355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Василий Федоров » Канареечное счастье » Текст книги (страница 19)
Канареечное счастье
  • Текст добавлен: 12 июля 2017, 12:00

Текст книги "Канареечное счастье"


Автор книги: Василий Федоров



сообщить о нарушении

Текущая страница: 19 (всего у книги 39 страниц)

Фермеры

Город мне опротивел. Я так часто и подолгу в нем голодал, что собственный пиджак стал мне казаться вместительной палаткой. Я мог бы безошибочно пересчитать все свои ребра, а лицо мое от постоянных недоеданий приняло форму треугольника, обращенного вниз своей вершиной. И, блуждая по улицам Праги, я мечтал приблизительно так: «Не унывай, может случиться чудо. Ты встретишь неожиданно благодетеля, который предложит тебе хороший завтрак. Ведь есть же еще на свете добрые люди! Мы вместе войдем в колбасную, и барышня в белом переднике суетливо поспешит в нашу сторону.

– Что вам угодно, господа?

– Отвесьте немедленно два кило ветчины, – скажет воображаемый благодетель. – Можете не вырезывать сала: молодой человек, вероятно, предпочитает жирную пищу.

А я, по интеллигентской привычке, буду, конечно, отказываться:

– Нет, о нет!.. Одного кило ветчины вполне мне хватит на завтрак… уверяю вас… я очень мало ем в последнее время…»

Так, грезя наяву, я был близок к галлюцинации. Дома внезапно сдвигались со своих гранитных фундаментов; городовой, не сходя с места, плыл мне навстречу, помахивая белой перчаткой; предметы и люди сплывались в одну общую массу, и я прислонялся спиной к стене, стараясь сохранить равновесие. Голова моя чертовски кружилась. Да, нужно было поскорее выбраться из этого проклятого города. Мне тем более хотелось уйти отсюда теперь, когда начиналась весна. Я думал о полях, о жаворонках, о березовых рощах, о парном молоке, которое буду пить запоем. Пусть только попробуют оттащить меня от кружки. Я присосусь к ней с жадностью полипа. И я буду работать у какого-нибудь доброго фермера, на лоне природы, под голубыми апрельскими небесами. Но меня смущало одно обстоятельство: я еще никогда не работал на ферме. Сельское хозяйство представлялось мне тогда только по роману Толстого. Я буду, как Левин, заходить по утрам в конюшню и любоваться лошадьми. Свиней я буду чесать за ухом – они это, кажется, чрезвычайно любят. Ну, а все остальное легко можно усвоить на практике. На практике я познакомлюсь с курами, утками, гусями и индюками. То-то будет потеха наблюдать этих глупых животных! Ведь недаром же говорится: «Он глуп, как индюк», «Она совершенная курица», «Этакий гусь»… Да, я был очень наивен в то время. Теперь, после всего происшедшего, я в корне переменил свои убеждения. Я преклоняюсь перед хитростью индюков, я научился глубоко уважать одну старую рябую квочку, а у петухов, бесспорно, есть ярко выраженная индивидуальность. И вам, почтенный осел, я прощаю нашу первую встречу. Вы меня тогда больно лягнули копытом. Однажды вы даже укусили меня за ухо. И все-таки я прощаю вам это, так как вы были моим терпеливым и упрямым учителем. Примите уверения в совершенном к вам уважении и искренней преданности…

Помню все же, как трудно было выбраться из города. Пришлось прибегнуть к помощи приятеля.

– Ты вынесешь мои вещи, – сказал я ему. – Мне самому никак нельзя, хозяйка следит за мной глазами хищной акулы.

– Но ведь я так подозрительно одет, – замялся приятель. – Она может принять меня за вора.

– Тебя? За вора? Не говори глупостей. У тебя тонкое интеллигентное лицо, и вовсе не заметно, что ты в парусиновых туфлях. В профиль ты даже напоминаешь Муссолини.

Он наконец согласился, убежденный моими доводами. Мы обманули-таки квартирную хозяйку. И вот я на воле, с узелком белья под мышкой. Я оглядываюсь на свое прошлое, рискуя свернуть шею. Ах, что это была за жизнь позади! Что за жизнь! Одно сплошное мучение. Зимой я согревался на общественно-политических докладах, – там можно было просидеть иногда до двенадцати часов ночи. Я тихонько садился у печки и слушал все, что мне говорили ораторы. Я только старался не уснуть – это было бы непростительным скандалом. Признаюсь, трудно было не уснуть на этих докладах… А потом, с марта месяца, когда перестали топить печи, я отошел от политической и культурной жизни. Пришлось согреваться на вокзале. «Нет, лучше забыть обо всем этом», – думал я, сидя уже на скамье в городском парке.

