлено. Днепр слегка шелушился зыбью: ветер был горишный. Упавшее с высоты солнце разбилось на воде тысячами осколков. Над кудрявой зеленью берегов летящие цапли и облака казались китайским узором.
– Киньте-ка мне шкертик, – сказал Микита, садясь в каюк.
Я протянул ему обрывок веревки, бившийся беспомощно у мачты. Микита намотал его на руку и взял в другую весло. Косой парусок, погромыхивая, надулся. Вся земля со всем, что на ней было, сдвинулась с места. Очутившиеся в речке дома и деревья слились в одну сплошную бело-зеленую линию. Я смотрел на свой каючок, привязанный сзади, на узкий пенящийся след, оставляемый им, на медную руку Микиты, сжимавшую весло, на уходящие вправо прибрежные тополя, и чувство непередаваемой радости охватило меня…
Нам нужно было проплыть шестнадцать верст по Днепру и потом свернуть узким ериком в озера. Когда вертящаяся карусель города с колокольнями, амбарами и домами скрылась за поворотом и в ноздри стал попадать вечно летящий пух осокорей, Микита переложил в левую руку весло и достал из кармана табашницу.
– Теперь и курнуть не вредно, – сказал он.
– А что, Микита, – обратился я к нему. – Что за человек Черкес?
– Человек как человек, – нехотя ответил Микита.
Послеобеденная лень, очевидно, не располагала его к разговору. Мы шли у самого берега, шурша иногда по выступающим из воды водорослям и даже цепляясь краем паруса за выбежавшие из зеленой глуши отдельные камышины. Я ждал, когда Микита заговорит о Черкесе. Я почему-то был уверен, что он о нем все-таки заговорит.
– Разные бывают люди, – сказал наконец Микита, отшвыривая за борт окурок, – иному шматок сала – и жизнь для него вроде рая. А вот Черкес, тот уже и на панов заглядывается. Да только ряжкой не вышел.
– Как так не вышел?
– Да так, не вышел, и все. Рябая у него ряжка. Сущий разбойник.
По всему было видно, что Миките приходилось не раз сталкиваться с объездчиком.
– Вы вот вроде панича, – сказал Микита после некоторого молчания, – обучаетесь чистому писанию и вообще всяким наукам. Оно и понятно, каждому свое… А вот Сашка Рогуля, Черкес этот самый, тот сына своего хотит на гимназиста обучить. Умора!
Микита пренебрежительно сплюнул через всю лодку с артистическим совершенством. Теперь нам нужно было пересекать реку. Здесь Днепр разделялся на рукава и всей пятерней стремился дотянуться к морю. Поскрипывая снастями, из-за песчаного острова вынырнул трехмачтовый парусник.
– Эй, там! – крикнули с парусника. – Куда вас прет!
Мы уже вошли в тень его огромных крыльев и прямо неслись навстречу черной смоляной стене, вокруг которой с бешеным хлюпаньем вскипали волны. Невольно я ухватился за борта лодки.
– Соли насыпь на хвост! – лениво крикнул Микита.
Неуловимым движением весла он изменил направление лодки.
Широкая скользкая смерть, ощерившаяся повисшими якорями, сопя и хлюпая, промчалась мимо. Мы находились на середине реки.
– Гимназиста хотит, – зло усмехнулся Микита, возвращаясь к прерванному разговору. – А спину ломать не хочешь?
Я думал, что последует одна из обычных историй, связанных с именем Черкеса. Но Микита умолк и сосредоточенно стал вглядываться в даль. Раздвинувшаяся широко река уже золотилась опускающимся солнцем, малиновые чайки кружились над отмелью. Далекие камыши превращались в черную полосу. Тихая грусть, всегда сопутствовавшая вечерней заре, просачивалась сквозь перламутр небосклона.
– Надоть чайку где согреть, – сказал Микита.
Я невольно улыбнулся, вспомнив его «священное писание». Навстречу нам все явственней выступал берег. В облачном парике, румяное и довольное, застыло над ним июльское солнце. Но вот и оно запало в далеких вербах, и по всему небу протянулся лиловый язык. С разбегу мы врезались в мягкий песок, захрустевший по бокам лодки. Едва ступив на берег, Микита стал прислушиваться.
