Текст книги "Канареечное счастье"
Автор книги: Василий Федоров
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 39 страниц)
И тут он оглянулся. Улыбающаяся дородная Вареничиха, стоя на пороге, манила его рукой.
– Пожалуйте, пожалуйте в хату, – говорила она, шепелявя. На круглом медном лице черной смородиной сияли оплывшие глазки.
Микита вошел в горницу и, сняв шапку, перекрестился.
– Сидай, Микита, – сказал Вареник, придвигая скамейку.
На столе в щербатой миске дымилась уха. В тусклом графине водки золотыми зайчиками прыгало вставшее солнце.
– Я тебе вот что скажу, – сказал Вареник, выпив вторую рюмку. – Как есть ты погорелый сичас человек, строиться тебе, конечно, не под силу. Сам знаешь, что нонче стоить материал. А вот ежели смекнуть…
И Вареник, прихлебывая уху и уже икая от сытости, стал развивать план, по его мнению, наиболее подходящий для данного случая. Микита слушал рассеянно. От водки мысли стали острее, и острее проступала тоска. За окном золотым потоком плескалось солнце. Сиреневые прыгали на подоконнике тени, бесшумно гоняясь друг за дружкой. Иногда по-весеннему радостно скрипела снаружи напруженная ветром верба. И в этой ненужной радости зачинавшегося дня крепче и неотвязней становилась боль, и подымалась в душе глухая обида.
– Так вот, – говорил Вареник, – ты и смекни. Ежели купить на плотах бурлатчину да изделать в ней окна, хата выйдет первостатейная. Оно, конешно, не в нашем обычае жить в деревянных стенках… Но как значит по нужде и по случаю бедности…
Но Микита не дал ему договорить. Насупив брови, с покрасневшими глазами, поднялся он из-за стола, шумно отодвинув скамейку.
– Ты это брось, – сказал Микита, не глядя на Вареника, и опять повторил: – Брось!
Он не находил слов, почти заикаясь от душившей его обиды. Вдруг ему представилось, как это он с женой и ребятами поселится в деревянной будке.
«На кацапский фасон», – подумал Микита и скрипнул зубами. Он презирал всегда этих рыжебородых мужиков в полотняных рубахах, являвшихся каждую весну неведомо откуда вместе с плотами.
«Таперича кваску с лучком…» – вспомнилось внезапно Миките, и, криво усмехаясь, он посмотрел на Вареника.
– Так, говоришь, бурлатчину? – сказал Микита. – Хотишь, чтоб я блох подкормил кацапских? Нет, уж на это мы не способны.
Уж это ты брось! Лучше как есть в натуральном виде и хоть бы где под забором.
Вареник пожал плечами.
– Не дури, Микита, – сказал он спокойно. – Дело тебе говорю, а ты фардыбачишься.
– Дело? – вскрикнул Микита. – Не надо мне вовсе таких делов! Знаем мы дела и получше. А что за хлеб-соль, так за это мы благодарны.
И Микита отвесил поклон хозяйке. Вареник хотел еще что-то сказать, но Микита уже вышел из хаты, и удалявшиеся шаги его застучали снаружи.
«Блажь нашла на человека», – подумал Вареник, вздыхая. Он разгладил бороду, смотрясь в медную стенку самовара, где уши его, как у царя Мидаса, казалось, превратились в чистое золото.
«Хозяйства не умеют соблюдать, – продолжал думать Вареник. – А хозяйство по нашей людской жизни должно быть завсегда в аккурате», – и довольно икнул, как бы ставя над мыслями точку.
Между тем Микита, выйдя со двора, повернул в узкую улочку направо. Он знал, что идет сейчас к Соплячихе, хотя перед этим вовсе не думал, куда ему нужно идти.
В душе у него была какая-то злобная радость, что вот, мол, теперь ему… Но он недодумывал до конца мыслей и только усмехался с искривленным ртом.
С Днепра дул ветер, усиливавшийся с каждой минутой. Небо кое-где затянулось тучами. Микита видел качающиеся ветки цветущих деревьев, недоуменно пригибающиеся к земле с обычным своим зимним шорохом. Розоватый снег сыпался на землю, распространяя вокруг миндальный запах. Встревоженные шмели и пчелы высоко взлетали над заборами, и ветер относил их в сторону. Все в природе дышало злобной радостью.
