Текст книги "Канареечное счастье"
Автор книги: Василий Федоров
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 28 (всего у книги 39 страниц)
Роман
Канареечное счастье
Часть 1-яИбо кто знает, что хорошо для человека в жизни, в немногие дни суетной жизни его, которые он проводит, как тень…
Екклезиаст
I
Теперь, когда Кравцов думал о своей жизни в Бухаресте, когда пытался себе представить лицо Наденьки, он вспоминал почему-то один день, солнечный и великолепный день в начале мая. Он помнил особенно тот миг, когда, сойдя с трамвая на последней остановке и покружив по узенькой уличке, похожей на лабиринт, они вдруг неожиданно очутились в поле. В тот день над землей стоял сплошной звон жаворонков. Солнце светило так ярко, что Наденька должна была щурить глаза и чуть усмехалась краешком рта, словно отвечая на солнечную издевку, а ветер шевелил у нее выбившиеся из-под шляпки кудряшки. Именно такой помнил ее Кравцов, улыбающейся и веселой, стоящей рядом с ним на краю весеннего поля. И теперь, играя на виолончели, водя длинным копьевидным смычком по запыленным канифолью упругим струнам, он думал о Наденьке, лицо ее колебалось перед ним и выступало с мучительной ясностью в грохоте, гуде и свисте негритянского джаза. Вот уже пять лет как он играл в этом ночном немецком баре, и каждый изгиб зала, каждый угол со столиком, даже каждый входящий в бар посетитель были ему знакомы до омерзения. Иногда все эти пять лет казались ему одним днем, растянутым, как гармошка в гремящую, оглушительную мелодию джаза, над которой длинный чахоточный маэстро Шульц распростер крылья своего нескладного фрака. С одиннадцати вечера и до четырех часов утра гудела виолончель, как старая легкомысленная дева. Сотни ног барабанили по паркетному полу, сотни обнаженных плеч и крахмальных манишек кружились, переплетались в розовом тумане, сотни одинаковых бессмысленных улыбок проносились мимо деревянной эстрады, сотни потных и красных лиц. Саксофон ревел им в уши до бесстыдства дикую ноту. Кравцов почти распиливал виолончель смычком, рука его быстро шарила по скользкой, отполированной пальцами, изогнутой дугообразно шее. У низенького кларнетиста, пухлого старика, сидящего рядом с ним, выпячивались от натуги глаза. А Шульц взлетал на воздух с растопыренными руками, и голова его раскачивалась, как маятник, налево и направо. Литавры наполняли жестью весь дымный зал, и жестяными казались ноги, стучащие по скользкому паркету. С жесткой усмешкой на бледном жестяном лице саксофонист сходил с эстрады, и его инструмент скользким хоботом повисал над какой-нибудь отдельной парой. Танцевали, прижимаясь друг к другу грудью, сплетая ноги, подрагивая бедрами, отбивая носками сапог чечетку, сосредоточенно и улыбаясь, со сладкой негой и кислым равнодушием. Ровно в два часа пополуночи маэстро делал знак рукой, и весь оркестр клал инструменты. Шли в полутемную комнату, предназначенную для музыкантов, и здесь торопливо ужинали, обмениваясь короткими фразами. И здесь, так же как в зале, он продолжал думать о Наденьке, как будто все, что с ним случилось, случилось только вчера. Он знал, что думать об этом бессмысленно, и все-таки не мог остановить поток мыслей, как, должно быть, не может приговоренный к казни заставить себя думать о чем-либо другом, кроме ожидающего его возмездия. В круглом зеркале, висящем над столом напротив, он видел свое худое, постаревшее лицо с ввалившимися щеками, почти крючковатый нос и покрасневшие от бессонницы глаза, и ему делалось жалко самого себя какой-то снисходительной собачьей жалостью. Ему было совершенно ясно, что он не в состоянии теперь ответить на оскорбление достойным образом, он научился на все отвечать покорной улыбкой. Шульц иногда совал ему под нос смычком – это была его обычная манера поправлять промахи, а он только отодвигался в сторону и продолжал улыбаться. И разве не права в конце концов Наденька? У него не было самолюбия, потому что не было никаких талантов. Даже на виолончели он не выучился играть лучше, хотя играл уже давно, еще с того времени, с Бухареста. Одно, что у него осталось неизменным, – это неискоренимая благовоспитанность. Шульц даже сказал ему как-то в минуту хорошего настроения:
– Вы, очевидно, служили раньше в приличном ресторане.