* * *

Случалось ли вам, после длительной жизни в городе, внезапно очутиться в поле? Что за краски вокруг! Что за звуки! Жаворонки наперебой воспевают Глинку. Из земли, перегоняя друг друга, выскакивают наружу зеленые стебли растений. Листья одуванчика стелются на бугре зубчатыми коронами карточных королей. И у старой каменной ограды чудесное соединение кормилицы и приват-доцента, бородатая коза глядит вам вслед выпуклыми глазами. И вот на пути начинают попадаться фермы. Вы замечаете волов (их, кстати, нетрудно заметить), они тихо бредут по вспаханному полю, наслаждаясь своим воловьим здоровьем. Загорелые фермеры не спеша следуют за волами. И у меня возникает любопытство: как должны выглядеть маленькие волята? «Они, наверно, очаровательны. Телят я когда-то видел. Но волят еще никогда… Ну, увижу, даст Бог», – думал я, подходя наконец к ферме. И мне очень повезло: я в тот же день получил работу. Хозяин-фермер оглядел меня с ног до головы, словно необыкновенную городскую скульптуру, выставленную напоказ жаворонкам и воронам; он даже пощупал меня руками. А я стоял с опущенной вниз головой, как негр-невольник на африканском базаре. «Лишь бы он меня приобрел», – думал я почти с трепетом.

– Что же ты умеешь делать? – спросил наконец фермер по-немецки.

Мое изощренное обоняние поймало на лету запах жарящейся где-то свинины, и я ответил не колеблясь:

– Все!

Он хрипло и весело расхохотался. На красном лице запрыгали мясистые щеки. Белые отмели зубов обнажились четким перламутром.

– Зер гут, – похвалил немец.

И я был принят на службу.

С этого, собственно, дня начались мои необыкновенные приключения.

Я никогда не забуду своего первого ужина на ферме. Сказать, что я ел за четверых – это значит глубоко извратить истину. Я ел за десятерых, я ел за всех, я мог бы есть за всю Вселенную – столько во мне накопилось героического аппетита. Даже дворовая собака, потерявшая, очевидно, надежду получить от меня подачку, жалобно заскулила, отходя в сторону. Старуха-фермерша уставилась на меня закруглившимися глазами. Я ел молча и решительно, так, как едят обычно люди, не уверенные в завтрашнем дне. Да, я не был уверен в завтрашнем дне. Возможно, что утром меня вышвырнут вон… После ужина фермер отвел меня в коровник.

– Здесь ты будешь спать, – сказал он, указывая на ясли. – Устраивайся, как найдешь для себя удобней.

Он ушел, плотно прикрыв за собой дверь. Коленопреклоненные коровы добродушно и шумно вздыхали. Они молились своему коровьему богу. В полумраке я с трудом различал их рогатые головы. Все это было необычно и даже жутко. А еще так недавно я слушал в Праге лекцию о протопопе Аввакуме, о влиянии Катулла на юношеские стихи Пушкина, и вот сейчас я лежу в яслях и библейские звезды проглядывают сквозь щели… Ночь была довольно холодной, и я аккомпанировал зубами собственным мыслям. Утром, на заре, рука хозяина вытащила меня из яслей, как лотерейный билет.

– Посмотрим на что ты способен, – сказал фермер, недоверчиво усмехаясь. – Пока нам известно, что ты ешь как вол. Но будешь ли ты работать, как вол, этого мы еще не знаем.

