Текст книги "Круча"
Автор книги: Валентин Астров
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 28 страниц)
– Мне их адрес один парень в Бухаре дал. Живут в районе Бронных улиц, исконном студенческом… На общие средства. Вроде вашего, Костя, дореволюционного «Фаланстера» в Еланске. Ребята и девчата прекрасные, кто учится, кто работает. Одной девчонке жилотдел ордер выдал на большую комнату, она его вернула, говорит, комната мне велика. На стене у них плакат из Маяковского: «Скорее головы канарейкам сверните – чтоб коммунизм канарейками не был побит!» Поют: «Станцуем Карманьолу, пусть гремит гром борьбы!» Одно мне у них не понравилось: вместо «есть» говорят «шамать», точно беспризорники какие… И девчонки наголо острижены. А знаете, в Москве зарегистрировано пять тысяч беспризорных детей? Мне мой товарищ рассказал, он по заданию Дзержинского их отыскивает и в детколонии отправляет. Ночуют на чердаках, в подъездах, асфальтовых ямах…
3
Утром, проснувшись и не видя Федора, Ольга в испуге бросилась к окну. Однако на столе лежала записка: «Приду к двум дня». Оля облегченно вздохнула.
– Слава богу, придет! Если на луну не умчится.
У Пересветовых сегодня пили чай Афонин и Уманский. Элькан рассказывал:
– Вчера в первый раз увидел живого енчмениста. Спорить с ним – что в стену горох кидать. Студентик из энкапээсовского института. Молоденький такой, вихрастый, а самомнения – на десять Вейнтраубов… На Енчмена молится.
– В чем состоит теория этого Енчмена? – спросил Костя. – Рассказывают что-то несуразное.
– Хочешь, дам почитать его «Восемнадцать тезисов»? – предложил Иван Яковлевич.
– Некогда мне читать.
– Человек вообразил, – отвечал Элькан, – будто все науки можно свести к пятнадцати «биологическим анализаторам», и эту свою «теорию новой биологии» выдает за самое грандиозное событие последних тысячелетий, самого себя выдвигает в «руководители Ревнаучсовета Республики», а в дальнейшем и всего мира.
– Он не маньяк? – предположила Оля.
– Не думаю. Говорят, член партии. В общем, очередная попытка с негодными средствами подменить философию одной из конкретных наук в данном случае расширительно истолкованной биологией.
– Это как некоторые пытались подменить ее теоретической физикой, – заметил Костя, – а фрейдизм и философию и борьбу классов хочет объяснить развитием полового инстинкта. Ученые мужи, а какое невежество.
– Принципиальное притом, – согласился Афонин. – Марксизма ни за что знать не хотят. Отбояриваются от единственной передовой философии нашего века, которая способна им помочь в их же науках.
– Фрейдизм пытается опереться на данные психологии, – сказал Элькан. – Ну что же, изучай, пожалуйста, значение сексуального момента в развитии ребенка, взрослого, прав ты или нет, пусть судят специалисты-психологи. Так нет же, этого им мало, суют еще свой нос туда, где ни бельмеса не понимают. Ей-богу, кажется, появись завтра новые научные открытия в области разведения огородного хрена, и сейчас же выскочат из-под земли энтузиасты и философию предложат заменить «хренологией».
– Еще Сеченов говорил, – заметил Иван Яковлевич, – что всякий дилетант мастер обобщать необобщаемое. Енчмен – один из таких дилетантов. Особенно в философии.
– Что же он разумеет под «биологическими анализаторами»?
– Философские познавательные категории, только в переводе якобы на язык рефлексов.
– На мой взгляд, – сказал Уманский, – его самое сногсшибательное открытие – это «богорадость», или «богореакция». Она якобы зародилась в художественной форме в понятии библейского бога Иеговы, затем перекочевала в христианство, а позднее в марксизм. Исход евреев из Египта выдается за социальную революцию, пророки Моисей и Авраам – за предшественников Карла Маркса и его завершителя Эммануила Енчмена.
Оля с Костей весело смеялись.
– И это опубликовано?
– Бумага все терпит.
– И находятся последователи?
– Говорю вам, с одним беседовал. Честное слово, оторопь берет! Обыкновенная человеческая логика с ним дает осечку. Только моя покойная бабушка держалась с таким фанатизмом, когда мы с Леной доказывали ей, что бога нет. Между прочим, наличие психики у других людей, кроме него самого, Енчмен берет под сомнение. Ему положительно известен лишь тот факт, что одушевлен он сам.
– Затхлая философская поповщина двухсотлетней давности! – восклицал Пересветов. – Субъективный идеализм епископа Беркли.
– Уж я этому птенцу жевал, жевал: как же, говорю, понять, кто из вас двоих неодушевленный предмет – вы или ваш пророк Эммануил? А ваши папенька с маменькой психикой располагали? Или вы не уверены в этом? Может быть, вы явились на свет от неодушевленных предметов?
