Текст книги "Иван Болотников"
Автор книги: Валерий Замыслов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 29 (всего у книги 47 страниц)
Глава 8 ХРИСТОВЫ ОНУЧИ
Весь день и всю длинную ночь, отказавшись от трапезы, облачившись в тяжкую власяницу 160 160
Власяница – грубая одежда в виде длинной рубашки из верблюжьей или какой-либо другой шерсти, которую носили аскеты на голом теле.
[Закрыть], старец молился.
Иванка лежал в сенцах; по кровле тихо сеял дождь, навевая покой и дрему, но сон долго не приходил: голову будоражили мысли.
«Русь не боярином – народом сильна. Не мужик ли от татар Русь защитил? Кто с Мамаем на Куликовом поле ратоборствовал? Все тот же пахарь да слобожанин. А старец – не убий, не поднимай меча, смирись и терпи. Худо речешь, Назарий, изверился ты в народе, в силе его. Да ежели народную рать собрать и вольное слово кликнуть – конец боярским неправдам…»
Из-за неплотно прикрытой двери невнятно доносилось:
– Прости его, господи… Млад, неразумен… Дьявол смущает… Тяжек грех, но ты ж милостив, владыка небесный… Прости раба дерзкого. Наставь его, господи!..
«Старец о душе моей печется. Не будет в сердце моем покаяния. Никогда не смирюсь! Скорее бы в Дикое Поле. Там простор и братство вольное».
Поутру чинили с Васютой кровлю. Старец же, казалось, не замечал стука топора: он отрешенно лежал на лавке и что-то скорбно бормотал, поглаживая высохшей рукой длинную бороду.
На другой день, как и предсказывал Назарий, дождь кончился, и сквозь поредевшие тучи проглядывало солнце. Подновив кровлю, Иванка вошел в избушку.
– Спасибо тебе за приют, Назарий. Пора нам.
– Провожу, чада, – согласно мотнул головой отшельник. Взял посох и повел к болоту. Когда вышли на сухмень, скитник указал в сторону бора.
– Зрите ли ель высоку? Вон та, на холме?
– Зрим, старче.
– К ней и ступайте. А как дойдете, поверните от древа вправо. Минуете с полве^сты – и предстанет вам дорога. На закат пойдете – то к царевой Москве, на восход – к Ярославу городу… А теперь благословляю вас. Да хранит вас господь, молодшие.
Иванка и Васюта поблагодарили старца и пошагали к угору. Прошли с версту, оглянулись. Отшельник, опершись на посох, все стоял средь пустынного болота и глядел им вслед.
Шли к Ростову Великому.
Шли молча, занятые думами. Пройдя с десяток верст, присели отдохнуть.
– Скрытный ты, Иванка. Ничего о тебе не ведаю. Аль меня таишься? – нарушил молчание Васюта, разматывая онучи.
– Не люблю попусту балаболить, друже.
– Ну и бог с тобой. Молчи себе, – обиделся Васюта.
– Да ты не серчай, – улыбнулся Иванка. – Не каждому душу вывернешь, да и мало веселого в жизни моей.
Болотников придвинулся к Васюте, обнял за плечи.
– Сам я из вотчины Андрея Телятевского. Знатный князь, воин отменный, но к мужику лют. В Богородском – селе нашем, почитай, без хлеба остались. Барщина задавила, оброки. Лихо в селе, маятно. Отец мой так и помер на ниве…
Болотников рассказывал о жизни крестьянской коротко; чуть больше поведал о ратных сражениях, о бунте ввотчине.
– После в Дикое Поле бежать надумал. Хотел к Покрову у казаков быть, но не вышло. В селе Никольском мужики противу князя Василия Шуйского поднялись. Пристал к ним. Челядь оружную побили, хоромы княжьи пожгли. Шуйский стрельцов прислал, так в поле их встретили. Однако ж не одолели. У тех пищали, сабли да пистоли, а у нас же топоры да рогатины. В лес отступили, ватагой стали жить. Потом на Дон мужиков кликнул. Согласились: все едино в село пути нет. Шли таем – стрельцы нас искали. В одно сельцо ночью пришли, заночевали на гумне. Тут нас и схватили: староста стрельцов навел. В Москву, в Разбойный приказ на телегах повезли. Ждала меня плаха, но удалось бежать по дороге. Три дня один брел, потом скоморохов встретил и с ними пошел. Но далече уйти не довелось: вновь к стрельцам угодил. Скоморохи где-то боярина Лыкова пограбили, вот нас и настигли. Привели в боярское село, батогами отстегали и на смирение в железа посадили. Пришлось и мне скоморохом назваться. Через седмицу боярин наехал, велел нас из темницы выпустить и на кожевню посадить. Там к чанам приковали и заставили кожи выделывать.
Всю зиму маялись. Кормили скудно, отощали крепко. А туг на Святой 161 161
На Святой – в пасху.
[Закрыть], по вечеру, приказчик с холопами ввалился. Оглядел всех и на меня указал: «Отковать – ив хоромы». Повели в терем. «Пошто снадобился?» – пытаю. Холопы гогочут: «Тиун медвежьей травлей удумал потешиться. Сейчас к косолапому тебя кинем». Толкнули в подклет, ковш меду поднесли: «Тиун потчует. Подкрепись, паря». Выпил и ковш в холопа кинул, а тот зубы скалит: «Ярый ты, однако ж, но медведя те не осилить. Залома-ет тебя Потапыч!» Обозлился, на душе муторно стало. Ужель, думаю, погибель приму?
А тут вдруг на дворе галдеж поднялся. Холопы в оконце глянули – и к дверям. Суматоха в тереме, крики: «Боярин из Москвы пожаловал!.. Поспешайте!» Все во двор кинулись. Остался один в подклете. Толкнулся в дверь – заперта, хоть и кутерьма, а замкнуть не забыли. На крюке, возле оконца, фонарь чадит. Оконце волоковое, малое, не выбраться Вновь к двери подался, надавил – засовы крепкие, тут и медведю не управиться. Сплюнул в сердцах, по подклету заходил и вдруг ногой обо что-то споткнулся. Присел – кольцо в полу! Уж не лаз ли? На себя рванул. Так и есть – лаз! Ступеньки вниз. Схватил фонарь – ив подполье. А там бочки с медами да винами.
Смешинка пала. Надо же, в боярский погребок угодил, горькой – пей не хочу. Огляделся. Среди ковшей и черпаков топор заприметил, должно, им днища высаживали. Сгодится, думаю, теперь холопам запросто не дамся. В подполье студено, откуда-то ветер дует. Не киснуть же боярским винам. Поднял фонарь, побрел вдоль стены. Отверстие узрел, решеткой забрано. А на дворе шум, вся челядь высыпала боярина встречать. Фонарь загасил: как бы холопы не приметили. Затаился. Вскоре боярин в покои поднялся, и на дворе угомонились, челядь в хоромы повалила. Мешкать нельзя, вот-вот холопы в подклет вернутся. Решетку топором выдрал – и на волю. На дворе сутемь и безлюдье, будто сам бог помогал. В сад прокрался. Вот, думаю, на волюшке. Но тут о скоморохах вспомнил. Томятся в кожевне, худо им, так и сгниют в неволе.
Вспять пошел, к амбарам. А там и кожевня подле. Никого, один лишь замчище на двери. Вновь топор выручил. К скоморохам кинулся, от цепей отковал – ив боярский сад. Вначале в лесах укрывались, зверя били да сил набирались. Потом на торговый путь 162 162
Торговый путь – Москва – Архангельск через Переславль, Ростов, Ярославль и Вологду.
[Закрыть]стали выходить, купчишек трясти. Веселые в город засобирались, посадских тешить. Наскучила лесная жизнь. Уговаривал в Дикое Поле податься – не захотели. «Наше дело скоморошье, на волынке играть, людей забавить. Идем с нами». «Нет, – говорю, – други, не по мне веселье. На Дон сойду». Попрощался, надел нарядный кафтан, пристегнул саблю – и на коня. На Ростов поскакал, да вот к Багрею угодил.
– На Ростов? Ты ж в Поле снарядился.
– А так ближе, Васюта. Лесами идти на Дон долго, да и пути неведомы. А тут Ростов миную – ив Ярославль.
– Ну и что? Пошто в Ярославль-то? – все еще не понимая, спросил Васюта.
– На Волгу, друже. Струги да насады до Хвалынского моря 163 163
Хвалы некое море – Каспийское.
[Закрыть]плывут. Уразумел?
– А ведь верно, Иванка, так гораздо ближе, – мотнул головой Васюта.
– Лишь бы до Самары добраться, а там до Поля рукой подать… Идем дале, Васюта.
Поднялись и вновь побрели по дороге. Верст через пять лес поредел и показалась большая деревня.
– Деболы, – пояснил Васюта.
С древней, замшелой колокольни раздавался веселый звон. Васюта перекрестился.
– Седни же Христос на небо вознесся. Праздник великий!
Вошли в деревню, но в ней было пустынно и тихо, бегали лишь тощие собаки.
– А где же селяне?
– Аль запамятовал, Иванка? В лесок уходят… Да вон они в рощице.
Иванка вспомнил, что в день Вознесения мужики из Богородского шли в лес; несли с собой дрочену, блины, лесенки, пироги с зеленым луком. Пировали там до пере-темок, а затем раскидывали печево: дрочену и пироги – на снедь Христу, блины – Христу на онучи, а лесенки – чтоб мирянину взойти на небо. Девки в этот день завивали березки. Было поверье: если венок не завянет до Пятидесятницы 164 164
Пятидесятница – Духов день.
[Закрыть], то тот, на кого береза завита, проживет без беды весь год, а девка выйдет замуж.
Дошли до березняка, поклонились миру.
– Здорово жили, мужики.
Мужики мотнули бородами, а потом обернулись к дряхлому кудлатому старику в чистой белой рубахе. Тот поднял голову, глянул на парней из-под ладони и слегка повел немощной трясущейся рукой.
– Здорово, сынки. Поснедайте с нами.
Мужики налили из яндовы по ковщу пива.
– Чем богаты, тем и рады. Угощайтесь, молодцы.
Парни перекрестили лбы, выпили и вновь поясно поклонились. Трапеза была скудной: ни блинов, ни дрочены, ни пирогов с луком, одни лишь длинные тощие лесенки из мучных высевок, хлеб с отрубями, капуста да пиво.
– Знать, и у вас худо, – проронил Иванка. – Сколь деревень повидал, и всюду бессытица.
– Маятно живем, паря, – горестно вздохнул один из мужиков. – Почитай, седьмой год голодуем.
– А что ране – с хлебом были?
– С хлебом не с хлебом, а в такой затуге не были. Ране-то общиной жили, един оброк на царя платили. А тут нас государь владыке Варлааму пожаловал. Вконец заведовали. Владычные старцы барщиной да поборами замучили. Теперь кажный двор митрополита кормит.
– И помногу берет?
– Креста нет, парень. Четь хлеба, четь ячменя да четь овса. Окромя того барана дай, овчину да короб яиц. Попробуй, наберись. А по весне, на Николу вешнего, владычную землю пашем. И оброк плати и сохой ковыряй. Лютует владыка. Вот и выходит: худое охапками, доброе щепотью.
– Нет счастья на Руси, – поддакнул Васюта.
– Э-ва, – усмехнулся мужик. – О счастье вспомнил. Да его испокон веков не было. Счастье, милок, не конь: хомута не наденешь. И опосля его не будет. Сколь дней у бога напереди, столь и напастей.
– Верно, Ерема. Не будет для мужика счастья. Так и будем на господ спину гнуть, – угрюмо изрек старик.
– Счастье добыть надо. Его поклоном не получишь, – сказал Болотников.
– Добыть? – протянул Ерема, мужик невысокий, но плотный.
– Это те не зайца в силок заманить. Куды не ступи – всюду нужда и горе. Продыху нет.
– Уж чего-чего, а лиха хватает. Мужичьего горя и топоры не секут, – ввернул лысоватый селянин в дерюжке, подпоясанной мочальной веревкой.
– А ежели топоры повернуть?
– Энта куды, паря?
Болотников окинул взглядом мужиков – хмурых, забитых – ив глазах его полыхнул огонь.
– Ведомо куда. От кого лихо терпим? Вот по ним и ударить. Да без робости, во всю силу.
– Вон ты куда, парень… дерзкий, – молвил старик. И непонятно было: то ли по нраву ему речь Болотникова, то ли нелюба.
Ерема уставился на Иванку вприщур, как будто увидел перед собой нечто диковинное.
– Чудно, паря. Нешто разбоем счастье добывать?
– Разбоем тать промышляет.
– Все едино чудно. Мыслимо ли на господ с топором?
– А боярские неправды терпеть мыслимо? Они народ силят, голодом морят – и всё молчи? Да ежели им поддаться, и вовсе ноги протянешь. Нет, мужики, так нужды не избыть.
– Истинно, парень. Доколь на господ спину ломать? Не хочу подыхать с голоду! У меня вон семь ртов, – закипел ражий горбоносый мужик, заросший до ушей сивой нечесаной бородой.
– Не ершись, Сидорка, – строго вмешался пожилой кривоглазый крестьянин с косматыми, щетинистыми бровями. – Так богом заведено. Хмель в тебе бродит.
– Пущай речет, Демидка. Тошно! – вскричал длинношеий, с испитым худым лицом крестьянин.
Мужики загалдели, затрясли бородами:
– Бог-то к боярам милостив!
– Задавили поборами! Ребятенки мрут!
– А владыке что? На погосте места всем хватит.
– Старцы владычные свирепствуют!
– В железа сажают. А за что? Чать, не лихие.
– Гнать старцев с деревеньки!
– Гнать!
Мужики все шумели, размахивали руками, а Болотникову вдруг неожиданно подумалось:
«Нет, скитник Назарий, неправедна твоя вера. Взываешь ты к молитве и терпению, а мужики вон как поднялись. Покажись тут владычный приказчик – не побоятся огиевить, прогонят его с деревеньки. Не хочет народ терпеть, Назарий. Не хочет!»
И от этих мыслей на душе посветлело.
Мужики роптали долго, но вскоре на рощицу набежал ветер, небо затянулось тучами, и посеял дождь. Селяне поднялись с лужайки, разбросали по обычаю хлебные лесенки и побрели по избам.
Сидорка подошел к парням.
– Идем ко мне ночевать.
Лицо его было смуро, с него не сошла еще озлобленность, однако о прохожих он не забыл.
Сидорка привел парней к обширному двору на две избы. Одна была черная, без печной трубы; дым выходил из маленьких окон, вырубленных близ самого потолка. Против курной избы стояла на подклете изба белая, связанная с черной общей крышей и сенями.
– Добрые у тебя хоромы, – крутнув головой, проговорил Васюта.
– Изба добрая, да не мной ставлена. Раньше тут бортник жил. Медом промышлял, вот и разбогател малость. Дочь моя за его сыном Михеем. Отец летось помер, а Ми-хейку владыка к себе забрал. Меды ему готовит. И Фимка с ним… А моя избенка вон у того овражка. Вишь, в землю вросла?
– Выходит, зятек к себе пустил? – с улыбкой спросил Васюта, подвязывая оборками лаптей распустившуюся онучу.
– Впустил покуда. А че двору пустовать? Да и не жаль ему избы. Вон их сколь сиротинок. Почитай, полдеревни в бегах. Заходи и живи.
– А ежели владыка нового мужика посадит?
– Где его взять мужика-то? – с откровенным удивлением повернулся к Васюте Сидорка. – Это в старые времена мужик в деревеньках не переводился. Сойдет кто в Юрьев день – и тут же в его избенку новый пахарь. А ноне худое время, мужик был да вышел. Безлюдье, бежит от господ пахарь. В Андреевке, деревенька в двух верстах, сродник жил. Ходил к нему намедни. А там сидят и решетом воду меряют. Ни единого мужика, как ветром сдуло. Э-хе-хе!
Сидорка протяжно вздохнул, сдвинул колпак на глаза и пригласил парней в избу. Изба была полна-полне-шенька ребятишек – чумазых, оборванных. Тускло горела лучина, сумеречно освещая закопченные бревенчатые стены, киот с ликом Божьей матери, щербатый стол, лавки вдоль стен, лохань в углу да кадь с водой.
Ближе к светцу, за прялкой, сидела хозяйка с испитым, изможденным лйцом; на ней – старенький заплатанный сарафан, темный убрус, плотно закрывающий волосы, на ногах лапти-постолики.
В простенке на лавке дремал старичок в убогом исподнем; по рубахе его ползали тараканы, но старик, скрестив руки на груди, покойно похрапывал, топорща седую патлатую бороду…
Иванка и Васюта поздоровались; хозяйка молча кивнула и продолжала сучить пеньковую нитку. Ребятишки, перестав возиться, уставились на вошедших.
– Присаживайтесь, – сказал Сидорка и кивнул хозяйке. – Собери вечерять.
Хозяйка отложила пряжу и шагнула к печи. Поставила на стол похлебку с сушеными грибами, горшок с вареным горохом, горшок с киселем овсяным да яндову с квасом, положила по малой горбушке черного хлеба, скорее похожего на глину.
– Не обессудьте, мужики. С лебедой хлебушек, – молвил Сидорка.
– Ситник у бояр на столе, – усмехнулся Иванка. – Князь Андрей Телятевский собак курями кормил.
– А че им не кормить? Собаку-то пуще мужика почитают, – хмуро изропил Сидорка и толкнул за плечо старика. – Подымайся, батя. Вечерять будем.
Старик перестал храпеть, свесил ноги с лавки, потянулся, подслеповато прищурив глаза, посмотрел на за-шельцев.
– Никак, гости у нас, Сидорка?
– Гости, батя. Заночуют.
Старик повернулся к божнице, коротко помолился и сел к столу.
– Далече ли путь, ребятушки?
– На Дон, отец, – ответил Болотников.
– Далече… Вот и наши мужики туды убегли. А и пошто? Поди, хрен редьки не слаще.
– Скажешь, отец. На Дону – ни владык, ни бояр. Живут вольно, без обид.
– Ишь ты, – протянул старик. Помолчал. В неподвижных глазах его застыла какая-то напряженная мысль, и Болотникову показалось, что этот убеленный сединой дед с чем-то не согласен.
– А как же своя землица, детинушка? Нешто ей впусте лежать? Ну, подадимся в бега, села покинем. А кто ж тут будет? На кого Русь оставим, коль все на Украйну сойдем?
– На кого? – переспросил Болотников и надолго замолчал. Вопрос старика был мудрен, и что-то тревожное закралось в душу. А ведь все было ясно и просто: на Руси боярские неправды, они хуже неволи, и чтобы избавиться от них, надо бежать в Поле… Но как же сама Русь? Что будет с ней, если все уйдут искать лучшую долю в донские степи? Опустеют города и села, зарастет бурьяном крестьянская нива…
И это неведение смутило Болотникова.
– Не знаю, отец, – угрюмо признался он.
– Вот и я не знаю, – удрученно вздохнул старик.
Болотников глянул на Сидорку.
– Уложил бы нас, друже. Уйдем рано.
Светя фонарем, Сидорка проводил гостей в горницу. В ней было чисто и просторно, от щелястых сосновых стен духовито пахло смолой. На лавках лежали постилки, набитые сеном.
– Сюды, бывает, Михейка с дочкой наезжает. По грибы али по малину. Вот и ноне жду… Скидай обувку, ребята.
Глянул на Иванкины лапти, покачал головой.
– Плохи лаптишки у тебя, паря. Куды в эких по Руси бегать?
– Ничего, как-нибудь разживусь, – улыбнулся Болотников.
– Долго ждать, паря. Ha-ко вот прикинь мои.
Мужик скинул с себя чуни, хлопнул подошвами и протянул Иванке.
– А сам без лаптей будешь?
– Э-ва, парень, – по-доброму рассмеялся Сидорка. – Деревня лаптями царя богаче. Бери знай!
– Ну спасибо тебе, друже. Даст бог, свидимся, – обнял за плечи мужика Болотников.
Глава 9 ПРОРОЧИЦА ФЕДОРА
По селу брела густая толпа баб с длинными распущенными волосами. Шли с молитвами, заунывными песнями, с иконами святой Параскевы. Заходили в каждую избу – суровые, с каменными лицами; зорко, дотошно обшаривали дворы, амбары, подклеты.
Из избенки Карпушки Веденеева выволокли на улицу хозяйку. Загомонили, засучили руками, уронили женку в лопухи, изодрали сарафан. Карпушка было заступился, кинулся на баб, но те и его повалили: плюгав мужичок.
– Не встревай, нечестивец! – грозно сверкнула черными очами бабья водилыцица – статная, грудастая, с плеткой в руке. – Женка у тебя презорница. Покарает ее господь.
На дороге столпились мужики, крестили лбы, не вмешивались. Карпушка едва отбился от баб и понуро сел у избенки. Ведал: никто за женку не заступится, быть ей битой.
Каждые пять-десять лет по пятницам, в день смерти Христа-Спасителя, приходили в село божьи пророки. Рекли у храма, что является им святая Параскева-пятни-ца 165 165
Пятница – была священным днем. Народ верил в особую силу двенадцати пятниц в году. Под влиянием жития святой Параскевы (пятница) народ олицетворял пятницу – представлял ее в виде женщины, которая ходит по деревням и следит, чтобы бабы не работали, когда не полагается.
[Закрыть]и велит православным заказывать кануны. Они же рьяно следили, чтобы бабы на деревне в этот священный день не пряли и никакой иной работы не делали, а шли бы в храм, молились да слушали на заутрене и вечерне церковные песни в похвалу святой Пятницы. Ослушниц ждала расправа.
Гаврила сидел на телеге, чинил хомут. Был навеселе: тайком хватил два ковша бражки в подклете Евстигнея. Глянул на дорогу и обалдело вытаращил глаза. Хомут вывалился из рук.
– Гы-ы-ы… Евстигней Саввич! Гы-ы-ы…
Евстигней вышел на двор, хмуро молвил:
– Что ржешь, дурень?.. Поспел уже, с утра набулды-кался. Прогоню я тебя, ей богу!
Гаврила, не внимая словам Евстигнея, продолжал хихикать, тряс бородой.
– Мотри-ка, Саввич. Гы-ы-ы…
Евстигней посмотрел на дорогу, перекрестился, будто отгонял видение, опять глянул и забормотал очумело:
– Срамницы… Эк, власы распустили.
– У первой, с икоикой-то, телеса добры, хе-хе… Ух, язви ее под корень!
Евстигней вприщур уставился на бабу, рослую, пышногрудую, с темными длинными волосами, и в памяти его вдруг всплыла Степанида. Дюжая была девка, в любви горяча.
– Закрывать ворота, Саввич? Сюды прут.
– Погодь, Гаврила… Пущай поснедают. То люди бо-жии, – блудливо поглядывая на баб, смиренно изрек Евстигней.
– Срамные женки, Саввич.
– Издревле Параскева без стыда ходит, Гаврила. Пущай поедят.
Увидеть на миру бабу без сарафана – диво. Даже раскрыть волосы из-под убруса или кики – великий грех: нет большего срама и бесчестья, как при народе опростоволоситься. А тут идут босы, в одних власяницах, но не осудишь, не повелишь закопать по голову в землю. Свята Параскева-пятница, свят, нерушим обычай!
Бабы вошли во двор, поясно поклонились.
– Все ли слава богу? – спросила водилыцица.
– Живем помаленьку, – степенно ответил Евстигней, однако в голосе его была робость: уж больно несвычно перед такими бабами стоять. А им хоть бы что, будто по три шубы на себя напялили.
– А водятся ли в доме девки?
– Варька у меня.
– Не за прялкой ли?
Глаза у водильщицы так и буравят, будто огнем жгут.
– Упаси бог, – замахал Евстигней. – Какая седни прялка? Спит моя девка по пятницам. Поди разбуди, Гаврила.
Гаврила проворно шагнул к крыльцу.
– Лукав ты, хозяин. При деле твоя девка. А ну ступай за мужиком, бабицы!
Бабы ринулись за Гаврилой, но к счастью Евстигнея, девка и в самом деле лежала на лавке. Поднялась Варька рано, замесила хлебы, управилась с печевом, а потом прикорнула в горнице.
Бабы спустились во двор, молвили:
– Почивает девка.
Федора вновь огненным взором обожгла Евстигнея. Того аж в пот кинуло: грозна пророчица, ух грозна!
– Бог тебя рассудит, хозяин. Коли облыжник ты – Христа огневишь, и тогда не жди его милости…
И вновь не по себе стало Евстигнею от жгучих, суровых глаз. Чтобы скрыть смятение, поспешно молвил:
– Не изволишь ли потрапезовать, Федора?
Не дождавшись ответа, крикнул:
– Гаврила! Буди Варьку. Пущай на стол соберет.
Прежде чем сесть за трапезу, пророчицы долго молились. Встав на колени, тыкались лбами о пол, славили святую Параскеву и Спасителя. Ели молча, с благочестием, осеняя каждое блюдо крестом.
Евстигней на этот раз не поскупился, уставил стол богатой снедью. Были на нем и утки, начиненные капустой да гречневой кашей, и куры в лапше, и сотовый мед, и варенье малиновое из отборной ягоды, и круглые пряники с оттиснутым груздочком. Довольно было и сдобного, и пряженого.
Варька устала подавать и все дивилась. Щедрый нонче Евстигней Саввич. С чего бы? Скорее у курицы молока выпросишь, чем у него кусок хлеба, а тут будто самого князя потчует.
А Евстигней сидел на лавке и все посматривал на Федору. Поглянулась ему пророчица, кажись, вовек краше бабы не видел. Зело пышна и пригожа. Одно худо – строга и неприступна, и глаза как у дьяволицы. Чем бы ее еще улестить? Может, винца поднести. Правда, не принято на Руси бабу хмельным честить, однако ж не велик грех. Авось и оттает Федора.
Сам спустился в подклет, достал кувшин с добрым фряжским вином. Когда-то заезжий купец из Холмогор гостевал, вот и выменял у него заморский кувшин.
– Не отведаешь ли вина, Федора?
Пророчица насупила брови.
– Не богохульствуй, хозяин.
– Знатное винцо, боярское. Пригуби, Федора.
– Не искушай, святотатец! Мы люди божии. Не велено нам пьяное зелье. Изыди!
Гаврила, стоявший у двери, сглотнул слюну. Резво шагнул к Евстигнею, услужливо молвил:
– Не хотят бабоньки, Евстигней Саввич. Ну да и бог с ними. Давай снесу.
Евстигней передал Гавриле кувшин и вновь опустился на лавку. Скребанул бороду.
«Строга пророчица. Блюдет божыо заповедь, ничем ее не умаслишь… А может, на деньги позарится? После бога – деньги первые».
Из подклета вывалился Гаврила. Пошатываясь, весело и довольно ухмыляясь, доложил:
– Унес, Евстигней Саввич… А не романеи ли бабонькам? Я мигом, Саввич.
Евстигней сплюнул. Поди, полкувшина выдул, абатур окаянный!
Свирепо погрозил кулаком.
– Сгинь, колоброд!
Гаврила, блаженно улыбаясь, побрел к выходу. Проходя мимо Федоры, хихикнул и ущипнул бабу за крутую ягодицу. Та на какой-то миг опешила, пирог застрял в горле. Пришла в себя и яро, сверкая глазами, напустилась на Гаврилу:
– Изыди, паскудник! Гореть тебе в преисподней. Изыди!
Гаврила, посмеиваясь, скрылся за дверью. А Федора долго не могла успокоиться, сыпала на мужика проклятия, да и бабы всполошились, обратив свой гнев на хозяина.
– Греховодника держишь! Богохульство в доме!
– Осквернил трапезу!..
Федора поднялась, а за ней и другие бабы.
– Прощай, хозяин. Нет в твоем доме благочестия.
Повалили к выходу. Евстигней всполошился, растопырил руки, не пропуская пророчиц к дверям.
– Простите служку моего прокудного. Вахлак он и недоумок, батожьем высеку. Погости, Федора, в горницу тебя положу, отдохни, пророчица.
Федора была непреклонна.
– Не суетись, хозяин. Уйдем мы. Скверна в твоем доме.
– Денег отвалю. Останься!
– Прочь, богохульник!
Федора гордо вздернула плечом и вышла из избы. Евстигней проводил ее удрученным взором, глянул на стол и схватился за голову. Напоил, накормил – и без единой денежки! Не дурень ли? На бабьи телеса позарился, а Федора только хвостом крутнула.
Заходил вокруг стола, заохал. Такого убытка давно не ведал. Надо же так оплошать, кажись, сроду полушки не пропадало, а тут, почитай, на полтину нажрали. Экая напасть!
На дворе горланил песню Гаврила. Евстигней взбеленился, выскочил на крыльцо. Гаврила развалился на телеге. Задрав бороду и покачивая ногой в лапте, выводил:
У колодеза у холодного,
Как у ключика гремучего Красна девушка воду черпала…
– Гаврила!
Стеганул мужика плетью. Тот подскочил на телеге, выпрямился. Глаза мутные, осоловелые.
– Ты че, Саввич?
– Убить тебя мало! Дурья башка. Пошто Федору тискал?
– А че не тискать, – осклабился Гаврила. – Ить баба. Че ей будет-то? Баба – не квашня, встала да пошла, хе…
Евстигней затряс кулаком перед самым носом Гаврилы.
– Фефела немытая, юрод шелудивый! Все дело спор-тил, остолоп!
Ткнул Гаврилу в медный лоб, сплюнул и пошел к избе. На крыльце обернулся.
– Ступай на конюшню!
Гаврила, поддернув порты, завел новую песню и побрел к лошадям, а Евстигней уселся на крыльцо, тяжело вздохнул. Худ денек, неудачлив. Привел же дьявол эту пророчицу, до сей поры в глазах мельтешит. Ух, ядрена да смачна!
Вот уже год жил Евстигней без бабы. Степанида сбежала в царево войско да так и не вернулась. Загубили в сече татары. И что сунулась? Бабье ли дело с погаными воевать. Так нет, в ратный доспех облачилась.
Мимо прошмыгнула с бадейкой Варька. Понесла объедки на двор. Вернулась веселая, разрумянившаяся.
– Петух, что ли, клюнул? – хмуро повел на нее взглядом Евстигней.
– Гаврила озорничает, – рассмеялась Варька.
– Коней-то чистит ли?
– Не. На сене дрыхнет.
– На сене?.. Ну погоди, колоброд.
Евстигней осерчало поднялся с крыльца. Совсем мужик от рук отбился.
– А и пущай, – простодушно молвила Варька. – Пущай дрыхнет. Кой седни из него работник, Евстигней Саввич?
– Как это пущай? Да ты что, девка, в своем ли уме?
Евстигней с каким-то непонятным удивлением посмотрел на Варьку. Та улыбалась, сверкая крепкими, белыми, как репа, зубами. Колыхалась высокая грудь под льняным сарафаном. Ладная, гибкая, кареглазая, она как будто нарочно дразнила хозяина.
«А что мне Федора? – внезапно подумалось Евстиг-нею. – Баба зловредная и гордыни через край. Про таких в Москве в лапти звонят. Нешто моя Варька хуже? Вон какая пригожая. Веселуха-девка».
Евстигней огладил бороду и, забыв про Гаврилу, молвил:
– Ты вот что… Поди-ка в горницу.
Варька тотчас ушла, вскоре поднялся в белую избу и Евстигней. Открыл кованый сундук, достал из него красную шубку из объяри 166 166
О б ъ я р ь – шелковая струйчатая ткань с золотой или серебряной нитью.
[Закрыть].
– Получай, Варька. Носи с богом.
Варька растерялась. Что это с хозяином сегодня? Чудной какой-то. То пророчиц начнет потчевать, то вдруг дорогую шубку ей предлагает. Уж не насмешничает ли?
– Не надо, Евстигней Саввич. Мне и в сарафане ладно.
– Ну-ка облачись.
Варька продела через голову шубку и, задорно блестя глазами, прошлась по горнице.
– Ай да Варька, ай да царевна! – в довольной улыбке растянул рот Евстигней. Подошел к девке, облапил. Варька на миг прижалась всем телом, обожгла Евстигнея игривым взглядом, и выскользнула из рук.
Евстигней засопел, медведем пошел на Варьку, но та рассмеялась и юркнула за поставец.
– Чевой-то ты, Евстигней Саввич?
– Подь ко мне, голуба. Экая ты усладная, – все больше распаляясь, произнес Евстигней, пытаясь поймать девку. Но Варька, легкая и проворная, звонко хохоча, носилась по горнице.
– А вот и не пойду! Не пойду, Евстигней Саввич!
Евстигней подскочил к сундуку, рванул вверх крышку. Полетели на Варьку кики, треухи, каптуры 167 167
К а п т у р – зимний головной убор женщин.
[Закрыть], летники, телогрейки и шубки, чеботы, башмаки и сапожки. И все шито золотом, низано жемчужными нитями и дорогими каменьями.
– Все те, Варька. Все те, голуба!
Варька перестала смеяться, зачарованно разглядывая наряды. Евстигней тяжело шагнул к ней, стиснул, впился ртом в пухлые губы. Варька затихла, обмерла, а Евстигней жадно целовал ее лицо, грудь, шарил руками по упругому, податливому телу. Затем поднял Варьку и понес на лавку. Положил на мягкую медвежью шкуру.
– Люба ты мне.
Но Варька вдруг опомнилась, соскочила с лавки и метнулась к двери.
– Ты что?.. Аль наряду те мало? Так я ишо достану, царевной тебя разодену.
– На надо мне ничего, Евстигней Саввич.
– Не надо? – обескураженно протянул Евстигней. – А что те, голуба, надо?
– Под венец хочу, – молвила Варька и вновь, звонко рассмеявшись, выбежала из горницы.
На другой день Гаврила ходил тихий и понурый, кося глазом на хозяйский подклет. Там пиво, медовуха и винцо доброе, но висит на подклете пудовый замок. А голова трещит, будто по ней дубиной колотят.
Вяло ворочал вилами, выкидывая навоз из конского стойла. Пришел Евстигней, поглядел, молвил ворчливо:
– Ленив ты, Гаврила. И пошто держу дармоеда.
Гаврила разогнулся, воткнул вилы в навоз. Кисло,
страдальчески глянул на хозяина.
– Ты бы винца мне, Саввич. Муторно.
– Кнута те! Ишь рожа-то опухла. У-у, каналья! Чтоб до обедни стойла вычистил. Да не стой колодой. Харю-то скривил!
– Дык, не нальешь?
– Тьфу, колоброд! Послал господь работничка. Я тебе что сказываю?
Гаврила скорбно вздохнул и взялся за вилы. А Евстигней, бубня в бороду, вышел из конюшни.
«Давно согнать пора. Одно вино в дурьей башке… Да как прогонишь?» – подумал, почесав затылок Евстигней.
Нет, не мог он выпроводить с постоялого двора Гаврилу: уж больно много всего тот ведал. Мало ли всяких дел с ним вытворяли. Взять того же купчину гостиной сотни. Без кушака уехал Федот Сажин. Гаврила ходил и посмеивался.
»
– Ловок же ты, Евстигней Саввич. Мне бы вовек не скумекать.
Норовил схитрить, отвести от себя лихое дело:
– Полно, Гаврила. Удал скоморох кушак снес.
– Скоморох… А из опары-то что вытряхивал? Хе…
Евстигней так и присел: углядел-таки, леший! И когда
только успел? Поди, за вином крался: в присенке бражка стояла. Надо было засов накинуть. Ну, Гаврила!
– Ты вот что… Не шибко помелом-то болтай. Ступай на ворота.
– Плеснул бы чарочку, Саввич. Почитай, всю ночь Федоткиных мужиков стерег.
Глаза у Гаврилы плутовские, с лукавиной, и все-то они ведают.
– Будет чарка, Гаврила. Айда в горницу. Варька!.. Неси меды и брагу.
Напоил в тот день Гаврилу до маковки, даже три полтины не пожалел.
– Прими за радение, Гаврила. И чтоб язык на замок!
Гаврила довольно мотал головой, лез лобызаться.
– Помру за тя, Саввич… Все грехи на себя приму, благодетель. Нешто меня не ведаешь?
Видел Евстигней: будет нем Гаврила, одной веревочкой связаны. Ежели чего выплывет, то и ему не сдоб-ровать…
Евстигней пошел от конюшни к воротам. Выглянул из калитки на дорогу. Пустынно. Обезлюдела Русь, оскудела. Бывало, постоялый двор от возов ломился, не знаешь, куда проезжих разместить – и подклет, и сени забиты. Зато утешно: плывет в мошну денежка.