– В ресторане? Почему вы так думаете? – удивился Кравцов.
Лицо Шульца, похожее на клюв старой вороны, любезно осклабилось.
– У вас есть манеры, – сказал он. – Манеры приличного кельнера. И потом вы не подумайте, ведь и я не всегда служил в барах. Помню, в Вене, в одном большом ресторане…
И он пространно рассказывал о своих музыкальных триумфах. Кравцов слушал его рассеянно, облокотившись о железный пюпитр. В самом деле, что мог он ответить Шульцу? Пусть для всех он будет теперь простым музыкантом, виолончелистом, даже лакеем, пусть Шульц, икая после ужина и поглаживая ладонью черные свисающие вниз усы, пусть этот Шульц с небрежно повязанным зеленым галстуком, дирижер Шульц, артист и провинциальная знаменитость, думает о нем все что угодно. И барабанщик Юлиус, принимая его, очевидно, за лакея, любил иногда поговорить об изысканных блюдах, о всяких рагу и майонезах, причем круглое его лицо освещалось мечтательной улыбкой.
– О, герр Кравцов, – восклицал Юлиус почти в упоении. – Если к этому прибавить бутылку доброго рейнского вина…
Он закрывал глаза и сочно чмокал губами. Но Юлиуса он любил, он к нему чувствовал особую симпатию, может быть, именно потому, что Юлиус был барабанщиком. В нем было много темперамента, в этом низеньком широкоплечем Юлиусе, и барабан его гремел, как колесница пророка Ильи, возносящаяся на небо. Юлиус багровел, возвышенная душа его сливалась с инструментом, он был похож издали на священного навозника, перекатывающего гремящий шар. И когда фрейлейн и фрау с запущенными под потолок глазами в блаженном экстазе проносились мимо, Юлиус давал длинную, старательную барабанную трель.
Всегда, когда Кравцов думал о чем-нибудь, в памяти его вставали различные второстепенные мелочи, развертывающиеся затем в определенную картину. Эти ненужные для других мелочи были особенно дороги для него самого, по ним он, как по вехам, шел в странном и обособленном мире, созданном его собственным воображением. Он не мог, например, думать о детстве без того, чтоб не вспомнить вдруг какой-нибудь отрывок разговора, пейзаж, ночное небо, пение соловья или свист утренней иволги. По этим мелочам, как акробат по цирковым канатам, он взбирался на головокружительные и сияющие высоты. Россия поворачивалась к нему издалека во всем своем странном многообразии. Он видел вечернюю зарю и по заре гудящие проволоки, хотя неизвестно, где и когда это было, и фиолетовые чашечки телеграфных столбов, смешно по-рачьи топорщившиеся в небо. Он вспоминал паука в каком-то забытом саду, единственного и неповторимого паука на фоне вечерней паутины, густо крапленной сухими мушками. Он не мог даже представить себе, где, в каком месте видел он этого паука, но он так ясно помнил продранную наверху паутину, и то, как она качалась вверх-вниз, подобно шелковому гамаку. И когда он думал о Наденьке, он вспоминал сначала шорох ее шагов, звук голоса, чуть заметную родинку у виска и запах флердоранжа – ее любимых духов.
– Ты не забудь купить чего-нибудь на ужин! – кричала она ему вдогонку, когда, раскрыв уже дверь в пыльную зелень городского садика, в летнее небо, в пропитанный бензином оранжевый бухарестский воздух, он переступал порог.