– Шутки шутками, Элькан, но это страшно, что ты рассказываешь! – сказал Костя. – Столько новой, рабочей молодежи повалило в наши вузы, мы не успеваем ее идеологически охватить, вот любознательные юнцы и набрасываются на всякую ахинею. Ловят их на любой реакционный крючок… Нам надо как можно скорей кончать институт!
– Этот юнец как раз не из рабочих, но принципиально ты прав, конечно.
Глава четвертая
1
День выдался ослепительный, не по-осеннему жаркий. Костя решил усесться писать перед раскрытым окном и начал помогать Оле поскорее убрать со стола посуду.
Дверь в их комнату вдруг без стука отворилась, и в нее просунулась мальчишечья голова в картузе. До странности знакомые Косте глаза смотрели на него выжидательно.
– Тебе чего?
Мальчик обернулся в коридор и громким шепотом сообщил кому-то за своей спиной:
– Тутотка!..
Войдя, он оказался довольно рослым парнем.
– Вы откуда? – переспросил Костя и вдруг узнал паренька. – Тимоша?!
– Мы из Варежки! – широко осклабясь, отвечал Тимоша Нагорнов. – И из Каменки тоже!..
За его спиной показались в двери лица еще двоих юношей и повязанной красной косынкой девушки. Вежливо приподнимая картузик, первым за Тимошей вошел светловолосый паренек в синей рубахе, подпоясанной матерчатым поясом с кистями. Второй, посмуглее, мрачноватый, высокий, в черном френче, застегнутом наглухо, бегло прикоснулся кончиками пальцев к козырьку кепи. Глаза его скользнули по книжной полке, загородившей длинную стену до потолка потрепанными корешками книг, после чего он взглянул на хозяина, кажется, с уважением.
На девушке мужской пиджак накинут был поверх деревенского покроя кофточки, в крапинку, а ноги обуты в грубошерстные коричневые чулки и полусапожки с резинками. Она стояла позади всех, стреляя исподлобья черными живыми глазами.
– Это Илья, – показал Тимофей на высокого, – Григорьев, наш волостной комсомольский секретарь. Он в Москву каменских комсомольцев привез, ну и мы с ними… А это Груня. Помните ее?
– Нет, не помню. – Костя засмеялся. – Чего ты меня на «вы» зовешь?.. Ей тогда, наверно, лет семь всего и было, не больше.
– Как же не помнишь? – удивился Тимоша. – Шабров наших, Прониных! А вот это Алеша Бабушкин, тоже вареженский.
– Меня вы не знаете, – без стеснения, открыто улыбаясь, заговорил светловолосый. – Я в Головинщине в пятиклассной школе учился, а теперь живу в Варежке у своих.
Груня стеснительным движением сняла с себя Алешин пиджак и набросила ему на плечи.
– Ну, здравствуйте, ребятки! Молодец, Тимоша, что ко мне всех привел. На выставку, что ли, приехали?
– Ага! На выставку… Комсомол прислал, – оживленно отвечали они.
– Садитесь чай пить, еще не остыл, – пригласила Оля. – Груня, ты вот сюда, со мной рядом!
– Я ня хо́чу, – отвечала та с ужасающим выговором, и Костя с Олей невольно переглянулись: как-то обидно стало за девушку с таким пытливым взглядом красивых черных глаз.
– Кто у вас корреспонденцию против Фомича писал? – спросил Костя.
– Вот он, Алешка, – показал Нагорнов на Бабушкина. – Мы ему велели чужой фамилией подписаться, – добавил Илья Григорьев. – А то бы ему несдобровать.
– Разрешили Фомичу солодовую артель?
– Отказал им Калинин! Отказал!.. – наперебой отвечали комсомольцы.
– Они вот Алеше, – кивнул Илья опять на Бабушкина, – взятку предлагали за фальшивую справку. Он секретарь сельсовета в Варежке.
Алеша молча улыбался.
– А на бывшей Воейковской даче возле Каменки теперь бедняцкая коммуна, – сказал Тимоша.
– И хорошо работает?
– Неплохо, – ответил Григорьев. – Породистых коней разводят, в Пензу жеребца водили для выставки. Да ведь они коммуной зовутся только, общее питание отменили, работают сообща, а пайки распределяют по семьям.
– Тимоша, – спросил Костя, – а куда Тиха́на подевался? Он мне больше двух лет не пишет.
– Тиха́нку я вчерась повидал, – отвечал паренек. – Ездил к нему на станцию Горки на пригородном поезде из Москвы. Его уж третий год как с военных кремлевских курсов в личную охрану Владимира Ильича Ленина перевели.
– В личную охрану Ленина?! – в изумлении воскликнул Костя. – Ты слышишь, Оля?.. Так что же это он от меня секреты строит? Наверно, и в Москву ездит часто! Давно бы уж мы с ним повидались…
В это время с улицы в раскрытое окно долетел сильный шум, похожий на треск мотоциклета. Алеша перегнулся через подоконник и заглянул вниз.