И он приказал мне немедленно запрячь лошадей в зеленый шарабан, стоявший во дворе под навесом. Он взвалил мне на плечи целый ворох уздечек, сбруй, подпруг, вожжей и всяких других принадлежностей лошадиного туалета. Я покорно отправился в конюшню. Нужно ли говорить, что я еще никогда не запрягал лошадей? Я даже не видел, как их вообще запрягают. И только путем всевозможных редукций я пришел к заключению, что нужно начинать с уздечки. Я взял в руки уздечку и вертел ее так и сяк, пытаясь отыскать ее конец и начало. Увы! Это была трудная китайская головоломка. Тогда я решил испробовать ее на себе. «У меня довольно длинное лицо, – подумал я, разглядывая уздечку. – Почти как у годовалого жеребенка. Ну, а удила я могу слегка прихватить зубами. По крайней мере, так я лучше всего увижу, в чем тут дело». Но когда я надел уздечку, удила пришлись у меня где-то над головой. И в таком виде застал меня неожиданно появившийся хозяин. Я навсегда запомнил его лицо в эту минуту. У него был странный и чрезвычайно удивленный вид. Казалось, что он собирался сесть на меня верхом, но через мгновение он отступил назад, почти в испуге тараща на меня глаза.

– У вас неудобные уздечки, хозяин, – сказал я как ни в чем не бывало. – Теперь нигде таких не выделывают.

Но он уже схватил меня за повод и со свирепой мужичьей яростью выволок наружу из конюшни.

«Прощай обед, – подумал я безнадежно. – И, вообще, прощай служба. Я буду счастлив, если он не накостыляет мне на прощанье шею. Хорошо еще, что я хоть вчера отменно поужинал», – попытался я сам себя утешить. Но, очевидно, мысль насчет моего вчерашнего ужина мелькнула также в уме у фермера. Ругаясь и хмурясь, он снял с меня уздечку. Нет, мне еще предстояла работа… Мы обогнули конюшню и подошли к огромной куче навоза, возвышавшейся в стороне у забора. С не остывшей еще яростью фермер ухватился за вилы и стал перебрасывать навоз с одного места на другое. Потом он протянул мне вилы, а сам отошел в сторону, сердито попыхивая трубкой. Я решил наконец показать ему, на что вообще способен. Пусть, когда я усядусь за обед, он не подумает упрекнуть меня в дармоедстве. Пусть он теперь посмотрит… Слегка разбежавшись, я вонзил вилы в навозную кучу. Но странно… Когда я их выдернул обратно, на них не осталось ничего. Я повторил маневр, но навоз опять просеялся сквозь вилы. Глаза у фермера налились кровью. Я не рискнул продолжать в том же духе и остановился на месте, недвусмысленно повернув вилы в его сторону.

– Ты самый гнусный и подлый жулик, каких я вообще видал в своей жизни, – сказал мне фермер, задыхаясь от бешенства. – Но ты мне отработаешь вчерашний ужин, будь я проклят! Я научу тебя работать, чертов босяк!

Во мне поднялось чувство собственного достоинства. Оно всегда у меня подымалось, когда я не был особенно голоден.

– Вы напрасно ругаетесь, – сказал я, продолжая держать вилы обращенными в его сторону. – Вы можете меня уволить, если вам не нравится моя работа. Но ругаться я вам все-таки не позволю.

Я услыхал, как скрипнула трубка под его плотно сжатыми зубами. Он косо посмотрел на меня и потом прицелился взглядом к прислоненному у забора увесистому горбылю.

«Кажется, будет буря», – подумал я, стоя, как Посейдон, с трезубцем наготове.

Однако мужичья скупость взяла перевес над обуревавшими его чувствами. Он только молча сплюнул сквозь зубы и, повернувшись ко мне спиной, медленно побрел к дому. Минут через десять меня все-таки вызвали к обеду. Пришла восьмилетняя Берта и мило пролепетала:

– Цуммиттагэссэн.

Я знал, что это мой прощальный обед, и потому ел с мрачной энергией. Я ел с расчетом на будущее, предвидя обратное путешествие в Прагу. И мне было ясно, что за этот обед и за вчерашний ужин меня заставят-таки основательно поработать. Я не ошибся. После обеда хозяин собственноручно запряг лошадей в старую повозку, доверху наполненную золой.

– Отвези в поле, – сказал он мне, указывая в то же время рукой на одно определенное место. – Вот туда, на бугор, – повторил он. – Туда все свозят золу.

С некоторым страхом я взял в руки вожжи. Лошади тронули с места, колеса загрохотали, и я очутился за воротами на гладко укатанной дороге.

Черт возьми! Управлять лошадьми вовсе уж не такое сложное дело.