Уже подойдя вплотную к Соплячихиной хате и увидав на тощем дворе не менее тощую курицу с раздувающимся от ветра хвостом, Микита впервые подумал о жене и о детях.
«Шесть невест, – вспомнились ему насмешливые слова Соплячихи. – Наплодил лежебок… Все вы хорошие, когда женихаетесь…»
«Чертова баба», – подумал Микита, отвечая собственным мыслям, и постучал в окно.
Против ожидания, Соплячиха встретила его не в своей обычной манере.
– Иди, раз прийшел, – сказала она почти равнодушно.
На секунду глаз ее остановился на нем, как бы измеряя количество водки, выпитой сегодня у Вареника. Микита переступил порог. Он увидел жену в незнакомой для него обстановке, в чистой горнице с розовыми занавесками у окна. И даже оробел немного, так все это было странно и необычно. Дети еще спали (он тотчас заметил их взлохмаченные головы в углу на чужой постели), и только меньшая была на руках у матери. Микита сел на скамью. По смущенному лицу жены и по той закругленной выразительности бровей, какая бывает у собак и у женщин, совершивших дурной поступок, Микита понял, что незадолго до его прихода здесь говорилось о нем.
– От Афоньки присылали, – робко сказала жена, пряча глаза в ничего не выражающем взгляде.
– От какого Афоньки? От Завертаева?
– От Завертаева. На свадьбу зовут играть.
Микита задумался.
– Пойдешь, штоль? – спросила нетерпеливо Соплячиха. Видно, она с трудом выдерживала роль спокойного наблюдателя и так и рвалась в открытый бой. Не отвечая прямо на вопрос, Микита спросил скрипку. Он осмотрел колки, подвинтил их и натер смычок канифолью.
«Итить или не итить?» – думал Микита.
К Афоньке его не особенно тянуло. Еще с прошлого года задолжался он у Афоньки, призаняв денег на порох, и боялся, что теперь ему могут не заплатить за свадьбу. Но, с другой стороны, там будет выпивка и можно хоть на минуту забыть то тяжелое и непоправимое, что случилось с ним и что мучило его неотвязно, не давая покоя.
«Пойду», – решил, наконец, про себя Микита и приказал жене разыскать ему люстриновый пиджак.
Пока она возилась в углу, развязывая узлы, наскоро собранные во время пожара, Микита подошел к постели и взглянул на спящих детей. Все шесть лежали, тесно прижавшись друг к другу, и все шесть были девочки. Самая младшая, только что отнятая от груди, барахталась на конце постели и, увидев отца, вдруг засмеялась беззубым ртом. Микита чмокнул губами. Внезапно он встретился глазами с насмешливым глазом Соплячихи, молча и упорно сверлившим его, словно желавшим испепелить.
«Пущай, – злобно подумал Микита. – Не то еще будет. До десятка доведу, накарай мине Бог!.. Пущай все десять будут девчата…» В этом было какое-то злобное утешение. Он нетерпеливо обратился к жене:
– Игде жакет?
– Здесь в люстриновом рукав обгорел, – сказала она. – Может, новый наденешь, Микит?
– Это куда ж? К Афоньке иттить в параде? – недовольно проворчал Микита.
Он надевал новый пиджак только в исключительных случаях, когда играли свадьбу у какого-либо чиновника или купца. Но сейчас, в сущности, ему даже улыбалось появиться на свадьбе в «парадном виде», как бы назло судьбе и людям. И только из обычного своего упорства он продолжал ворчать.
IV
Ветер уже разгулялся вовсю, когда Микита со скрипкой под мышкой вышел на улицу. Внизу был виден Днепр, почерневший и вздувшийся, изрезанный белыми морщинами. В садах на горе с рабской угодливостью кланялись деревья, жалобно протягивая белые руки, словно моля о пощаде. Иногда Миките казалось, что кто-то круглый, теплый и сильный хватал его за плечи и, останавливая посреди улицы, шипел в ухо непонятные слова. Это был низовой весенний ветер, шедший с моря от Кинбурна.
«Надует в плавню воды», – подумал было Микита. И ему представились озера, полные уток, и заросли молодого камыша, где так удобно было прятаться в утлой лодчонке. «Трах-тах! – это он бьет из двустволки. – Трах-тах!..»
– Неужто у Афоньки? – очнулся Микита.