– Глядите-ка! Чего это везут?
По мостовой улицы медленно ползла неуклюжая машина, сверху напоминавшая большой утюг. За рулем-баранкой сидел шофер, из-под заднего колеса попыхивал дымок. Порядочная толпа народу, главным образом мальчишек, шла за машиной и рядом с ней по тротуару.
– Оля, смотри! – сказал Костя. – Еще один трактор идет на выставку.
Комсомольцы заторопились вниз. Утром они позавтракали в общежитии для приезжающих на выставку, оборудованном рабочими одной из московских фабрик, и сейчас от Олиного чая отказались. Им не терпелось «поглядеть Москву», хотя они и вчера весь день по ней «бегали».
Тимошу Пересветовы уговорили посидеть с ними часок, и он остался. Условились днем сойтись всем у ворот выставки.
2
Спустя полчаса за Костиным столом сидели Сандрик Флёнушкин и Толя Хлынов. Перед ними стояло несколько бутылок пива, раскупоренных в честь «настоящего деревенского комсомольца».
– Смотри, какие у него бицепсы! – говорил Толя, ощупывая Тимошино предплечье. – Сколько тебе годков?
– Пятнадцать, шестнадцатый пошел.
– Ого! Что же из тебя выйдет, когда двадцатый пойдет? Микула Селянинович?
– Тимошка я, не Микола.
– Как тебе понравилась наша «большая деревня»?
Тимофей вопросительно взглянул на Костю.
– Хватит к нему приставать! – сказал тот. – Черт вас принес с пивом.
– А кулаки в вашей Рукавице есть? – продолжал Толя. – То бишь в Варежке?
– Про Фомича им расскажи, – подсказал Костя.
– Фомич теперь в потребиловке служит.
– Ворует небось?
– Еще как! Мы, комсомольцы, хотели его из села вытурить, да не дается. Живуч, сволота!
– Сволота? – восхищенно смеялись Толя с Сандриком. – А землю твой Фомич пашет?
– У него две снохи. Они работают, а он торгует.
– Стало быть, он снохач?
– Толя!.. – укоризненно остановила Ольга.
– В Москве ты в первый раз? – допытывался Сандрик. – Что тебя здесь больше всего удивило? Дома большие? Автомобили? Трамваи?
– Дома, – согласился Тимоша и, оживившись, добавил: – Вокзал мы с Алешей смерили: сто восемьдесят шагов!.. И трамваи тоже. А боле всего две девки…
Парень застеснялся.
– Какие девки?
– Да… почитай что совсем в чем мать родила. В трамвай влезли.
Тут смеху не было конца. Ходили по Москве слухи про секту «Долой стыд», будто несколько молодых хулиганов и хулиганок показываются на улицах без одежды, невзирая на штрафы, какими их преследует милиция.
– Как это тебе повезло? Мы москвичи – и ни разу их не видали! А ты в первый раз в Москве…
– Значит, их все еще из Москвы не выслали?..
– Влезаю вчерась в трамвай, – рассказывал Тимоша, – а следом за мной две лезут. Штанишки на них коротенькие, да тут… на груди чего-то маленько нацеплено, а боле ничего и нет.
– Красивые? Молодые? – допытывался Анатолий.
– Известно… девки, – отвечал, опустив глаза, Тимоша. – Тут крик поднялся. Кондукторша дальше ехать не хотит, а они слезать не хочут. Народ весь давай из трамвая выскакивать.
– И ты тоже выскочил?
– Нет. Я уже билет взял.
Такое объяснение встречено было новым хохотом.
– Вот она, матушка деревня, куда еще не проникал даже и капиталистический способ производства! – кричал Сандрик. – Фетишизация денег представителем натурального уклада!.. Ну? И что дальше было?
– Кондукторша в свисток засвистела, пришел милиционер и их высадил. А чего это они голые ходят? Надеть, что ли, им нечего?
– Надеть есть чего, они из богатеньких, конечно, – отвечал Сандрик. – Это они моду новую завести хотят. Чудят.
– Мода, – счел нужным пояснить Костя, видя, что Тимоша недоумевает, – это когда у человека тут ничего нет, – он постучал себе по лбу пальцем, – а козырнуть ему чем-нибудь хочется, чтобы внимание на себя обратить. Вот он возьмет и нарядится поуродливей. Терпеть не могу людей, которые любят внешностью выделяться.
– А ты сам не выделяешься своей косовороткой и сапожищами? – уколол Сандрик.
– Я ношу то, к чему привык, – возразил Костя, задетый. – И какое же это выделение? Пол-России так ходит.
Он показал на Тимошу. Тот сказал:
– Это меня брательник вчера в новые сапоги обул. У нас в Варежке за сапоги нынче восемьдесят пудов ржи просят.