Я лихо подкатил к назначенному мне месту и увидел довольно большой участок земли, сплошь покрытый золой. Я въехал с повозкой на самую середину этого участка. И вдруг лошади взвились на дыбы и дико заржали. Я соскочил вниз, испуганно сжимая в руке кнутовище. Я провалился по колено в золу и тут же почувствовал нестерпимый жар внизу под ногами. Оказывается, под пеплом тлел огонь. Прыгая с ноги на ногу, я быстро вскочил обратно на повозку. Лошади уже не ржали – они ревели. Облака едкой пыли поднялись вокруг от их бешеных прыжков. Я со всех сил натянул вожжи, пытаясь сдвинуться с места, но вокруг меня стояла тьма и сам я был похож на пророка Илию, возносящегося живьем на небо. Внезапно сквозь дымную тьму я услыхал дикие ругательства моего фермера. Клянусь вам, я им обрадовался в тот миг, как гласу вопиющего в пустыне. Но кнут, вырванный у меня из рук, положил предел этой преждевременной радости. Что-то больно обожгло мне щеку. Ругая лошадей, хитрый мужик стегал меня по чем попало.

– Назад, Фриц! – кричал он на лошадь и осыпал меня градом ударов. – Эй! Но-о! – и кнут опускался мне на спину.

Когда мы выбрались наконец на дорогу, все лицо мое пылало, а из рассеченной губы струйками стекала кровь.

– Кажется, и тебе попало, бедняга, – сказал фермер с фальшивой усмешкой.

Он явно издевался надо мной и был, видимо, доволен произведенной экзекуцией. Я молчал, стиснув зубы… И тут любителей Пруста я огорчу своим чистосердечным признанием: я не запомнил в то время никаких психологических мелочей. Может быть, на придорожном камне сидела какая-нибудь зеленая мушка (и даже вполне допускаю, что она там сидела), может быть, какая-нибудь травинка имела форму вопросительного знака и, раскачиваясь, отбрасывала на землю едва заметную крохотную тень, о которой стоило бы обстоятельно поговорить… Но, право, у меня так болели некоторые части тела, что я был далек и от психологии, и от Пруста…

Вечером, лежа у себя в яслях, слушая жвачку коров и их сочувственные вздохи, я обдумывал способ, как бы мне на заре незаметно улепетнуть. Ботинки я привесил над головой, чтоб ночью их не утащил хозяин. Я твердо решил вернуться обратно в Прагу. «Лучше голодать и слушать доклады о протопопе Аввакуме, чем подвергаться здесь всяким унижениям. Кроме того, ведь меня обещали устроить через месяц билетером в один немецкий биограф. Я хорошо владею немецким языком…» Так, раздумывая, я незаметно уснул. И утром я увидел зарю, стоя на четвереньках, чувствуя еще падение на пол. А надо мной склонился фермер с неизменной трубкой в зубах.

– Ты думаешь, что я всегда буду тебя будить, ленивое животное? – спросил он, оскалив зубы. – Нет, ты научишься вставать сам или я тебе сверну наконец шею.

Заря была поистине апокалипсической: по ней двигались рогатые головы. К губам моим прилип сухой лист кукурузной соломы. Может быть, поэтому я ничего не ответил.

– Пойди накорми осла! – коротко приказал фермер. – Потом вычистишь птичник.

Я послушно пошел к ослу. Да и куда мне было теперь идти?.. Теперь, когда мой побег все равно не удался… Не удалось мне бежать и на следующий день. И вообще, я постепенно втянулся в работу… Я научился многим удивительным вещам, о которых не имел прежде ни малейшего представления. Я знаю, например, как нужно привязывать коров, чтоб они не убегали с привязи, я изучил практическое акушерство, принимая телят и поросят, а о цыплятах я мог бы написать интересную книгу. О фермере могу сказать теперь вполне беспристрастно: он был не добрым и не злым. Он просто был дельным хозяином. И осенью, когда я уходил обратно в Прагу, две луны виднелись на горизонте. Одна из этих лун была моим лицом.

– Ты очень разжирел, – сказал мне на прощанье фермер.

А я подумал: «Еще бы! Ведь я же ел почти что за десятерых!»