– Гибель собралось птицы, – шепнул он, наклонившись ко мне.
Но я слышал только дергачей, скрипевших в траве своими странными костяными голосами.
Вытащив каюки на берег, мы принялись готовить чай.
– До месяца все равно ехать нельзя, – сказал Микита. – А месяц нынче поздний. Можно, стало быть, и соснуть.
Помню, я долго не мог заснуть, ворочаясь в каюке под брезентом. Разбудил меня скрип весел и громкий разговор совсем где-то близко, как будто над самым ухом. Я откинул брезент. Все было в лунном дыму – Днепр, облака, деревья. С далекого буйка, отмечавшего путь пароходам, подмигивал красный огонек. Была та глухая пора ночи, когда все в природе отдыхало. Микита сидел в каюке и к чему-то прислушивался.
– Рыбалки на базар едут, – сказал он наконец, заметив, что и я не сплю. – Кажись, что и нам пора.
Выкурив по папиросе, мы отправились в путь.
Теперь мы сидели каждый в своей лодке отдельно и плыли узким ериком среди сплошной стены камыша. Здесь было темно и сыро. Правилка глубоко зарывалась в вязкое дно и, отталкиваясь от него, вызывала на поверхность чернильной воды булькающие пузыри. Дорога казалась бесконечной. Иногда ерик расширялся, сбоку открывалась поляна, и стоящие на ней две-три вербы, озаренные луною, казались испанскими грандами, сошедшимися для поединка. За ними, чертя синее небо пушистыми султанами, колыхались под ветром камыши. Мы снова погружались в сырую тьму. Стоя на корме, я видел только голову Микиты, плывшую где-то в белых тучах. Наконец впереди что-то засерело: показалось озеро. Храпя и позванивая крыльями, сорвалась стая чирков. Неуклюжая лыска, застигнутая врасплох, зашлепала по воде в ближайший куст. Микита остановился. Я подъехал к нему и поставил свою лодку рядом.
– Там, в том углу, гляньте! – шепнул Микита. – Там я вам изделаю заседку.
Я посмотрел по направлению протянутой руки и увидал снежную громаду облаков и ниже под ней темную линию осоки. Сердце мое замерло.
– Вы и чучела мне дадите, не правда ли? – спросил я.
– Дам, дам, – нетерпеливо шепнул Микита. – Только поспешать надо – скоро заря.
С трудом проталкиваясь по затканному водяными травами озеру, мы поспешно приближались к указанному месту. Подмятый лозняк выпрямлялся сзади серебряными иглами. На широких листьях кувшинки, поблескивая, сидели сонные лягушата.
– Подождите малость здеся, – сказал Микита, когда мы въехали в рогоз и спутанные листья зашуршали по борту лодки. Он оттолкнулся веслом и исчез, продираясь сквозь травы. Наконец он возвратился обратно с полным каюком нарезанного камыша.
– В самый раз успеем, – сказал Микита.
Под его проворными пальцами, словно по волшебству, вырос шалаш, в который целиком въезжала моя лодка.
– Ну, теперь готово. Чучела и крикуху я вам высажу сам.
Микита задурил цигарку. С протяжным кряканьем поднялась в стороне разбуженная утка. Я въехал в заседку и закрыл за собой вход. В ней было темно и сыро; отстававшие кое-где камышовые листья упорно лезли в глаза; стоя в каюке на коленях, я почти касался головой крыши. Но постепенно сквозь щели я стал различать озеро и над ним на востоке бледную полоску рассвета. Потом я увидел высыпанные Микитой на воду деревянные чучела: они покачивались подобно живым уткам. Рядом с ними кокетливо охорашивалась уже настоящая живая крикуха. Сердце мое неровно стучало.
«Скоро, скоро начнется перелет», – думал я, заряжая ружье. Небо светлело. Зеленые и красные розы расцветали в нем пышным букетом. И вдруг над моей головой что-то прошелестело. Я прижался к самому дну каюка и застыл в напряженном ожидании.
– Та-ак! Та-ак! – крикнула моя крикуха.
Внезапный ветер и хлопанье крыльев наполнили воздух. Взметая брызги, у самой заседки опустилась утиная стая. Осторожно раздвинув камышины, я просунул ружье. Тонкие утиные головки четко рисовались в расплавленном золоте воды. Поймав на мушку ближайший ко мне рядок, я выстрелил. Гулкое эхо повторило громовой удар. Испуганно всплеснулась над водой мелкая рыбешка. Я посмотрел на озеро. Три кряковых, распластав крылья, кружились на одном месте, колебля водоросли и стебли водяных лилий. Но тут же я увидел нечто совсем несообразное и странное. С противоположного конца озера, стоя во весь рост в каюке, Микита махал мне руками. Потом он что-то крикнул и, повернув каюк, скрылся за камышом. И в тот же момент где-то совсем близко стукнуло о борт весло. Проткнув головой крышу заседки, я выглянул наружу. В двух шагах от меня, покачиваясь в зеленом каюке, стоял человек, одетый в ветхую черкеску.
IV
– Охотничаете? – спросил он каким-то подозрительно приветливым голосом.
Бурая папаха, съехавшая ему на затылок, открывала сухое лицо с коротко подстриженными усами. Орлиный нос, зазубренный оспой, и острые глаза с немигающими веками производили какое-то неприятное и даже отталкивающее впечатление.
– Я так… проездом, – смешался я, – случайно заехал… Курить хотите?
И я протянул портсигар.
– Ружейцо-то у вас аглицкое, должно быть? – спросил Черкес, вовсе не замечая протянутого портсигара.
– Нет, немецкое, Зауэра… – поспешно ответил я. – По случаю купил у одного помещика.
– Ишь какой вы случайный! – осклабился Черкес. Зубы его хищно блеснули. – И ружейцо вы случайно купили, и сами сюда случайно заехали… Случайный вы человек да и только!
Он помолчал, насмешливо сверля меня глазами.
– Ну а тот сукин сын? – Черкес показал рукой в сторону, где скрылся Микита. – Тоже случайный какой или с вами приехал?
– Да, да, мы оба случайно, – запутался я окончательно. – Это мой товарищ по охоте. Мы не сюда ехали. Мы мимо ехали.
– Как же это вы так мимо все ездяите? – ехидно ухмыльнулся Черкес. – Этак вы и мимо всего земельного шара проедете. Уточек, вы, должно быть, тоже мимоходом стрельнули?
И он указал на плавающих в стороне убитых уток.
– Я заплачу за уток! – воскликнул я.
Сухое лицо Черкеса передернулось усмешкой:
– Нет, зачем же платить? Уточки вовсе нё мои. А как озера эти принадлежат господину начальнику губернии, то, стало быть, уточки ихние. За уточек уже вы им сами заплатите. Я вот только отвезу вас к их высокопревосходительству, а вы им сами заплатите.
Холодный пот выступил у меня на лбу. Я вспомнил грузную фигуру нашего губернатора, красную его шею и блестящий военный мундир, делающий его похожим сзади на гигантскую божью коровку… О, никогда и ни за что я не соглашусь разговаривать с ним!
– Ну, так как же? – сказал, наконец, Черкес, видимо насладившись моим испугом. – Берите ваше веселко, поедем ко двору.
С мрачным отчаянием в душе я взял в руки правилку. Солнце уже выкатилось из-за камышей и подожгло противоположный край озера алым колеблющимся румянцем. Далекие вербы с иссохшими сучьями резко выступали на фоне неба. Побледневшая луна гусиным пером повисла в прозрачном воздухе. Озеро дымилось. В гнущихся стеблях рогоза чирикали ранние камышовки. Мы пересекли озеро во всю его длину и, шурша по заросшему резаком каналу, въехали в тихий затон. То и дело взлетали утки. Черкес все время держал меня впереди, проворно следуя за мной и указывая дорогу. Наконец мы очутились в каком-то тупике: дорогу преграждали вывернутые еще половодьем вербы и охапки полусгнившего камыша, кое-где проросшего папоротниками и мятой. Я недоуменно оглянулся назад.