– Ого! Вот это так «ножницы»! А раньше за сапоги сколько брали? – спросил Хлынов.
– Пудов двенадцать. Али двадцать… Какие сапоги.
– Скажи – ходило в сапогах пол-России, а не ходит, – поправил Костю Сандрик. – Сейчас кожи не хватает, старые донашивают да армейские.
– Для меня дело в привычке, в удобстве, – повторил Пересветов. – А модник для меня все равно что кретин.
– Но-но-но! – запротестовал Анатолий. – Одеваются модно с расчетом понравиться. И раздеваются тоже для этого… Как вы думаете, Олечка?
– Я думаю, что бутылки пива на вас уже начали действовать.
– Умей понравиться сам, а не своим костюмом, – не сдавался Константин.
Тимоша, кажется, боялся, что разговор возвратится к происшествию в трамвае, и сказал:
– А мы этой зимой спектакль в Варежке ставили. В трех действиях.
– Ну-ка, расскажи!
– Алеша Бабушкин кулака играл, я его сына. Действие первое открывается. Он меня пропесочивает, зачем я с комсомольцами дружбу вожу. Борода у него из пакли, под рубахой из подушки пузо – во!
– Как у вашего Фомича?
– Фомич как раз на вид тощий, – заметил Костя. – Ну, дальше, дальше?
– Мой черед отвечать, а я слова забыл. Суфлер за печкой надсаживается, аж хрипит, Алешка тоже губами шлепает, все мне подсказывают, а я как воды в рот набрал. Тогда Алеша заново всю свою реплику заводит и уже безо всякого тексту загибает как ни можно круче: «Говори, дескать, сукин ты сын, хоть что-нибудь, что глазами хлопаешь? Чего молчишь, как пень? Или по морде захотел?» Народ за животы хватается. И гром бей, не вру! Алешка видит, делать нечего, я молчу, тогда он как развернется да мне по уху ка-ак свистнет!
– Вот так действие первое! – хохотали все, не исключая самого Тимоши.
Сандрик хлопнул парня по плечу и продекламировал:
Не бездарна та природа,
Не погиб еще тот край,
Что выводит из народа
Столько славных, то и знай!
– Ну а как остальные два действия?
– Занавес затянули, на том пьеса и кончилась. До другого разу отложили.
3
В два часа ровно пришел Федя. Отправились на выставку. С Алешей, Ильей Григорьевым и Груней было условлено встретиться у входа, и их нашли под статуей сеятеля с лукошком.
Павильоны воздушной архитектуры, островерхими коньками и резными карнизами напоминающие издали детские выпилки лобзиком, еще пахли свежим деревом. Откуда-то слышалась духовая музыка. Цветочные клумбы вдоль укатанных песчаных дорожек перемежались с оранжереями, парниками, киосками, участками злаковых посевов, насаждениями хвои.
В павильонах животноводства посмотрели кобылу Балерину, корову Амазонку, свинью Отраду. Возле украинского павильона, в киоске с надписью «Ось Тарас з Києва», отведали медовых пряников, которыми бойко торговала загорелая дивчина в плахте с разноцветными лентами. Прошлись по набережной, постояли в толпе у чадящих навесов, где черные, точно обугленные, кавказцы ловко поддевали на железные спицы куски свежего мяса и над раскаленными углями жарили шашлыки. Полюбовались туркестанским павильоном с голубым куполом и воротами, похожими на ворота самаркандских мечетей с картин Верещагина.
– Анекдот в последнем номере «Крокодила» читали? – спрашивал Флёнушкин, кивая на двугорбого верблюда. – Баба на выставке видит этого верблюда и говорит: «Вот ироды большевики, до чего лошадь довели!»
За плетнем возвышались темные купола киргизских войлочных юрт. Федя Лохматов подмигнул Алеше Бабушкину:
– Слазим?
Эти двое почему-то сразу почувствовали взаимную симпатию.
За ними и все другие, пригнувшись, полезли в низенькую узкую дверь. Ожидали увидеть внутри что-нибудь вроде темного грязного хлева, и все, кроме Феди, который побывал в Киргизии у богачей и у бедняков, поразились: юрта была хорошо освещена лампой, земляной пол застлан плотным ковром, на стенах висели тоже ковры или кошмы, с потолка спускались жгуты с бубенчиками. В углу, грубо контрастируя с азиатским убранством, стояла зингеровская швейная машина.
От юрт пошли к высокой и обширной двухэтажной северной избе, с ее многочисленными помещениями, крошечными теремными окошечками, крутыми лесенками.
– Ишь как строют! – загорелся Алеша любопытством и не преминул «слазить» и в эту избу.
Илья молча записывал что-то себе в книжечку. Тимоша успел шепнуть Косте, что Григорьев у них «уже член партии!». Груня ходила всюду следом за Алешей и Федей.