Грибная история
I

Вряд ли кому из беженцев памятна теперь фигура Клементия Осиповича Крутолобова, блеснувшего на нашем горизонте этакой маленькой звездочкой. Слишком уж невзрачная была фигура. И среди бывших профессоров, писателей, художников и бесчисленных приват-доцентов она казалась даже вовсе ничтожной. Если бы Клементий Осипович попал не в Прагу, а в какой-нибудь Париж или Берлин или вообще куда-нибудь не в столь исключительный умственный центр, если бы, повторяю, судьба забросила его на кожевенный завод или автомобильную фабрику Рено, то с ним бы не произошло той трагической истории, о которой речь будет впереди. И потом, кто знает? Быть может, в других условиях Клементий Осипович вовсе не пристрастился бы к собиранию грибов. Страсть к грибам у него могла возникнуть именно здесь, в чешской Праге, в этом сыром и дождливом климате. Трудно сейчас и припомнить, где именно, в каком учреждении служил Крутолобов. Не то это был «Русский научный институт», не то «Институт по изучению России», не то «Канцелярия по изучению институтов вообще», не то, наконец, «Русское общество бывших институток». Да и не в этом в конце концов дело. Мало ли в Праге всяких культурных учреждений! Важно то, что Крутолобов служил в канцелярии мелким незначительным чиновником. Он и на машинке печатал робко, одним указательным пальцем, чуть склонив набок свою рыжую голову и закусив губу так, словно бы влюбленный, впервые прикасающийся к персям любимой женщины. И ходил Крутолобов всегда на цыпочках и говорил почтительным шепотом. Речь же его пестрела неизменно словечками вроде: «давеча», «нынче», «дескать»… Руссейший был человек!

Возраста его также никто не знал. Быть может, ему было за сорок, а быть может, и не больше тридцати пяти. Лицо у него было плоское и мелкое, с воробьиным носиком и реденькими рыжими усами, из которых один был всегда закручен вверх. И одевался Крутолобов сообразно своему положению – на нем был коричневый пиджак в белую полоску и черные брюки со штрипками. Вот разве что этими штрипками выделялся Крутолобов из так называемой «серой толпы». Словно Господь в неизреченной милости своей повелел ему: «Носи, Крутолобов, брюки со штрипками. Никто их теперь не носит, а ты носи. Выделяйся…»

Жил же Крутолобов не в самом городе, а в дачном поселке под Прагой, на лоне природы, у леса, где по вечерам пахло соснами и свежей травой. Снимал он одну только комнату, чуть ли не на чердаке под крышей, и здесь, в тиши деревенского уединения, предавался своим мечтам. Кто бы мог подумать, глядя со стороны на эту невзрачную фигуру, какие буйные фантазии, какое поэтическое вдохновение таится под внешним спокойствием и почтительной выдержкой. Казалось, – вот создан человек для подшивания казенных бумаг и для гуммиарабика и сургуча, для входящих и исходящих, для бланков, копий, чернил, перьев и карандашей. А на самом деле было совсем не так. Конечно, подшивал бумаги Крутолобов восхитительно. Это у него было от предков, от отца и от деда, унаследованный семейный талант. Иной раз на пари или просто чтобы позабавить сослуживцев сошьет вместе речи наших общественных деятелей да так ловко подгонит строчку к строчке, что и не разберешь, где кончается один и где начинается другой. Как будто одно лицо говорит беспрерывно. Но опять-таки, не в этом суть дела. Суть дела в том, что Крутолобов был мечтателем и поэтом. Каких только красот не рисовало ему собственное воображение, когда, приехав домой со службы, он ложился в уголке на кушетку.

«Вот найду миллион, – думал Крутолобов. – Или даже нет… пять миллионов. Заведу рысаков… женюсь. У жены будет будуар, у меня кабинет. То я к ней в будуар, то она ко мне в кабинет. Приоденусь, понятно. Галстухи там, воротнички и так далее…»

Мысленно он видел себя в роскошном автомобиле на главной улице и потом у подъезда лучшего ресторана. Швейцары почтительно распахивают перед ним двери… А то еще пригрезится ему, что он в турецком гареме. Роскошные красавицы в легких одеждах кружатся вокруг него. И песню его любимую поют – «Позарастали стежки-дорожки». И вдруг одна из них, самая красивая и обольстительная, кричит, заломив руки: «Клементий! Я вся изныла от страсти!» Так грезил Крутолобов в тиши деревенского уединения, и были мечты его безобидны, как сон невинного дитяти.