На щеке ее отображенная тень качающейся за окном ветки прыгала трепетным полукругом. И вдруг вместе с тенью Наденька сдувалась в пространство, а он бежал по длинному, загибающемуся в конце больничному коридору. Он помнит, как чуть не сбил с ног накрахмаленную до хруста сестру на узком и скользком повороте, как кто-то схватил его за руку и остановил у дверей операционного зала и как ехидно тикали круглые стенные часы, отбивая в тишине звонкие минуты. Постепенно из этих пестрых лоскутьев слагалась вся его прошлая жизнь, и он проходил теперь мысленно по ее извилистым дорогам. Играя на виолончели в этом маленьком немецком городке, похожем на цветную иллюстрацию к учебнику Аллендорфа, он переносился на шесть лет назад, в солнечный миг бессарабского утра и видел себя грязным оборванцем, бредущим по кишиневским улицам. Он только что бежал из Советской России, и глаза его жадно вбирали всю новую, странную и необычную обстановку: груды товаров на лотках, поставленных вдоль улицы, нарядную толпу, казавшуюся ему тогда сборищем миллионеров, зеленые палисадники у домов и выше, на горизонте, крахмальные облака, изрезанные жилками еще обнаженных мартовских веток. Тогда он был охвачен горделивыми мечтами о своей будущей карьере. Он проедет всю Европу с лекциями о Советской России, он расскажет обо всем, что видел сам, он увлечет своею речью европейских буржуа. И несмотря на то, что ему уже исполнилось тогда двадцать девять лет, – мечты принимали реальные формы и плотно вплетались в жизнь, украшая ее волшебными узорами. Уже значительно позже, в Бухаресте, когда он поведал о своих планах Федосею Федосеевичу и когда старик в конце его пылкой речи откровенно расхохотался, – он испытал то незабываемое ощущение разочарования и обиды, какое испытывает ребенок, сорвавший колючий цветок чертополоха и вдруг до крови наколовший руку.
В Бухарест он приехал апрельским вечером (он помнит, как желтыми лимонами выросли из тумана бесчисленные фонари города) и, выйдя с вокзала, сел на скамью у крохотного садика. Он сел, положив рядом с собой ободранный чемодан, приобретенный им в Кишиневе вместе с серыми туфлями у еврея-старьевщика, и, достав записную книжку, стал листать страницы. Город шумел вечерним перекатывающимся шумом, гудки автомобилей плоским кваканьем прорезывали воздух, голубыми усами шевелились по улице снопы электрического света, из кафе и ресторанов доносился беспомощно-наивный и женственный хор скрипок. Мальчишка-газетчик пробежал мимо, визгливо выкрикивая названия вечерних газет: «Адеверул!», «Ментуирея!», «Диминяца!». Ненужный теперь, уводящий назад в прошлое свисток локомотива вдруг заставил Кравцова вздрогнуть, и он впервые почувствовал действительность окружавшей его со всех сторон новой жизни. Наконец при свете уличного фонаря он отыскал нужный ему адрес: книжный склад «Ромул», улица генерала Авереску, № 44. Это был ночлег на сегодня, протекция кишиневского покровителя. Вспомнив теперь своего покровителя, и даровые обеды в приюте для девушек-сирот, и голубей, постоянно воркующих на карнизах темного приютского здания, – он почти умилился. Как там встретят завтра его отсутствие и будет ли обычный субботний пирог с капустой?
Он вспомнил, что с утра почти ничего не ел, и потянулся было достать из чемодана провизию, но боязнь потерять ночлег заставила его быстро вскочить на ноги. Ведь весь его наличный капитал равнялся теперь десяти румынским леям. Он быстро зашагал навстречу вечерней заре, пересеченной причудливыми облаками. Трамваи скрежетали мимо, выплевывая сиреневые молнии. Странный говор толпы, льющейся потоком, казался косноязычным. Было уже совсем темно, когда он звонил у дверей книжного склада, стоя на краю нелепо длинного стеклянного коридора, тускло освещаемого газовым рожком. Его охватило странное предчувствие чего-то необычного, что должно с ним случиться за этой дверью. Он услышал легкие шаги и скрип ветхих половиц под ними; кто-то осторожно нащупывал дверную цепочку. Так же тихо и осторожно открылась дверь, и огромные белые уши, острые и длинные, выставились наружу. Он невольно отступил назад, в глубь коридора. Но тотчас же вслед за ушами выставилась круглая голова, и он заметил, что она обвязана белым платком, а то, что он принял за уши, были только углы платка, завязанные на макушке. Человек был уже очень стар, глаза его, затененные очками, глядели тускло и устало. Одет он был в какой-то заношенный коричневый костюм с протертыми локтями. Лицо было гладко выбрито, как у актера, и необычно румяно, должно быть, от мучившей его зубной лихорадки.
– Что вам угодно? – спросил он по-румынски, но с тем ясным и грубоватым акцентом, с каким говорят все старые русские люди, выброшенные революцией за границу.
– У меня к вам письмо, – ответил Кравцов по-русски. – Вы, должно быть, Федосей Федосеевич Воротников? У меня письмо от Семена Ивановича.
Старик сделал жест рукой, приглашая его войти. Они очутились в просторной комнате, вся обстановка которой состояла из стола и двух стульев. В углах грудами лежали связки газет и журналов. Пишущая машинка, покрытая черной полированной крышкой, жутко напоминала гроб. И совсем необычной казалась в этой комнате карта Африки, прибитая на стене у стола и ярко освещаемая свисающей с потолка газовой лампочкой.
– Семен Иванович странный человек, – сказал, наконец, Федосей Федосеевич, старательно складывая в четвертушку письмо и глядя поверх очков на Кравцова. – Он думает, что у меня здесь гостиница или постоялый двор. Ну куда я вас положу, скажите мне, ради Бога?
Последнюю фразу Федосей Федосеевич произнес почти всхлипывая.
Кравцов молчал, неловко переступая с ноги на ногу.
– Ну куда, ну куда я вас положу? – повторил опять Федосей Федосеевич, досадливо ероша рукой свою длинную серебряную гриву, торчащую из-под платка растрепанной пальмой. – Здесь и дивана нет, и стола нет подходящего. Вот разве что на полу в соседней комнате устроитесь, – сказал он уже словно про себя. – Покрыться можете старыми газетами. Но только там водятся крысы. Множество крыс… Недавно они съели у нас третий том сочинений Ромен Роллана.
Неожиданно Федосей Федосеевич свистнул. И тут же, заметив изумление Кравцова, недовольно нахмурился.
– Вот свищу я теперь, – сказал он почти сердито. – Да, голубчик мой, свищу: зуб у меня спереди выпал.
Он открыл дверь в смежную комнату и, войдя туда первым, зажег рожок. Комната была небольшая, вроде чулана. В углах и на подоконнике горами возвышались книги. Бюст неизвестного гения белым призраком стоял у стены. Внезапно что-то прошелестело в углу и жалобно пискнуло.
– Брысь, дрянь этакая! – крикнул Федосей Федосеевич, пророчески воздев кверху руки. – Брысь отсюда!
Огромная крыса, похожая на кота, с костяным цоканьем пронеслась у них под ногами.
– Наверно, Пруста теперь грызут, негодницы, – сказал Федосей Федосеевич. – Там в углу его сочинения.
Федосей Федосеевич свистнул особенно громко на слове «Пруста». Кравцову сделалось не по себе. Здесь, в этой комнате, он должен был переночевать…
– Только вы не пугайтесь особенно, – как бы читая его мысли, сказал Федосей Федосеевич. – Эти дряни живых не трогают.
– Я не боюсь… Нет, я не боюсь, – нерешительно проговорил Кравцов, косясь на противоположный угол, где еще слышались возня и царапанье.
– Ну и отлично… Здесь, значит, переночуете, – уже совсем успокоенно закивал головой Федосей Федосеевич.
Они снова перешли в первую комнату, и Федосей Федосеевич усадил гостя в углу у карты, так что голова Кравцова пришлась в уровень с тропиками, где-то на желтых равнинах Судана. Взглянув мельком на карту, Кравцов неожиданно заметил кривую линию зеленых флажков, воткнутых от Алжира до Слонового Берега включительно. И в нескольких местах цветной тушью были сделаны странные отметки. Так, например, в одном месте он прочитал следующее: «Туареги. Карманные зеркала, медные пуговицы и тому подобная нестоящая ерунда»…
– Так вы, значит, от Семена Ивановича, – протянул Федосей Федосеевич, раздумчиво откинувшись на спинку стула, отчего по стене пробежала длинноухая тень. – Ну что, как он там… здоров?
Кравцов ответил, что здоров и что шлет низкий поклон. Лицо Федосея Федосеевича приняло мечтательное выражение, его голубые глаза слегка сощурились, и над переносицей острым углом возникла морщинка.
– Как же, как же, мы с ним в гимназии вместе учились, – сказал он, задумчиво улыбаясь. – Однокашники, можно сказать. И в сестру его Ольгу я был когда-то влюблен… – Федосей Федосеевич вдруг рассмеялся искренним и заливистым смешком, свистнув при этом несколько раз кряду. – Даже стреляться хотел от любви, – добавил он, покачивая головою.
Кравцов улыбнулся. Ему начинал нравиться этот необычный старичок. И в то же время ему представилось почему-то, что он уже некогда сидел в этой комнате, и так же шипела газовая лампочка, и были сказаны те же слова, что и сейчас. Впрочем, он чувствовал усталость с дороги и глаза его против воли стали слипаться. Ползущий по карте таракан вдруг принял гигантские размеры, усы его пересекли Сахару и шевелились длинной тенью где-то в среднем течении Нила.
– Ну я пойду, однако, домой, – сказал Федосей Федосеевич, заметив, наконец, состояние гостя. – Вот вам ключ, на всякий случай, если пожелаете уйти раньше.
Он снял с вешалки ветхое пальто с облезлым барашковым воротником и стал одеваться. Уже нахлобучив почти до ушей шляпу и взяв в руки палку, он остановился на пороге. Почти минуту он стоял неподвижно, глядя на карту Африки и что-то шепча себе под нос. Потом он щелкнул для чего-то пальцами и скрылся наконец за дверью.
Кравцов остался один.
Как всегда после длительного путешествия, ему казалось, что он еще движется вперед, и карта Африки полезла на него желтым чудовищем.
«Пора уже спать», – думал он, с трудом подымаясь со стула и устало зевая. Он вошел в предоставленную ему для ночлега комнату и зажег свет. Старая крыса опять промелькнула мимо – должно быть, там в углу среди груды набросанных книг была ее нора. Он стал устраиваться в противоположном углу и из старых журналов смастерил себе нечто вроде постели. Потом он погасил свет и, улегшись на свое жесткое ложе, прикрылся сверху газетами. Сквозь оконное стекло, ставшее иссиня-черным, проступили звезды. Засыпая, словно проваливаясь в рыхлую вату, он подумал о том, что на дворе весна и что не худо было бы заново выбелить туфли. «Брюки, пожалуй, еще хороши, но туфли…» Потом, уже, должно быть, сквозь дрему, он вспомнил почему-то одну ночь на родине… и старый сад шумел верхушками деревьев… Ему представилось, что он бежит по саду, и черные стволы с шелестом проносятся мимо. Ветки задевают его по лицу, и он нагибает вниз голову… Неожиданно он проснулся. Что-то наяву задело его по лицу и, свистнув, прошелестело в газетах. Он испуганно приподнялся с пола и сел на груду книг, служивших ему подушкой.
«Черт побери, опять крысы! Нужно было обезопасить себя от этих назойливых тварей». И он обернул голову в лист плотной бумаги, проделав только отверстие для глаз и рта. Некоторое время он слышал еще шелест, свист и царапанье, но вскоре крепко заснул. Спал он, должно быть, довольно долго, так как, проснувшись, заметил, что солнце уже высоко поднялось над крышами и теперь заглядывает в комнату золотисто-волосатым ликом. Он поднялся со своего ложа и подошел к окну. В дверях кондитерской сиял золотой крендель. Вверху, над фронтоном соседнего дома, быстро неслись облака по совершенно синему утреннему небу. Он испытал легкое головокружение. Ему стало казаться, что весь город вместе с этим белым фронтоном стремительно летит куда-то ввысь, в сверкающую солнечную бездну. Блеск черепиц слепил глаза. У окна медленно раскачивалась кривая ветка акации с иссохшими семенами, похожими на мелкую рыбешку. Иногда ослепительным фейерверком вспыхивали падавшие с крыши капли. Внезапно он услыхал сзади в соседней комнате торопливые шаги. Потом застучала пишущая машинка и вскоре умолкла, а женский голос, показавшийся ему довольно приятным, пропел странную фразу:
– Мне надо купить сегодня чулки за сто сорок лей!
Машинка застучала снова и снова умолкла. А тот же голос пропел:
– И пудру надо купить. И еще губную пома-а-ду!
Тогда он кашлянул, чувствуя, что скрывать свое присутствие далее неудобно. Пение сразу оборвалось, и кто-то испуганно вскрикнул. Кравцов открыл дверь: у стола, где они сидели вчера с Федосей Федосеевичем, сидела теперь девушка; брови ее были удивленно сдвинуты черным подрагивающим треугольником. При виде Кравцова она быстро вскочила со стула. Секунду они оба стояли, рассматривая друг друга.
– Простите, я, кажется, вас напугал, – сказал Кравцов, прерывая неловкое молчание. – Но дело в том, что я здесь ночевал… в той комнате. И вдруг, услыхав пение…
– Надеюсь, вы не слыхали, о чем я пела? – быстро проговорила она.
Кравцов растерянно улыбнулся.
– Вы пели о чулках, – сказал он со своей обычной правдивостью.
Губы ее скривились в пренебрежительную гримаску. Потом она посмотрела куда-то поверх его головы и внезапно расхохоталась. Он смущенно оглянулся назад.
– Боже, как вы растрепаны, как вы растрепаны! – повторяла она сквозь смех. – У вас, наверно, нет гребня, чтоб расчесать волосы?
– Я спал в углу, на газетах, – сказал Кравцов, как бы оправдываясь. – Я только что приехал из Кишинева.
Она перевела взгляд вниз на его туфли и, найдя в них, должно быть, что-то чрезвычайно забавное, закусила губу, чтобы не расхохотаться снова.
– А я думала, что вы приехали из Африки, – пояснила она, кивком головы указывая на туфли. – Или, быть может, вы прибыли на теннисное состязание?
– Я не играю в теннис, – сказал Кравцов смущенно.
– Вы не играете в теннис? Так для чего же вы носите белые туфли?
Он не сразу ответил. Далекое воспоминание вдруг шевельнулось в его уме, и он увидел просторный гимназический класс и черную доску с меловыми травами французского диктанта… «Pourquoi n’avais vous pas preparé votre leçon?..»[43]43
«Почему вы не приготовили урока?..» (фр.).
[Закрыть]
– Ну скажите же. Почему вы носите белые туфли?
– Уже весна, – ответил, наконец, Кравцов, как бы проснувшись и неловко потирая руки. И вдруг он ощутил потребность высказать все то, что переполняло теперь его душу. – Когда я ехал сюда, в Бухарест, я заметил в поле стайку скворцов, – сказал он с неожиданной откровенностью. – И почки на деревьях уже совсем распускаются. Скоро наступит настоящая весна. Я видел бабочку, порхающую в станционном садике.
Он собирался еще что-то сказать, но в это время открылась дверь и в комнату вошел Федосей Федосеевич. Видно было, что старик чем-то озабочен, так как забыл даже снять шляпу, и, рассеянно поздоровавшись с Кравцовым, остановился у стола, похрустывая пальцами.
– Вот что, Наденька… Надежда Сергеевна, – поправил он сам себя. – Необходимо перепечатать вчерашнее наше отношение к господину Петреско.
Они заговорили о деле, о каких-то журналах и книгах. Мысль Кравцова, освобожденная им самим, продолжала волшебный полет. Он думал теперь о том, как снимет где-нибудь на окраине города комнату и начнет готовиться к лекционному турне по Европе. Он рисовал себе часы этих приятных занятий… Над городом весеннее небо с шафранными облаками… И занавески в комнате шевелятся под напором теплого ветра. А он сидит у стола и пишет. Ну, конечно, сначала он поедет в Берлин. Потом в Париж и Лондон. Первая лекция будет называться «Гибель интеллигенции».
– Вы на меня не сердитесь, голубчик, – сказал Федосей Федосеевич, вдруг беря его за руку и ласковым нажимом усаживая на стул. – По-отечески вас спрашиваю… И время сейчас такое, что нечего особенно стесняться. – Он свистнул на слове «стесняться». – И вы мне скажите прямо, без обиняков, много ли у вас в настоящее время денег?
Кравцов чрезвычайно смутился. Он быстро опустил руку в карман и, вынув свой тощий бумажник, раскрыл его неловким движением.
– Десять лей, – сказал он, внимательно рассматривая кредитку, словно сам впервые ее увидел.
– Ну вот, ну вот, – подхватил Федосей Федосеевич. – Вы должны принять от меня дружескую услугу. И никаких возражений! – воскликнул он, подымая голос чуть ли не до верхнего тенорового «ре».
Вслед за этим он сунул Кравцову в руку пеструю ассигнацию в сто лей.
II
На окраине города, носящей странное название Обора, в том месте, где кончаются мостовые и тротуары, Кравцов снял наконец комнату в небольшом домике, похожем скорее на деревенскую хату, нежели на городское строение, и когда он распаковал свой чахоточный чемодан, вытащив оттуда две пары белья и сапожную щетку, уже давно облысевшую от употребления и странно напомнившую ему портрет Максима Горького, виденный им недавно в эмигрантской газете, когда покрыл ветхую постель хозяйским одеялом, он ощутил давно забытое настроение домашнего уюта и покоя.
В низкое окно огненным вихрем влетело утреннее солнце и, подняв радужную пыль, расплескалось по потолку. Кравцов открыл глаза. Ему показалось спросонья, что он лежит на лугу, и он с трудом сообразил, что это не луг, а только окно, уставленное фуксиями. Серый дородный гусь, свернув набок шею и, должно быть, привстав на цыпочки, заглядывал в окно зеленовато-желтым любопытным глазом. Снесшая яйцо курица закатила в курятнике длительную истерику. Кравцов окончательно проснулся.
«Надо обязательно зачернить туфли чернилами, – подумал он, вспоминая вчерашний разговор и даже здесь, наедине с самим собой, конфузливо краснея. – Бойкая, однако, девица…» – подумал он смущенно. Но сейчас же мысль его стремительно понеслась в лучах будущей славы к тем лазурным берегам, куда мы все нередко улетаем на крыльях собственной фантазии. Он увидел огромный лондонский зал с рядами блестящих стульев, освещенную огнями эстраду и самого себя, вознесенного над толпой у строгой лекторской кафедры. Он говорит, и речь его прерывается рукоплесканиями.
Мечтая так, Кравцов неторопливо одевался.
Надо бы сегодня же осмотреть город. Вчера он только мельком видел главную улицу calea Victoriei, и в памяти остался гул автомобилей, движущихся в сторону королевского дворца сплошной блестящей вереницей. Его поразила красота бухарестских особняков, окруженных чугунными оградами, с уютными садиками, беседками и клумбами, сияющая на солнце белизна лепных украшений и у парадных подъездов затененные цветными стеклами галерейки. Если он когда-нибудь разбогатеет, то непременно купит себе такой особняк. Но тут размышления его были прерваны свирепым лаем цепной собаки, и он увидел входящего во двор человека с совершенно рыжей бородой, похожего лицом на опереточного бандита, но в то же время одетого по последней моде. Стая голубей с хрустящим шелестом испуганно взметнулась у окна и долго летела отображенная в стекле над игрушечным городским пейзажем. Человек вошел в дом, бережно неся на руке легкое весеннее пальто, и Кравцов услыхал бурное приветствие хозяйки и потом высокий, как струна, голос пришедшего, совсем не соответствующий его широкоплечей фигуре. Потом оба голоса смолкли, кто-то весьма громко чихнул поблизости, и в дверь к Кравцову неожиданно постучали.
Держа в одной руке бритву (ибо он только что собирался бриться), Кравцов раскрыл дверь. Странный рыжебородый человек, широко раздвинув усмехающийся рот, похожий на моржовую пасть, густо усаженную клыками, вошел в комнату и, не переставая загадочно усмехаться, вдруг стиснул руку Кравцова своей почти нечеловеческой ладонью. От внезапной боли Кравцов присел на ногах, согнув колени.
– Здорово, земляк! – сказал незнакомец по-русски и счастливо расхохотался, словно рассыпал по комнате звенящие стеклянные осколки.
Кравцов удивленно вскинул вверх правую бровь и взглянул мельком на свою руку.
– Не ожидали русачка повстречать? – произнес опять неожиданный гость. – А мы о вас вчера еще прослышали. От вашей хозяйки прослышали. Племянница ейная с нами, стало быть, состоит в законном сожительстве.
Тогда Кравцов растерянно предложил гостю старый расшатанный стул, на котором, впрочем, можно было сидеть только в положении пловца, собирающегося прыгнуть в воду. Гость, однако, выбрал диван, продавив его до половины своей тяжестью.
– Очень приятно, – два раза кряду повторил Кравцов, сам не зная, что бы еще такое сказать, и старательно наморщив лоб. – Моя фамилия Кравцов… – Он выжидательно взглянул на гостя. – А вы, простите?
– Да нас здесь знают все обитатели, – самодовольно протянул рыжебородый, все еще восхищенно глядя на Кравцова своими острыми голубыми глазами. – Знают… Небось знают Топоркова… Много я уже их перебрал, – как бы нехотя и небрежно процедил он сквозь зубы.
– Кого это их? – не понял Кравцов.
– Да бабья ихнего – румынок, – спокойно ответил гость, подавляя рукой зевоту. – Прямо житья от них нету.
Кравцов смущенно кашлянул в руку.
– Чем же вы здесь занимаетесь? – спросил он, не глядя на гостя. – И вообще, извините, кто вы такой?
Топорков неторопливо разгладил свою курчавую бороду.
– А занимаюсь я вот этим самым, – со спокойной деловитостью в голосе ответил он. – Сожительствую. Поживешь с которой годик, а то и того меньше, и здравствуйте-прощайте, мадама. А тут еще, гляди, и другая подвернулась. Сейчас вот с ихней племянницей живу, – сказал он, указывая на дверь рукою. – Ну а сами… – он сонно ухмыльнулся, – сами мы екатеринославские. Из солдатского звания. Вот с войны еще застрял по заграницам. А домой ехать все не решаюсь. Пишут родичи: «Не ехай, ежели можешь». Голод там у них, и одежа вовсе пообносилась. – Он не без щегольства поправил свой пестрый и яркий галстук. – А то случалось и с двумя сразу дамочками жить, – продолжал Топорков, вовсе не замечая того впечатления, какое производит его рассказ на Кравцова. – Это, когда еще прахтики у мене не было насчет любовных делов. Жить с двумя дамочками очень хлопотно, – пояснил он. – Того и гляди которая из них узнает. Да и харч в такой жизни неаккуратный. Даже вовсе мизерный харч. Не то ты пообедал, не то поужинал, сам не знаешь. – Он взглянул на часы, поигрывая цепочкой. – Приглядываю я тут одну дамочку, – сказал он и плутовато подмигнул Кравцову. – Очень важная особа, и кондитерское заведение у нее свое на Оборе. Ежели заполучу эту дамочку, справлю себе беспеременно серый костюм. Я уже и матерьялец приглянул в лавке… А вам будет от меня угощение, – неожиданно заключил Топорков, подмигнув опять Кравцову. – Вроде как свадьбу отпразднуем.
– О нет, я нет… – растерянно запротестовал Кравцов.
– Да уж погуляем, будьте благонадежны, – уверенно сказал Топорков. – На все двадцать пять погуляем. Вы еще не видали, как у Топоркова может душа шуметь.
Он самодовольно расправил бороду, топорща ее от подбородка вверх и рассыпая на две стороны ослепительно рыжим веером. И тут же внезапно поднялся с дивана во весь свой богатырский рост.
– Одначе пора смываться, – сказал он, в третий раз и не без удовольствия поглядывая на часы. – Тожа вот штучка от дамочки, – сказал он, со смаком щелкнув по часовой крышке пальцем. – А цепочку мне уже потом другая особа преподнесла.
Он широко, во весь рот, ухмыльнулся. И прежде чем Кравцов успел что-либо сообразить, страшная рука сдавила своими железными пальцами его маленькую беспомощную руку. Кравцов вскрикнул.
– Ай, ай, – удивился Топорков, – никак пораненная у вас рука. Так я с вами в другой раз за левую буду здоровкаться.