Наконец приблизились к «Пензенскому двору» и, переглянувшись, вздохнули. Дрянной плетешок, покосившиеся колья и взаправдашний навоз во дворе живо напомнили им родную Варежку. Все было точно как на самом деле. Но от этого им не захотелось стоять здесь и слушать насмешливые замечания.
– Видать, беднее нас нигде в Расее не живут, – вздохнул еще раз Тимоша Нагорнов, отходя прочь.
Но вот подошли к старой избе из другой губернии: та же гнилая солома на крыше, забитые ржавыми жестянками окна и ветхое крылечко со ступенями, обросшими зеленой травой…
Обновления ждала вся старая Расея.
Рядом тянулась показательная улица «Новой деревни», гладко утрамбованная, с домами, стены которых снаружи расписаны рисунками. Тимоша недоверчиво спросил у своих спутников-москвичей:
– Это где же есть такие деревни?
Все-таки они лишнюю минуту постояли у проектного «Дома смычки», в два этажа, с высоким коньком.
Не поверил было Тимоша и в просо, которое росло выше пояса:
– Что-то длинное больно!
Но просо было уже не проектное, – значит, можно было его вырастить таким и в Варежке.
В здании летнего театра застали кусочек лекции о свиноводстве. На афише, у крыльца, в виде лозунга было написано: «Свинья – советская копилка!» Крестьянская «долгоносая» свинья, сообщал лектор, у нас в три-четыре раза меньше мяса дает, чем йоркширская, в Англии.
Посреди зеленого луга молодой киргиз на их глазах вскочил на необъезженную лошадь. Как она ни поднималась на дыбы, как ни била задом, пытаясь сбросить седока, – он носился на ней по лугу, стегая кнутом по ногам, до тех пор, пока она не пошла шагом.
Потолкались еще и в толпе, рассматривавшей американский трактор «Фордзон», привезенный в Ростов на океанском пароходе, а из Ростова пришедший в Москву своим ходом. Собственных тракторов страна еще не производила.
– Не для нас эта штучка! – ядовито пробормотал какой-то пожилой господин интеллигентной наружности.
Комсомольцы удивленно оглянулись, и он поспешил отойти от них.
Прочли афишу, что на днях на территории выставки будет разыграна шахматная партия с живыми людьми и лошадьми в роли фигур. В заключение посмотрели в выставочном кинотеатре только что выпущенный первый советский приключенческий фильм «Красные дьяволята». Выходя из зала, продолжали хохотать. Сандрик говорил:
– Ну, Тимоша, чтобы ты к нам в следующий раз из Варежки без Фомича в мешке не являлся!..
4
На следующий день комсомольцы еще раз заходили к Пересветовым. Проводив их, Костя позвал к себе Флёнушкина, Шандалова, Кертуева, Уманского и других, чтобы прочитать всем им вслух привезенные летом из Еланска письма Тимошиного старшего брата, Тиханы Нагорнова.
– Из этих писем, – сказал он, желая подогреть любопытство слушателей, – мы в Еланске в начале двадцать первого года, задолго до Десятого съезда партии, узнали, как зарождалась мысль о переходе к новой экономической политике.
Тихана Нагорнов воевал на Восточном фронте; оттуда командование в двадцатом году направило его в московскую военную школу имени ВЦИК, в Кремле.
Учился Тихана жадно, и не только военному делу: читал Ленина, Пушкина, Толстого. Часы отдыха и ночных дневальств проводил над книгой, наверстывал упущенное за годы своего крестьянского детства.
По окончании им краткосрочных курсов Нагорнова оставили при школе в должности командира взвода. В это время Пересветов и получил от него письмо, нацарапанное в крайней спешке. Чтобы его разобрать, Костя взял перо и, по редакторской привычке, начал проставлять точки, запятые, красные строки…
Так было в 1921 году. А сейчас Костины друзья с интересом слушали его чтение, изредка перемежаемое необходимыми пояснениями.
«Здорово, друг Константин Андреич! – писал Тихана. – Такое дело, что невмоготу. Рассказать надо, а некому, одному тебе можно. Посуди сам, что вышло, наяву не ждал, и во сне сроду не снилось. Конечно, одного человека я тебе называть не буду, одно только скажу про него слово «И», да и то не имя и не фамилия.
Сколько в эту зиму в Москве снегу намело, – чистая прорва! Трамвай редко где протащится, автомобили застреют посреди улиц, тротуары занесены. Мало, что мы после занятий себе в Кремле дорожки расчищаем, а тут как-то, дён шесть назад, всеми курсами пошли с лопатами на площадь перед Московским Советом на субботник.
Приходим оттеда, только что я перед обедом у рукомойника с себя пот смыл, иду с полотенцем по коридору, а начштаба ловит меня за локоть и кричит:
– Вот он!
Подходит незнакомый товарищ в гражданском пальто, усатый, высоченный, руку мне подает:
– Здравствуй, Нагорнов. У тебя сибиряки во взводе есть?
– Зачем вам, – спрашиваю, – сибиряки?
Как на грех, у меня ни одного сибиряка во взводе.
– Охотники нужны.
Я было сперва не понял: на какое дело охотники?
– Да нет, – говорит, – по дичи охотники, по лисе, по белке, по медведю.
– Уток, – отвечаю, – смолоду лупил, было дело, а медведей не доводилось. Один раз видел медведя и застрелил бы его, да Чапай, Василий Иваныч, не дал.
– Как? – смеется он. – Чапай не дал тебе медведя застрелить?
Не помню, сказывал я тебе, Андреич, то ли нет, – прискакал раз к нам в артиллерийский дивизион летом девятнадцатого года Чапаев с ординарцем. Аж верст за шестьдесят: он в степях воевал, а мы в лесу стояли, а недалеко от нас речка, на Урале дело было. Уговорился он с нашим начальством, о чем надо было, и захотел выкупаться.
Нет, Андреич, не могу тебе всего описать, перо брызжет, и некогда мне, утро всходит, вот-вот побудку делать. Приезжай в Москву, тогда все дотошно расскажу. Как ты есть мой лучшайший друг и охотник.
Будь здоров и кланяйся Ольге Федоровне и вези ее с собой в Москву.
Взводный Школы ВЦИК Тихон Нагорнов».
– Красные строки и знаки препинания все-таки не помогли мне добраться до смысла письма, – сказал Костя. – Действительно, при нашей случайной, мимолетной встрече на фронте говорил мне Тихана что-то про свое знакомство с Чапаевым. Но что это за слово «И», «не имя и не фамилия»? И при чем тут медведи? Я стал в тупик. Спустя несколько дней пришло новое письмо.
5
«Опять за столом сижу, – писал Тихана, – все спят, а мне невмоготу, отродясь в жизни первый раз такой зуд писать. Так вот, говорю тебе, прискакал к нам Чапаев, уговорился, о чем надо, и захотелось ему выкупаться. А на Урале дело было, а недалеко речка. Ординарец-то его, сердешный, устал, ухропался да в холодке под кусточком так всхрапнул, что пожалели его будить. Комдив и говорит:
– Своди, Нагорнов, товарища Чапаева под кручу, пущай его выкупается.
Мы и пошли с Чапаевым вдвоем.
Выкупались, вылезаем, и токо-токо я свое галифе натянул, гимнастерку хочу надеть, гляжу – а Чапай голый стоит на песке, застыл, в одной руке штаны, а другою он мне знак подает, дескать: «Тише, тише ты!..»
А сам смотрит кверху неотрывно – под кручей мы с ним купались – и веселый такой сделался, аж улыбается, и ус у него подрагивает.
Поднял я глаза – и обмер: на круче здоровенный медведь на задних лапах, передними кусты развел, уши насторожил и на Чапая, как человек, смотрит! Вот-вот на него спрыгнет…
Я за маузер! Хватаю его с песку – никогда револьверта в кобуре не застегивал, ни днем, ни ночью, – к Чапаю подскочил – пихнул его, чтоб не на него случаем медведь скакнул, и спешу, выцеливаю: слыхал я, что не во всяко место зверя можно убить…
А Чапай возьми да как свистни, два пальца в рот! Медведь шасть – и только моя пуля над ним запела.
Я на Чапаева:
– Что ж ты, товарищ командир, не дал мне зверя убить?
А он, голый, хохочет, заливается.
– Беляк, что ли, он, медведь? – говорит. – За что его убивать? Пущай себе в лесу пасется. А ты аль его испугался?
– Да он, – говорю, – еще момент и на тебя сиганул бы!
– Чего ж он утек, а не сиганул? Он на меня глядел вполне дружелюбно.
Оделись мы, идем с речки, Василий Иванович мой че-гой-то помрачнел и говорит:
– А зря я тебе не дал медведюку убить. Коров, подлец, наверно, у мужиков задирает. И батарейцев бы ты своих ужо медвежатиной покормил.
Хороший был мужик Чапаев! Добрый, простой, из нашего брата.
Ну вот, этот случай я и рассказываю тому товарищу в пальто, в коридоре казармы, а он смеется и говорит:
– Кажись, ты мне, взводный, сам пригодишься. Из дробового ружья стрелять умеешь?
– А как же, – отвечаю, – только не из двуствольного, а из берданки.
Помнишь, Андреич, как мы с тобой вдвоем с одной берданкой охотились, ты еще потом ее моему брату Тимошке подарил.
– Из берданки, – говорит, – это хуже, ну ничего, попробуем. Выходи после обеда к кремлевской стене, под кручу.
Пообедал, иду, а там у нас сугроб такой намело, что как под него сойдешь, над тобой только башня старая кирпичная да синее небо. Съехали мы туда вниз по снегу на своих салазках, а тот товарищ принес с собой берданку да две вершковых, толстых доски.
Воткнул одну доску в снег у башни, шагов на тридцать меня отвел, а лазим по колено, валенками снег черпаем.
– Ну-ка пали, – говорит, – да чур по моей команде. Возьми сначала ружье «к ноге», а как скомандую «раз», то целься, а «два, три!» – то чтобы вместе с «три» выстрел был, не позже.
Сделали все, как он сказал, выстрелил я в его «три», – доска в щепы.
– Чем это, – спрашиваю, – берданка была заряжена?
– Разрывной пулей. Теперь я другую доску подкину, а ты бей на лету.
Зарядил он опять ружье, дал мне, а доску размахнулся и кинул вдоль стены. Я приложился – бах! – от доски щепки в снег.
– Ого! – говорит. – Да ты молодец! А теперь подкинь-ка мне щепочку.
Кинул я ему, – и он сбил, точно орех щелкнул.
– Ну вот, – говорит, – значит, подходим мы с тобой оба для нашего дела. Собирайся к вечеру, скажи начштаба, чтобы он подобрал тебе потеплее тулуп, я за тобой заеду.
Куда ехать и для какого дела – вижу, расспрашивать не полагается. Дома у начштаба спросил, кто этот товарищ, начштаба отвечает:
– Из ЦК.
Константин Андреич, смилуйся, рука устала хуже, чем от лопаты, шея замлела гнуться, никогда я стоко не писал. Больно длинно получается, опять же и перо брызжет, пес его знает, чего оно. Приезжай, доскажу».
– Так обрывалось и это письмо, к вящей моей досаде. Я написал Тихане, прося его уж хоть вкратце сообщить, чем же кончилось дело. Прошло недели две, и я получил последнее письмо от него, на этот раз большое. Оказывается, тот несколько вечеров, после работы, усаживался за непривычный для него «каторжный» труд. Вот что он мне писал.
6
«Вечером заезжает за мной все тот же товарищ из ЦК, са́дит в автомобиль и везет в самое Вечека. Ведет по этажам, входим в кабинет – за письменным столом сидит… ну, ты знаешь, кто т а м самый человек главный. Здоровается со мной за руку, сажает на стул против себя и просит рассказать, как мне Чапай не дал медведя убить. Слушает, смеется и говорит:
– Поедете, товарищ Нагорнов, на охоту. Вот ваш начальник, – на того показывает, который меня привез. – С вами едет один охотник, вы лично должны его охранять, находиться при нем безотлучно, а если зверь или враг-человек на него кинется или захочет в него стрельнуть, должны вы, Нагорнов, стоять за него насмерть, заслонить этого охотника своей грудью, а врага убить или, все одни, зверя.
– Слушаюсь, – говорю, – все будет исполнено. А кто этот охотник? – спрашиваю.
– Вам скажут, коли сами его не узнаете. Молчите только, что я вас вызывал, он не любит, чтобы его охраняли.
Дали мне билет, шофер свез меня на вокзал к поезду, где я должен был занять пустое купе, и на близлежайшем полустанке ко мне подсядут. Так оно и было, и подсел мой начальник с двумя еще пассажирами, и все трое в тулупах.
Один из этих пассажиров – мужик хромой обыкновенный, да в плечах дюже широк. Егерь он, лесник и лихой был, видать, смолоду медвежатник, а покалечили ему, как он мне потом дорогой сказал, на царской войне немцы ногу.
А другого-то я не сразу рассмотрел, вижу, усы рыжеватые из мехового воротника, с бородкой, а как воротник он откинул – батюшки!! Хоть и темновато в купе, а не обознаться: о н!.. (Вспоминай, какое слово «И» я тебе в первом письме писал.) А заговорил он – и голос я враз узнал: слышал его речь на Красной площади!..
Смотрю я на него, и его только одного вижу, и не все понимаю даже, что он говорит, будто во сне брежу. Помню, руку мне свою дает и спрашивает, как меня звать. Говорю – Тиханой, а он:
– Тихон, значит. А отчество как?
– Меня, – говорю, – с малолетства все Тиханой зовут, без отчества.
– А отца вашего как звали?
– Василием.
– Ну хорошо, – говорит, – раз вы привыкли, что вас зовут Тиханой, я вас буду звать Тиханой Васильевичем.
Спросил, откуда я родом, давно ли из дому, где воевал…
У всех у нас ружья, и у него в чехле, едем на охоту, а он взялся у лесника чегой-то про мешочников интересоваться. Спрашивает и меня:
– Тихана Васильевич, вы тоже в деревне выросли: как вы смотрите на мешочников?
– Смотрю, – говорю, – отрицательно вполне.
И рассказываю, как год тому назад наш красноармейский эшелон под Тамбовом остановился на пути ночью середь чистого поля. Паровоз на уклон тянул-тянул, да и стал, пыхтит, колесами скребет, а сам ни с места и давай дудеть, чтобы мы проснулись. Вылезаем из теплушек, а теплушки-то снаружи, как мошкарой, людьми облеплены: вповалку лежат по крышам, с тамбуров виснут, и всё с мешками.
Взобралась солдатня на крыши и давай мешки под полотно швырять. За мешками наши безбилетные пассажиры послезали. Заставили мы их вместе с нами вагоны подпирать и кое-как сдвинули поезд с места, пополоз он тихонько в гору, и так уехали дальше.
– И мешочников с собой взяли? – спрашивает меня наш охотник.
– Нет, – говорю, – их середь поля бросили. Да им ништо, чай, со следующим поездом укатили.
– А хлеб вы у них реквизировали? Ведь они государственную хлебную монополию нарушали.
– Да, – отвечаю, – конечно, ежели по всей строгой справедливости коммунизма, то надо было нам у них хлеб реквизировать и передать местному упродкому, а ежели по справедливости нонешней жизни…
– Как, как? – перебивает он меня. – Две справедливости? Значит, по вашему мнению, коммунизм у нас расходится с жизнью?
Я отвечаю, что ничего такого я сказать не хотел, но только из мешочников этих не все же спекулянты, есть и отпускники – рабочие и другой трудовой элемент из бесхлебных мест. Эти не от хорошего житья с мешками поехали, а с голодухи. Было бы днем, пошарили бы у них документы, разобрались бы, кто чего, а ночью махнули рукой и уехали. Да и не заградительный мы отряд, артиллеристы мы…
Говорю, а сам думаю: ну, рассказал на свою голову, а у самого такое сделалось на душе, что хоть сам просись под суд революционного трибунала. А он говорит:
– Мы, коммунисты, должны согласовывать строгую справедливость коммунизма, как вы, Тихана Васильевич, хорошо о ней выразились, с требованиями современной жизни. Чтобы одна была справедливость, а не две. – И спрашивает: – А что, если советская власть сейчас продразверстку отменит? Лучше будет народу жить или хуже?
Я подумал и отвечаю:
– Хуже.
– Почему? – спрашивает.
– Как почему? – говорю. – А чем же Красную Армию и городских рабочих кормить? Что же, мешочники, что ли, им хлеба навезут? Спекулянты? Или бойцы Красной Армии сами, с мешками, за хлебом двинутся? Какая же тогда у нас будет армия? А так нам государство пайки выдает из продразверстки.
Он усмехается.
– Это вы правы, Тихана Васильевич. Но вот один крестьянин советует вместо продовольственной разверстки ввести продовольственный налог: собирать каждый год столько-то хлеба для рабочих и армии, а излишки хлеба, что у крестьян останутся по сдаче заранее объявленной суммы налога, разрешить им пускать в обмен или в продажу. Как вы на это взглянете? Не лучше ли так будет для города и для деревни?
– Что ж, – говорю, – может, это и так. Пожалуй, мужику тогда выгода появится хлеба побольше сеять, больше ему останется по сдаче налога.
– Ага! ага! – говорит он. – Это очень важно, что выгода появится. Значит, крестьянин будет хлеб сеять, значит, у нас в стране хлеба прибудет. А подправив сельское хозяйство, мы рабочих и армию досыта накормим и промышленность вперед двинем.
– А как же, – отвечаю, – знамо, так. – И лесник мне поддакивает. – Но, – говорю, – и кулак со спекулянтом тоже поживятся.
– Да, – отвечает он, – не без этого. Но авось справимся с ними, как вы думаете?
– Справимся!..
Я тебе пишу это, Андреич, как истому коммунару, зря об этом не болтать, да ты сам знаешь, о чем можно и о чем нельзя и где в пропаганде использовать. Да и не знаю я, будет ли декрет какой новый, или это он нас с лесником испытывал.
Ну, едем мы, значит, дальше и разговорились про медвежью охоту. Лесник объясняет, как медведей бьют в берлоге. Корягой его расшевелят и на свет вытурят, а тут его и стрелять, пока он не убег. Охотник наш хочет знать все дотошно, в какое место медведя бьют, лесник ему объясняет:
– Коли прямо на нас идет, то и бейте прямо в лоб, а коли с заходом – способней всего ударить под мышку, ближе к сердцу.
– Так… – усмехается чегой-то наш охотник. – Значит, не всегда способней прямо в лоб бить, иной раз надо уметь и с заходом ударить?
…Меня сейчас, Андреич, потребовали куда-то. Не судьба письмо дописать. Будь здоров, до свиданьица!
Т. Нагорнов».
Костиных слушателей сильно заинтересовали и Тиханины письма, и сам их автор. Они потребовали, чтобы Костя обязательно разыскал Нагорнова и привел его в институт, пусть он доскажет им всю историю поездки с Лениным на охоту, до конца…