II

Хороши леса под Прагой! Сосны, ели, березы… Трава-мурава, птицы разные и цветочки… Барашки на лугу подпрыгивают, резвятся… Где ручеек, там и ресторан, где бугорок, там и гостиница. Сиди, любуйся, отдыхай, кушай хлеб с маргарином и вспоминай Россию. Любил Крутолобов такие лесные прогулки летними прозрачными вечерами. Любил по узенькой тенистой тропинке уходить в лесную глушь, туда, где звонко шумят сосны, шепчутся между собой осины, и солнечный луч, пробившись сквозь гущу ветвей, дрожит зеленым зайчиком на шоколадной рекламе «Ориона». Душой и телом отдыхал здесь Крутолобов.

И вот однажды, возвращаясь домой с прогулки, споткнулся Крутолобов о какой-то круглый и твердый предмет. Наклонился и видит: огромный гриб-боровик допотопным чудовищем вырос у края дорожки. Задрожало у Крутолобова сердце, запрыгало в груди.

«Ведь вот, – подумал он, – какой феноменальный случай. А между тем факт, с которым надо нынче считаться и мимо которого никак нельзя пройти без внимания. Мы, дескать, должны уяснить хотя бы в общих чертах…»

С этими мыслями он опустился на четвереньки. И поразительная картина представилась его очарованному взору. В молодом ельнике у дорожки он увидел целый отряд белых грибов, один другого крупнее и выше, и шляпки на них были темно-коричневые, как из свежего молочного шоколада. Даже не поверил было Крутолобов в такое чудо.

«Здесь, в центре Европы, на мировой арене общественно-политической мысли… и вдруг такие грибы. Не-ве-ро-ят-но! А между тем, если рассудить, то фактически верно. Во всех деталях верно. И нет даже оснований для излишнего пессимизма. Наоборот, – подумал он, держа уже гриб в руке, – здесь вполне уместен самый реальный оптимизм».

И тут же лукавый грибной амур навсегда пронзил Крутолобова испепеляющей страстью. Стал с того времени Крутолобов собирать грибы каждый свободный день, даже корзину купил – грибное лукошко. Чуть праздник – он уже в лес с утра и рыщет по кустам, выискивая глазами. Календарные над лесом загорались зори; фиолетовой тушью рисовался в тумане сосновый бор; облака на востоке растекались красными чернилами.

«Феноменально!» – думал Крутолобов.

Он не понимал теперь, как мог раньше жить, не интересуясь грибами. Грибы ему мерещились повсюду. Он видел во сне целые поляны грибов – рыжиков, подберезовых, осиновых и боровиков. Даже шея заведующего канцелярией казалась ему теперь грибной шеей. И когда он закрывал глаза, перед самым носом у него вырастали грибы величиной с водяную мельницу.

Но впереди уже поджидала трагедия. Ибо поджидает человека трагедия на каждом его шагу…

В поселке, где жил Крутолобов, как раз через двор, в одной из соседних дач обитала семья русского прапорщика Укусилова. Здоровенный мужчина был этот Укусилов, плечи у него, как ворота, и поступь совсем медвежья. А жену имел маленькую, всю в кудряшках и локонах; как рождественский ангел из ваты выглядела Марья Васильевна. И так как бездетны были супруги, скучала очень госпожа Укусилова. То романс Вертинского напевает: «Куда же вы ушли, мой маленький креольчик», то посчитает от скуки долги мяснику и в лавке, то разведет от безделья примус и кушает чай, то просто сидит у окна и смотрит на улицу. Вот раз и увидела она Крутолобова с лукошком в руке. А в лукошке грибов видимо-невидимо.

– Ах, какая прелесть! – воскликнула Марья Васильевна. – Неужели в нашем лесу нашли?

– Да, представьте, у нас, – сказал Крутолобов и ухмыльнулся от удовольствия.

– О! – воскликнула опять Марья Васильевна. – Вы непременно должны меня взять с собой. Нельзя же быть таким эгоистом.

И кокетливо так усмехнулась Клементию Осиповичу из оконца.

Как же было не растаять поэтической душе Крутолобова.

– Я что же… Я с удовольствием, – вспыхнул Крутолобов. – Вот хотя бы и в воскресенье. Только нужно непременно с утра… То есть фактически в четыре часа. А грибов, конечно, сейчас много. Даже, скажу, феноменальное количество.