– Вправо малость держите! – крикнул Черкес.
Я повернул направо и увидал чуть заметную узенькую дорожку, прорубленную в гуще растений. Здесь еще держалась ночная сырость. По обеим сторонам встал камыш. Тощие комары с остервенелым жужжанием кружились над нами. Дорожка оказалась совсем короткой и вдруг оборвалась, выведя нас на довольно широкую речонку. Теперь уже Черкес ехал со мной рядом, и бурая папаха его почти касалась моего плеча. Сразу за поворотом в корявых вербах забелела хата.
«Эх, зачем я поехал на охоту? – неслись в голове безнадежные мысли. – Выгонят меня из гимназии, как пить дать. В особенности, если дело дойдет до губернатора…»
Я с ненавистью посматривал на колеблющиеся рядом широкие плечи Черкеса. Рябая шавка встретила нас у хаты протяжным лаем. Скрипя открылась дверь, и босоногий мальчишка лет десяти выбежал наружу. Заметив меня, он слегка смутился и исподлобья взглянул такими же, как у отца, немигающими глазами.
– Матка встала? – спросил Черкес.
– Встала, – ответил мальчишка.
– Пойди ей скажи, что я привел арестанта.
«Арестанта! – отдалось у меня в душе. – Это я – арестант… Я!»
Вся кровь прилила мне к щекам… Безразлично шелестели у хаты вербы. Сквозь запотевшее оконце пялил на меня глаза гипсовый мопс…
– Вы не имеете права оскорблять!.. Понимаете? Я вас…
Жгучая обида и злость, клокотавшие во мне, не находили выхода.
– Зачем вы серчаете? – спокойно сказал Черкес. С предупредительной вежливостью он открыл дверь, пропуская меня вперед. – Серчать вам вовсе не следовает, – повторил он, когда мы уже переступили порог и очутились в просторной горнице. – Ведь не вы же меня арестовали, а я вас. Стало быть, вы арестант и есть.
В горнице пахло свежеиспеченным хлебом. Дородная баба с красивым и пухлым лицом, копошившаяся у печки, завидя меня, лукаво ухмыльнулась.
– Вот они все серчают, – обратился Черкес к жене, как бы призывая ее в свидетели. – Не нравится им в арестантах состоять. Оно и понятно – для ученого человека стыд большой. Но только арестант они все-таки есть, то как же мне их величать?
Черкес снял папаху и повесил ее на гвоздь. Вошедший в хату мальчишка уставился на меня немигающими глазами. Я решил молчать.
«Что-то теперь со мной будет?» – неотвязно тревожила мысль. Даже cum historicum и ut consecutivum показались мне милыми, безобидными шутками.
«Sitis, puppis, turris, vis, febris и securis…». Я представил себе ясно картину моего исключения из гимназии. Важный директор протягивает мне бумаги… «Quousque tandem abutere, Catilina…»[37]37
«Доколе, Каталина, ты будешь злоупотреблять…» (лат.) (Изречение Цицерона.)
[Закрыть] Вся в слезах стоит бабушка и, сдвинув на лоб очки, пытается меня защищать: «Он нечаянно выстрелил, господин директор… Уверяю вас, нечаянно. Он не хотел».
Я с тоской огляделся по сторонам. Дешевенькие занавески на окнах, какие-то вырезки из журналов по стенам, розовые фуксии в окне… И над кроватью нелепая в этом доме новенькая гимназическая фуражка. Фуражка… Откуда фуражка? И герб на ней Херсонской первой гимназии…
«Так, значит, Микита не врал, – подумал я. – Он действительно хочет определить сына в гимназию. А меня исключат…»
Я отвернулся к стене, стараясь скрыть подрагивающие губы.
– Я не знаю только, как мне быть, – сказал Черкес, присаживаясь к столу. – Сегодня везти их, – он указал в мою сторону пальцем, – сегодня везти их никак нельзя. Сегодня я обещался отвезти поросят куму… Разве что с поросятами вместе их захватить? Сдать поросят, а потом уже вот с ими прямиком в город.