Со стороны Афонькиной хаты мерно и победоносно звучал бубен. И, рассекая короткие удары, чередующиеся в правильном темпе, серебряной лошадью ржал кларнет.
– Ишь ты, – усмехнулся Микита. – Лейбу взяли. Видно, раскошелился старый Игнат.
С Лейбой Микита встречался неоднократно на свадьбах и крестинах и везде, где требовалась музыка и где надо было показать фасон. Теперь, подумав о Лейбе, Микита вдруг ощутил в душе приятное успокоение. Он вспомнил, что у Лейбы двенадцать душ детей и что Лейба такой же бедняк, как он, и такой же, если не больший, пьяница.
Хата Афоньки, стоявшая на бугре, напоминала кусок сахара, сплошь обсаженный мухами. Это соседи и соседки и просто любопытные слободчане заглядывали в окна, толкаясь и обмениваясь мнениями насчет жениха и невесты. Прихватив плотнее скрипку и раздвигая свободным локтем толпу, Микита пробрался в сенцы. Дверь в горницу была настежь открыта. За длинным столом, уставленным бутылками, Микита увидел Афоньку, уже значительно охмелевшего, краснолицего парня с рыжими, обвисшими вниз усами.
– Бери што хотишь! – кричал Афонька. – Н-не пожалею для ради друзей! – И, привстав и шатаясь, чмокнул в лысину сидевшего рядом с ним Вареника. Микита вошел в горницу. Здесь было душно, как в бане. Маленькая безволосая невеста, с глазами, похожими на пуговицы от солдатской шинели, блаженно улыбалась. Завтра чуть свет она наденет рыбацкие сапоги и вместе с мужем будет бросать в корзину юрких лещей и скользких щук… Но сегодня…
Тру-ту-ту! – заливался кларнет.
Тах-тах! – отсчитывал бубен блаженные минуты короткой радости.
Увидав Микиту, Афонька пришел в восторг.
– Попросю! – закричал он, размахивая руками. – Мик… Мик… т-та…
Он расставил руки и пошел навстречу Миките, отбивая в такт кларнету высокими коваными сапогами.
Микита снисходительно улыбнулся.
– Мик-кита, – бормотал Афонька, плача от пьяной радости. – Уважь, дор-рогой челаэк… А я тебе, накарай мине Бог…
Он ткнулся рыжими усами в улыбающиеся губы Микиты.
– Водки налей сперва человеку! – рявкнул Игнат, отец Афоньки, широкоплечий рыбак с рыжей щетиной на голове и такими же, как у сына, отвислыми, но уже седеющими усами.
Афонька поспешно схватил со стола бутылку. Кто-то подставил чайный стакан.
– Гуляй, братва! – взвизгнул Афонька.
Почти не отрываясь, залпом, Микита опорожнил стакан.
Тру-ту-ту! – разливался кларнет. – Тру-тру!
Маленький Лейба, кругленький старичок в засаленном фраке и воротничке голубого цвета, надув щеки, трубил, как архангел в день Страшного Суда. Он заулыбался, увидев Микиту, и на секунду отнял ото рта кларнет.
– Здравствуйте вам, Микита Антоныч!
Тру-ту-ту!
– Это же не водка, доложу вам, а чистый огонь…
Тру-ту!
– Холера им в живот, ей-Богу!..
Тру-ту!
Через секунду взвизгнула скрипка, и пальцы Микиты сами забегали по струнам, привычно отыскивая нужный тон.
– Кадрель! – кричали бабы. – Кадрель!
Музыканты заиграли кадриль.
«Так, так», – думал Микита, водя смычком.
Душа его освобождалась от тяжести. Сквозь расступившиеся внезапно стены он видел Днепр и дальний берег и над обрывом новую хату, куда получше прежней, с зелеными ставнями, как у Вареника. Кто-то наступал ему на ноги, кто-то не раз толкал его в бок… Но он не замечал ничего в той пьяной и бодрой радости, какая охватила его в эти счастливые минуты.
– И-их! И-ах! – взвизгивали бабы, притоптывая каблуками.
«Можно будет пока хоть бурлатчину, – примирительно думал Микита, поспешно водя смычком. – Оно все равно, в летнее время вроде как и удобней… А там к зиме подзаработаю на свадьбах и уже тогда поставлю хату…»
Тру-ту-ту! – заливался кларнет.
– Товар-рищи! – кричал в углу пьяный матрос Кузька. – Прямое и равное голосование вопроса супротив мировой буржуазии…
Волосы Микиты уже намокли от пота, и по лицу сбегали щекочущие капли. Он выждал момент, когда смолкла на секунду музыка, и стал шарить в карманах, ища платок. Но платка не было. Тогда он сунул руку в боковой карман пиджака.
«Не может быть, чтоб забыл дома», – подумал Микита. Только нет… Вот он нащупал сложенный вчетверо лоскут материи. Он с облегчением обтер лицо. И вдруг, как ужаленный, вздрогнул, остановив в воздухе руку. Ноздри его раздулись, втягивая непривычный и сладкий запах духов и пудры. Он взглянул на руку и увидел, что держит чулок, шелковый чулок розового цвета, такой, какие носят господские барышни.
«Откедова это?» – подумал Микита.
И, оглянувшись вокруг, поспешно спрятал находку.
«Откедова?» – продолжал думать Микита, уже берясь за скрипку.
– Польку, польку! – кричали бабы.
Микита заиграл старинную польку, столь излюбленную днепровскими рыбаками.
Ти-ля-ля, – запели струны. – Ти-ля-ля!
«Ля-ля! Ля-ля!» – вспомнилось вдруг Миките бормотанье загулявшего чиновника, и ночной кутеж на берегу Днепра, и барышни в лакированных туфлях, и все, что случилось когда-то весной…
Ведь это он сам тогда стащил чулок и, положив в карман, забыл о нем совершенно, так как и украл-то его больше по пьяному делу.
«Вишь ты какая штука!» – думал Микита, играя.
Что-то было дразнящее и неизъяснимо прекрасное для Микиты в этом воспоминании. На секунду мелькнула жена, вечно беременная, с лицом оливкового цвета, но сейчас же она заслонилась другими лицами, молодыми и улыбающимися.
«Панская жизнь», – подумал Микита, не переставая играть.
– Тов-варищи! – кричал Кузька. – Все мы теперь свободные граждане! Потому как не буде теперь панов…
– Их! Ах! – взвизгивали бабы.
Вареник уже танцевал вприсядку, уставив руки в бока.
«Восемьдесят рублей… – думал между тем Микита. – Что на них можно изделать? И на стреху не фатит, а не то что на хату… Или, к примеру, бурлатчина… Это так, чтоб только блох подкормить… Нет, уж лучше как есть, в натуральном виде, хоть бы игде под забором…»
Микита играл, машинально водя смычком. Мысли захватили его в свой волшебный круг и не отпускали ни на минуту.
* * *
– Извош-шик!
Микита кричал, приставив ладони ко рту. В тихом проулке слышно было громыханье и цоканье извозчичьей пролетки. Здесь, на окраине города, в этот глухой час ночи было темно и пустынно. Ветер давно утих, и теперь в теплом воздухе нежно пахло цветущими абрикосами.
– Извош-шик! – крикнул еще раз Микита.
Из-за угла вынырнула пролетка и остановилась, подъехав ближе. Неуклюже расставляя ноги, Микита влез на сиденье. Востренький старичок благообразного вида чмокнул на лошадей и разобрал вожжи неторопливо и с чувством своего извозчичьего превосходства.
– Куда изволите? – спросил он равнодушно.
– К институткам вези, – сказал Микита, запахивая пиджак.
Извозчик сощурился.
– Это куда же? В Яр? Или, ежели угодно, в Ливадию?
– Вези, куда хошь, – сказал Микита.
Пролетка тронулась с места и, подпрыгивая на мостовой, медленно покатилась в сторону города.
Суд Вареника
Во всем облике Вареника, в его лукавых глазах, в растрепанной бороде и помидорного цвета лысине, и в том, что он часами теперь просиживал на опрокинутой у берега бочке, – было что-то от Диогена. По-диогеновски свисали вниз босые ноги, и седые брови лохматились по-диогеновски, но ругался Вареник по-своему, по-русски, как говорится, «в три этажа». Впрочем, с того времени, как в голову ему стали приходить разные мысли, стал Вареник ругаться куда меньше, сделался ленивее на язык. Даже Соплячиха, уже на что бойкая баба, а и та не могла его расшевелить.
– Чекистов засылають, слышь? – шептала Соплячиха, пугливо оглядываясь по сторонам. – Тровлють народ… Учителя Хлюстова убили…
Но Вареник слушал рассеянно.
– Отойди малость в сторону, Александра! – говорил он раздумчиво. – Хотитца мне знать, откеда это Микита Скрипач тащить стропила?
– Матери их сто чертов! – шептала Соплячиха, вращая своим единственным глазом. – Сами себе шлюх позаводили, а народ морят голодом…
«Каждый чего-то хотит», – думал Вареник. И жизнь ему казалась солдатской кашей, где ничего нельзя было разглядеть, но все было размешано вместе – и грязь, и всякая пакость…
I
В тени высокого обрыва, в том месте, где Днепр широко раздвигает свои зеленые рамки, стояла Вареникова хата. Стояла она особняком, на краю Цыганской Слободки, почти на самом берегу, выпятив стеклянные глаза в лихорадочную ржавчину закатов. Когда-то старательно сложенный плетень теперь развалился и порос мхом. Полая вода нередко обрушивалась во двор, и бедные куры, выучившиеся по этому случаю летать, кольцом унизывали высокие вербы. Оттуда они слали революционный привет отяжелевшему петуху, тщетно подпрыгивающему на одном месте.
– Танцуй, танцуй! – кричал, высовываясь из окна, Вареник. – Я т-те потанцую, Ирода, царя египетского, холуй!
Но вот наступало лето, Днепр входил в берега, и только лужи у хаты все еще славословили весну. Каких только лягушек и жаб не водилось в этих лужах! Были здесь изящные жерлянки с ярко-красными животами, певшие по вечерам одну протяжную ноту «у», и толстые, кирпично-серые жабы, похожие на ростовщиков, хрипевшие черт знает что, выпучив от натуги глаза. И все это галдело, кричало, шипело и пело. А что за травы росли у самой хаты! Когда-то в молодые годы, еще при жизни жены, Вареник развел огород. Теперь от того времени остался хрен, густо разросшийся по всему двору, перебравшийся затем в соседний пустырь и оттуда на улицу, так что слободские пьяницы закусывали иногда на ходу, выдергивая из земли горькие корни. Но всего выше и гуще росли лебеда и крапива. И даже хлебные колосья появились здесь неведомым образом – должно быть, воробьи занесли зерна. Кур же Вареник вообще не считал нужным кормить.
– Для чего их кормить? – говорил он. – Сами прокормятся.
А когда пришла революция и воробьи улетели в буржуазные страны, изменилась вся обстановка двора. Остались только лужи, все с теми же жабами и лягушками и даже с тем же пением по вечерам, как будто и лягушки агитировали за революцию. С этих пор Вареник прослыл кулаком.
– Ты нас на понт не бери, – говорил председатель комбеда Сенька Чихун. – Награбил, отец, за усю свою жизнь, отдавай теперь для народного блага.
– Вот штоб мине провалиться! – доказывал Вареник. – Штоб у мине на языке чирь выскочил!
Но из сельсовета пришла бумага: входящая и выходящая № 14 и чтобы курей отдать для колхоза. А чтобы излишки по закону и как от злостного кулака отобрать. Потому нужно для авангарда. И по случаю укрывательства к высшей мере наказания, хоша и вплоть до телесного расстрела.
Получил Вареник бумагу и покрутил головой.
– Чтоб вам мозги повытрусило, лежебокам! – сердито проворчал он.
Но кур все-таки пришлось отдать. Вскоре после этого нагрянула к Варенику комиссия из сельсовета и перевернула весь дом вверх тормашками. Обиднее всего было то, что комиссия состояла из своих же слободских и всем делом заворачивал тот же Сенька, служивший когда-то у Вареника на рыбной тоне.
– Ты, папаша, не укрывай, – говорил Сенька, стреляя по сторонам своими черными цыганскими глазами. – Отдасишь все добровольно – волоска у тебе на голове не тронем.
И Сенька ухмылялся собственной остроте, так как у Вареника и без того голова была совсем лысая.
– Нате, берите, архаровцы! – кричал Вареник почти исступленно. – Пейте мою кровь, комары распроклятые!
– А ты не ершись, – говорил Сенька, роясь в перинах и опрокидывая сундуки. – Это тебе не при старом режиме.
– Да я бы при старом режиме голову тебе открутил! – кричал Вареник, теряя последнюю долю терпения.
Лысина его побагровела, и глаза утратили насмешливое выражение. Когда же комиссия с трудолюбивым рвением мышей откопала в сенцах последний мешок муки, Вареник почти взвыл от досады и обложил всю комиссию отборной бранью. С этого собственно случая, перешагнув через камыши, вербы и всю днепровскую плавню, через октябрьский переворот и февральскую революцию, через святейшую инквизицию и крестовые походы, через до и после Рождества Христова и вообще через тьму веков, Вареник вплотную приблизился к греческому философу Диогену. Странные мысли стали навещать Вареника, но он хранил их только для себя. Вот шумел Днепр перед хатой, и с верб уже осыпались сережки, и радостный май отражался в лужах голубыми космами облаков… В свежей листве сияло зеленое солнце… Так же галдели чайки, топорщась на ветру и боком отлетая в сторону…
Но все было как бы не то, не так, как прежде. То есть в природе вокруг все было по-прежнему, но жизнь была совсем иная. Как будто с последней курицей вынесли из дому что-то крепкое и прочное… И даже не то было странно, что вынесли добро, а то, как его вынесли – запросто, как из своей хаты, за здорово живешь… Было еще понятно: грабили панов и вообще буржуев, помещиков и капиталистов – на то и революция, чтоб грабить богатых. Но вот когда у него у самого забрали его кровное имущество, когда его куль муки, наработанный мозолями… Вареник становился в тупик:
– Как же так? Это же не в аккурате?
И все, на что он ни смотрел вокруг, казалось ему нелепым. Непонятно было, что красноармейцы приводили на водопой разгоряченных коней, и что отобранная от мужиков картошка гнила на складе в городе, и что чекой заправлял бывший барчук из выгнанных гимназистов. Непонятная росла молодежь – комсомолки и комсомольцы.
– По тебе, папаша, на кладбище черти молебен служат, – сказал ему однажды соседский комсомолец Гришка.
– Ах, ты… – начал было Вареник, но запнулся и замолчал. От обиды и огорчения ему перехватило горло.
– Помирать пора, папаша! – кричал вдогонку Гришка, когда Вареник, повернувшись, побрел ко двору.
«Это мине помирать… Мине помирать, – задыхаясь, думал Вареник. – Помирать в шестьдесят лет?..»
А он еще гнул в руках подковы, и ни один молодой не мог с ним равняться здоровьем.
«Как же так помирать?» – недоуменно думал Вареник, сидя по утрам на бочке.
Задорно кричала в вербах иволга; морщась и извиваясь летели в светлой воде зеленовато-черные птицы; волны, убегая от берега, тянули за собой песок и мелкие шелестящие раковины. И солнце так дружелюбно и радостно сидело у него на лысине.
– Как же так помирать?..
Никогда раньше ему не приходилось думать о смерти, как будто ее вовсе не существовало на свете. И не то чтоб он ее теперь боялся, но ему просто казалось нелепым ложиться в гроб вдруг, ни с того ни с сего, когда он еще чувствовал в себе силу и мог работать не хуже других. И еще одно смущало теперь Вареника – ему было страшно умирать по-новому, без попа и певчих, без рисового колива, утыканного изюмом, без всего того, что он привык видеть на протяжении долгой жизни.
«Попа теперь и с огнем не сыщешь, – думал Вареник. – Бежали попы отседова в голодные годы. А которые и вовсе поскидали рясы…»
Он вспомнил похороны жены. Это было очень давно. Тогда нанимали попа и дьякона и пели певчие из кафедрального собора. За дубовый крест на могиле Вареник отсыпал столяру два пуда рыбы…
«Могила теперь, должно быть, завалилась вовсе, – подумал Вареник. – Надо бы как-никак навестить. По-Божьему, надо бы навестить жену…»
Он вздрогнул. Огромное лицо Бога, искаженное судорогой, выросло перед глазами. Не того Бога, которого он знал по Часослову и образам, но страшного, нового Бога, намалеванного комсомольцами. Плакатного Бога… «Религия – опиум для народа»… Румяные ангелы танцевали на деревянном помосте… Апостол Петр, перебирая в руках гармошку, выкрикивал веселые частушки… Холодок прошел по спине Вареника. Здесь мысль его упиралась в пустоту, в какой-то мрачный и темный провал.
«А что, ежели нет? – тоскливо подумал Вареник. – Что, ежели на самом деле нет Бога?..»
Он сощурил глаза, как будто ожидал, что сейчас разверзнется небо и громовой удар поразит его на месте. Когда он их опять открыл – все так же сиял Днепр и те же чайки кружились над ним, останавливаясь в воздухе белыми закорючками. Рослый красноармеец в надвинутом на глаза шлеме поил у берега лошадей. Красное лицо, покрытое веснушками, было бессмысленно и добродушно.
– Ты мне вот что скажи, молодчина, – сказал Вареник, не глядя на парня. – Ты мне вот объясни… Отчего это мне, к примеру, помирать следовает?
– Помирать? – спросил парень и лениво усмехнулся. – Все мы помрем, дед, – сказал он сонным голосом. – Эй ты! – прикрикнул он на коня. – Я т-те, язви тебя в бок!
Длинная лошадиная морда, помаргивая покорными глазами, прошла мимо.
– А ты, дед, живи! – крикнул, оборачиваясь, парень. Рябое лицо его ухмылялось.
– Тоись? – почти встрепенулся Вареник.
Но красноармеец уже напевал себе под нос какую-то песню… Все, все вокруг было непонятно.
И светлыми майскими ночами, когда в вершинах верб, как в девичьих юбках, путался озорной месяц, Вареник лежал на постели с открытыми глазами и думал о смерти.
– Почему помирать? Как это так помирать?
Осторожно он ощупывал свое тело: оно дышало, жило, еще мускулистое и крепкое, как старый пень, о который ломаются топоры. Вот разве борода седая и лысина… Но облысел он рано, с сорока лет…
За окном гремели лягушки. Теплый ветер трепыхался в занавеси у окна. Вареник сел на постели. Один за другим прозвучали в ночной тишине ружейные выстрелы… Некоторое время он молча прислушивался, потом опять лег на подушку. Как пышная невеста, стояла за окном верба, распространяя вокруг пряное благоухание. Ветви ее глухо шумели.
«Уйтить разве к дочке?» – продолжал думать Вареник. Ему вдруг стало страшно своего одиночества и тех мыслей, что помимо его воли неотвязно толпились в голове… «У дочки теперь сын народился… Внука, стало быть, няньчить можно». А зятю он дом передаст – так будет спокойней…
«У-г-гу!» – гудела выпь в далекой плавне.
Белое облако остановилось в окне, заслоняя собою месяц. В комнате стало темно, и только ризы Угодника Николая тускло блестели в углу. Что-то тяжелое и мрачное навалилось на грудь Вареника.
«Мы его Марксом окрестим, – вспомнил он слова зятя. – По-революционному. Пущай растет для победы пролетариата».
«Марксом!.. Дитенка хотит назвать по-собачьему…» – Вареник почти заскрежетал зубами, поворачиваясь лицом к стенке. Ворчливо скрипнула за окном верба. И где-то близко заржала гармоника веселую мелодию частушки:
Мой миленок комсомолец,
А я комсомолка.
Ходить, ходить вкруг мене
Без всякого толка.
– Аню-у-тка! – крикнули в темноте.
Кто-то захлебнулся мелким смешком. Внезапно из-за тучи вынырнул месяц и, осветив комнату, наклеил на стене шевелящуюся тень вербы. Вареник закрыл глаза, стараясь заснуть, но сон не шел к нему, и он ворочался на постели почти до утра, кряхтя и вздыхая, как старая водяная мельница.
II
В летние вечера стал промышлять Вареник удочками – ездил за реку в озера и в гирла, к маякам, на золотую тоню. Когда-то в этих местах у него были свои невода, и еще торчали кое-где сохранившиеся от того времени шалаши и утыканные гвоздями тычки. Но теперь здесь было безлюдно, только чайки кричали над отмелью и старая зола от костров одиноко пестрела в траве.
– Не то это, не то! – вздыхал Вареник, разматывая удочку. – Вишь, как переменилось! И вербы повырубили…
Он глядел на поплавок и видел внизу под собой небо, качающееся из стороны в сторону. Он перегибался за борт, и темное лицо, подрагивая, плыло навстречу. Весь он сидел в облаках, окруженный блестящими звездами, огненный рог месяца торчал у него на лбу…
«Ну, пущай помереть, – думал Вареник, зажав в кулаке бороду. – Пущай я теперь вроде как лишний… А им что за жизнь?»
И опять он вспомнил зятя, длинного, сутулого, с окаменевшим лицом. «Усю буржуазию, окромя трудового элемента… И которые против Советской власти, тех, как собак… Жилы им мало повытягивать!..» – «А сапожки твои откедова? – ехидно усмехался Вареник. – Ахвицер подарил? А часы, поди, барынька отдала за красу вашу ненаглядную?» – «Все теперь для народа», – угрюмо хмурился зять. «Это ты, штоль, народ?» – продолжал язвить Вареник. Его душил смех, и он захлебывался кашлем.
«Что же мине иттить к им, – думал теперь Вареник. – Так, только чтоб руготню разводить…»
Но тайная тоска грызла его постоянно и не давала покою. Как вольный зверь, почуявший старость, он искал спокойного угла. Но спокойного угла не было, и не было спокойной жизни, и все вокруг было, как говорится, шиворот-навыворот. Уже совсем под осень приехал, наконец, зять Степан и позвал его на крестины.
– Хоть вы, папаша, и стоите за контрреволюцию, – сказал он с кривой усмешкой, – а все-таки приезжайте.
– Ты его по-собачьи не называй, – сурово сказал Вареник. – О внуке говорю, слышь?
И он впервые взглянул на зятя серьезными глазами.
– Отчего же по-собачьи? – обиделся Степан. – И вовсе не по-собачьи, а на основании товарища Маркса.
Степан выражался всегда витиевато и любил блеснуть образованностью. Прежде, до революции, он служил в суконной лавке приказчиком.
– Вот вы, папаша, не хотите понимать, – сказал Степан, приняв митинговую позу. – Не те теперь времена, папаша. А у вас буржуазные предрассудки.
Вареник молчал, насупившись.
– Вы себя и божеством окружили, – сказал Степан, указывая на иконы. – И крест на грудях носите… А это самый настоящий царский режим. Потому нет никакого Бога…
– Не трошь! – крикнул вдруг Вареник, теряя терпение. – Ты у мине Бога не трошь!
– Я это так, к примеру, – несколько смутился Степан. – Потому из-за этого самого у вас курей отобрали. Сенька Чихун так мине и говорил. Кабы, говорит, не были ваш папенька божественным человеком, мы бы, говорит, может, хоть петуха им оставили.
– Лодыри они, – злобно сказал Вареник.
– Я вот опасаюсь насчет хаты, – сказал вдруг Степан и хитро прищурился. – Еще хату отымут, чего доброго…
Вареник молчал, глядя в окно на вечереющую реку. Он понимал, куда гнул зять, и тупое безразличие охватывало его душу.
Что ж… он отдаст ему хату. Все равно и здесь, у себя, он чужой… У дочки он будет тоже чужой… Все равно…
– Хату я тебе дам, – сказал наконец Вареник, недружелюбно и искоса поглядывая на зятя. – Только чтоб на внука записать, слышь?
– Это можно, как же! Очень даже возможно, – радостно оживился Степан. – А у нас вам будет спокойней, папаша. Внука будете няньчить. И ежели когда помолиться – то же самое можете. Лишь бы только не на людях, потому партийный я человек. – И он приблизился к Варенику, кладя ему на плечо руку. – Вы нас, папаша, должно быть, считаете вроде как за зверей, – сказал он почти елейным голосом. Гнилые зубы его из-под рыжеватых усов оскалились заискивающей улыбкой. – Это у вас, папаша, извиняюсь, правый уклон. А вот, чтоб вы знали, так и мы имеем понятие, ежели, скажем, кому надо помочь… Была у мине, к примеру, позавчера госпожа Пташникова. У их это я служил в приказчиках при старом режиме… Понятно, супруг ихний давно уже сидит арестованный в ГПУ. «Ослобоните, – плачет, – Степан Парамоныч, а я вам за это век буду благодарная». Ну, конешно, знаю я хорошо: ослобонить его не ослобонят. А вот, чтоб не мучился понапрасно, в этом я, конешно, помочь способный. Сам ходил к начальнику ГПУ, истинное слово… Как безвредный, говорю, они по старости элемент, так вы их, пожалуйста, не томите, а выведите сразу в расход и баста. То же самое, говорю, кормить их вам нет никакого смысла… В тот же вечер их, понятно, прикончили…