И тут же условились они на ближайшее воскресенье вместе идти по грибы. Чуть свет в назначенный день поднялся Крутолобов с постели. Наскоро оделся, умылся, ус закрутил, как полагается, и направился к дому Укусиловых. А Марья Васильевна уже у ворот стоит, и голова у нее платочком цветным повязана. Совсем как барышня. В ручке же держит корзинку из-под вязанья и усмехается навстречу Крутолобову:

– Видите, какая я ранняя? Петичка еще дрыхнет в постели, а я уже встала. Что же, пойдем?

Завернули они за угол, вошли в лес. Хорошо на зорьке в лесу! Птичка тиликает в ельнике, перепархивает с ветки на ветку. Букашки всякие вьются в румяном воздухе… И вдруг эта самая букашка Марье Васильевне в глаз залетела. Вскрикнула Марья Васильевна:

– Ах, что-то мне в глаз залетело! Мушка, должно быть. Выньте поскорей, ради Бога…

И сама же протягивает Крутолобову беленький носовой платочек. Подбежал Крутолобов к Марье Васильевне этаким петушком.

– На какой глаз изволите жаловаться?

– Здесь, в левом глазу, – сказала Марья Васильевна. И придвинулась к Крутолобову всем своим телом. – Выньте, выньте скорей. Ужас, как неприятно.

Склонился Крутолобов над ней, а она ему дышит в лицо и так словно бы усмехается одним глазком. Вынул Крутолобов букашку да так и застыл неподвижно с платочком в руке. Поэтическим вдохновением наполнилась его душа, восторгом и торжественной радостью.

– Ах, кажется, и в другом глазу у меня что-то есть, – сказала Марья Васильевна. – Уж не комар ли?

А на губах у нее бродит усмешечка. Смутился окончательно Крутолобов.

– Сейчас я платочком попробую. – И руки у него стали дрожать.

– Нашли? – спросила Марья Васильевна.

– Фактически нет, – сказал Крутолобов. – Но есть реальная возможность…

И тут второй амур, настоящий амур, вспорхнул над его безрадостной жизнью и проткнул ему сердце стрелой. И розовые голубки с дешевой полукроновой открытки наполнили душу Крутолобова сладким любовным воркованием.

«Феноменально, – думал Крутолобов уже в ту первую совместную прогулку. – Стечение обстоятельств, быть может?.. Простой инцидент? Но все же есть… все же есть некоторая подкладка для оптимизма…»

Стали частенько теперь ходить по грибы Крутолобов и Марья Васильевна. Было даже и место у них такое в лесу, сейчас же за домом у старого дуба, где сходились они на зорьке по праздникам. Завидят друг друга еще издали, уже ухмыляются оба, машут руками. Веселые это были прогулки и совсем безобидные. Идут они себе рядышком по тропинке и вдруг говорит Марья Васильевна:

– Поглядите, как сыро сегодня в лесу. И скользко ужасно… Я уж лучше возьму вас под руку.

И словно бы огнем обожжет Крутолобова ее прикосновение. Идет он не дыша под ручку с Марьей Васильевной, и сладкие грезы наполняют его голову. То кажется ему, что он лежит в долине Дагестана, пронзенный кинжалом… А в груди у него дымится рана… И до слез его самого растрогают эти эмигрантские мечты. То будто бы он борется с быком у ног влюбленной красавицы, а буйный Рим ликует себе как ни в чем не бывало… Веселится себе буйный Рим… Вообще, представлял в своем воображении сладкие и грустные картины. А Марья Васильевна говорит:

– Боже, какой широкий ручей! Куда там мне в моем возрасте перепрыгнуть!

– Нет, нет, не прыгайте! – испуганно кричит Крутолобов. – Уж лучше я вас сам на руках своих перенесу.

И впрямь берет на руки Марью Васильевну. Уже и ручей далеко позади остался, а он все ее несет… все несет…

«Ведь фактически в моих объятиях», – думает Крутолобов, и сердце у него сладко замирает в груди.

– Ну довольно, опускайте на землю! – говорит наконец Марья Васильевна.

– Сейчас! Только бугорок обойдем, – упрашивает Крутолобов. – Там за бугорком на травку и опущу.

И действительно опускает ее на травку… И ничего не было между ними неприличного или циничного, никакая тучка не омрачила безоблачного горизонта их робкой любви. Быть может, все продолжалось бы еще очень долго… Быть может, до того светлого момента, когда все беженцы и эмигранты возвратятся в свободную Россию под грохот московских колоколов и счастливый русский народ устелет их путь фиалками… Но… Не бывает в жизни счастливых идиллий.

Еще через дом от Укусиловых, в небольшой двухэтажной вилле, жила русская профессорша Киргиз-Кайсацкая. Зловредная баба была эта Киргиз-Кайсацкая. Завистливая и злопамятная, хоть и играла недурно на цитре. Из-за цитры, собственно, и пенсию она получала от чешского правительства как деятельница искусства. Казалось бы, на что лучше, живи себе спокойно. Так нет, не такова была вдовушка. Она, видите ли, следила за нравственностью в русской колонии.

Родится ли у кого ребеночек в русской семье, у каких-нибудь там молодоженов, сейчас же по пальцам начинает высчитывать:

– Рановато, рановато родился. На четыре месяца поспешили. Безнравственно это. В наше время так не бывало.

Да так запугала всю русскую колонию, что вообще перестали дети рождаться. Форменное безлюдье вокруг, и не слышно милого детского лепета…

Вот эта Киргиз-Кайсацкая и взяла на мушку Крутолобова и Марью Васильевну. Подметила, что они вместе в лес по грибы ходят, и создала в своем воображении совершенно безнравственную картину. Какой-то «Декамерон» себе нарисовала. Что-то вроде похождений Казановы. А они и не подозревали, бедные, что следит за ними профессорша. Ходили по-прежнему в лес и наслаждались природой. Нарвет Марья Васильевна колокольчиков, сплетет веночек и на голову Клементию Осиповичу возложит, а сама глядит, усмехается:

– Ах, как вы похожи теперь на менестреля!.. Нет, нет, на трубадура… – Или вдруг вздохнет как лесной зефир. – Мне хочется чего-то палевого… Чего-то совсем-совсем сиреневого…

«Феноменально!» – думал Крутолобов в такие минуты. И жизнь ему казалась вечным балом, сплошным боем конфетти и серпантина…

Между тем Киргиз-Кайсацкая уже готовила осаду крепости, а крепостью был не кто иной, как муж Марьи Васильевны, прапорщик Укусилов. И вот какое письмецо послала она ему в одно восхитительное летнее утро:

«Милостивый государь! Вы меня не знаете. Я ваша тайная доброжелательница и должна вас предупредить насчет вашей супруги. Ваша супруга…»

И так далее, и так далее. Словом, изложила всю историю до розовых кончиков ногтей. И такие привела пикантные подробности насчет седьмой заповеди, что бедный прапорщик взревел астраханской белугой.

А наши влюбленные между тем, ничего не подозревая, сидели на берегу лесного ручья под сенью деревьев.

– Ах, отчего, отчего я не родилась на Антильских островах! – говорила Марья Васильевна. – Где-нибудь в Сингапуре или Гватемале… Или в Порто-Рико…

Слушал ее Крутолобов, и росли у него за плечами крылья от нежных ее речей.

– Что ж, Марья Васильевна… Фактически это невозможно, – утешал ее Крутолобов. – Мы географически отделены от тропиков. Физически отделены. И наши мечты иллюзорны.

И опять замолкали они, сидя в тени дерев, и журчал ручеек, прыгая по камешкам…

А Укусилов читал письмо, скрежетал зубами и думал: «Я тебе покажу, сукин сын, грибы! Я тебе такие грибы покажу, что во всю жизнь не забудешь. Вот какие я тебе грибы покажу!» И складывал пальцы в кулак. Однако когда возвратилась жена из лесу, ничего не сказал ей про письмо Укусилов. Даже наоборот, беззаботный вид принял, как будто ничего не случилось. И всю неделю, вплоть до воскресенья, крепился, сдерживал свои душевные порывы. Только мысленно фантазировал: «Вот сюда я его, мерзавца, ударю. Под правый глаз». Словом, предвкушал удовольствие. Бедный же Крутолобов, как агнец, предназначенный для заклания, даже не подозревал готовящейся разразиться беды. Как всегда, лежа в углу на своей кушетке, он рисовал тайную прелесть грядущего свидания. «Что есть любовь? – думал Крутолобов. – Стечение обстоятельств? И можно ли к ней подходить во всеоружии научных знаний?»


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю