Текст книги "Круча"
Автор книги: Валентин Астров
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 28 страниц)
4
До отправки в Нижний Ломов призывники (рекрута, как в деревнях называли их по-прежнему) целую неделю гуляли. Варили и пили самогон, затевали драки. Проломили кому-то голову – это считалось в порядке вещей…
Сельский клуб не в силах был отвадить молодежь от старых привычек. Как и прежде, несколько изб в разных концах села нанимались девками с осени для посиделок, за плату, которую они в складчину вносили хозяйкам – холстом, пшенцом, мукой, яичками или деньгами. В эти «избенки» осенними и зимними долгими вечерами сходились посидеть – кто с шитьем, кто с пряжей, а кто просто ради смеха, болтовни и свиданий. Молодежь с гармошкой и с песнями ходила по селу от одной такой избенки к другой.
На посиделках бывали и вареженские комсомольцы, пытаясь отвадить парней от грубостей, сквернословия и драк.
На этот раз в избенку к тетке Паране пришел Бабушкин вместе с Тимошей Нагорновым. Из парней они явились первыми. Девушки беседовали за столом, две из них пряли, расположившись с донцами на скамейках. Две сидели на печке, свесив оттуда ноги в грязных башмаках, и плевались на пол кожурой от подсолнухов. В углу за печкой шептались и пересмеивались.
– Девчата, – сказал входя Алеша, – кто хочет новый занавес шить?
– Какой занавес?
– В клуб, на сцену. Кумачу купили.
– А старый?
– Старый сдерем на портянки.
– Ай, мамочки! Жалко! – сказала одна из девок с печки. – Больно гожа на ем картинка написана.
– Уж и гожа! – возразила Груня Пронина, сидевшая за столом. – Зверь, словно черт, хвостатый.
– Да уж пригляделись как-то к нему.
– А что на новом напишут?
– Напишем, может, что-нибудь, – отвечал Алеша. – Сперва сшить надо. Взялась Людмила Андревна, у нее дома, у тетки, швейная машинка есть. Ей помочь надо, сказала – прислать девчат.
– Я пойду! Я!.. Я!..
Алексей отобрал двух, и они выбежали, накинув на плечи кацавейки. За столом подвигались, высвобождая места парням. Садясь, Алеша предложил:
– Хотите послушать? Я занятный рассказ прочитал. «Фаталист» называется. Читал – прямо не мог оторваться.
– О чем это?
– Как один офицер в старое время, поручик, по имени Вулич… Он, значит, из сербов был, а служил у нашего царя в войсках. В Россию нанялся. Было это, сказать не соврать, годов сто назад.
– А кто этот рассказ сочинил?
– Лермонтов, Пензенской нашей губернии писатель. Вулич любил в карты играть, а на женщин там или барышень вовсе никакого внимания не обращал.
– Расскажи, расскажи!
С печки спрыгнули, из угла подошли к столу.
– Эти карты – хуже нет! – вздохнула Груня, когда Алексей рассказал, как поручик Вулич даже ночью, в цепи, во время перестрелки, отыскивал партнера, чтобы уплатить карточный долг. – Вон Нигвоздята только и знают в двадцать одно лупить. Откуда они только деньги берут играть? Вчерась пришли к тетке Дарье и нам посиделки сорвали.
Рассказ подошел к тому, как Вулич снял со стены первый попавшийся пистолет и приложил к своему виску. Слушательницы взвизгнули. Курок осекся без выстрела, и раздались восклицания:
– Слава те господи!.. Нешто можно! А если б он был заряжен?
– Вот точно так кто-то и сказал тогда: «Иду на спор, что пистолет не заряжен!» – «Посмотрим, – говорит Вулич, – заряжен он или нет». И целится в фуражку, – на стене висела. Бац! Дым на всю комнату!.. Фуражка с гвоздя долой.
– Заряжен был?! – воскликнул Тимоша.
– Да. Ну а теперь Вулич взял со стола червонцы, спорил на которые, и пересыпал себе в кошелек.
– Кабы не осечка, себя бы убил! – говорили девушки.
– А то как же! На то и спор шел на червонцы. Либо пан, либо пропал.
– Выходит, червонцы и раньше были? Не только при советской власти?
– Это золотые монеты называли тогда червонцами, нам Людмила Андревна из одной книжки читала…
– Ну, досказывай! – теребил Алексея Тимоша.
В это время на крыльце раздались грубые голоса и смех. В избу ввалились четверо парней.
– Вот, опять принесло их, – сказала Груня, увидев Семена и Фетиса Нигвоздёвых. – Опять сядут в карты играть.
Она поднялась и скользнула в сени. Алексей ждал, что Семен начнет к нему приставать, но тот молча стал курить за печкой. Его товарищи подсели к девкам. Выпившие, они явно не были расположены слушать рассказы.
Груня, выглянув из сеней, поманила Алексея с Тимошей, и они вышли.
– Скорее уходите отседа! – шепнула она в темноте. – Вас бить хотят! Тетка Параня сама им сказала: «Только не у меня…»
– Постой, ты слыхала, что хотят бить?
– Нет, я слыхала, как Параня сказала Фетиске: «Только не у меня». Стало быть, хотят тут вас избить. О чем же еще?
– Может, у самой Парани спросим? – предложил Тимофей.
– Нешто она сознается? Побоится.
– Тогда пойдем к тетке Дарье. По дороге дослушаем. Ладно?
– Пойдем.
Кроме Груни с ними ушли еще три девушки.
– Ты мне дай самому почитать про этого Вулича! – просил у Алексея Тимоша.
Ночь была темная, непогожая. Ветер, доносивший издали обрывки гармони, разрывал слова, и девушки, чтобы лучше слышать Алешин рассказ, шли впереди него, сцепившись тесной кучкой, оборачиваясь.
По дороге наткнулись на Федюню.
– А! Ты еще с девками ходишь? – недружелюбно сказал он, присматриваясь и узнав Бабушкина.
– Чего шляется в темноте? – ворчала Груня. – Так и несет от него за версту самогонкой… А с кем это он шел?
– Что ты, не узнала? – отвечали ей. – С Фомичом, кооператором нашим.
5
Много раз потом пересказывали друг другу вареженцы, как это все в тот вечер случилось.
Кто-то из девушек, оставшихся у Парани в избенке, слышал, как ночью в сенях парень, войдя с улицы, сказал кому-то тихонько:
– Готов!..
Девушки узнали в парне горбуна Фетиску Нигвоздёва. Он со своим братом час тому назад ушел от Парани следом за Алешей Бабушкиным, а теперь вернулся. Что значило «готов», они не поняли и тут же об этом забыли.
Между тем Алексей с Тимошей и девушками пришли в избенку Дарьи, на нижнем порядке села. Там был еще народ, и Алешу хотели заставить повторить занятный рассказ. Глядь, и тут появился Фетиска с парнями. Как давеча его старший брат у Парани, он задымил цигаркой и курил в углу, прислонясь к выбеленной печке-голландке.
Разговаривали тихо, не пели, хозяйка, Дарья, спала в глубине избы на кровати.
Груня Пронина сидела рядом с Алексеем на лавке у окна, как вдруг ее оглушило и опалило: в разбившееся окно хлестнуло огнем и дымом…
Лампа на столе погасла, а Бабушкин как сидел, так и повалился на земляной пол избы лицом вниз.
Девки, визжа, кинулись вон из избы. Груня, поняв, что в Алексея стреляли, нагнулась к нему и, став на колени, пыталась его поднять, а Тимофей хотел ей помочь, но Алеша вымолвил с трудом:
– Не трогайте… За доктором в Каменку… Скорей…
Тимоша в отчаянии побежал за лошадью, чтобы верхом скакать в Каменку. Дарья, причитая, искала спички.
Зажгли лампу и увидали, что Алексей лежит на груди, ладонь подложил себе под щеку и тяжело дышит.
– Пить… – попросил он, облизывая губы. – Знаю, кто меня…
Ему поднесли ковшик с водой, он неловко сделал глоток. Про кого он говорил «знаю кто», – его не спросили: кому охота набиваться в свидетели? А Груня сама знала, что только Нигвоздята с их дружками могли в Бабушкина стрелять, да и не до вопросов было ей, она обливалась слезами.
– Не задави его, сердешного! – жалостно причитая, оттаскивала ее за рукав Дарья.
На спине у Алексея проступало сквозь пиджак, расплываясь, мокрое пятнышко.
Изба опять наполнилась народом. Глядели на раненого, охали, плакали. Алексей лежал молча, бледный, с трудом дыша. Пот у него на лбу выступил, а пощупали лоб – холодный. На вопрос, плохо ли ему, повторил:
– Доктора…
Из Каменки, за три версты, Тимоша не мог быстро обернуться. Привели акушерку, которая жила в Варежке, уйдя по старости с работы в каменской земской больнице. Акушерка велела раненого раздеть, чтобы перевязать рану.
– Не надо!.. – простонал, морщась от боли, Алексей, когда его начали приподнимать с пола.
Его все-таки раздели. Тряхнули, что ли, его парни, когда стаскивали пиджак, или от перемены положения тела, – но только Алеша охнул, а в углу рта показалась алая струйка.
6
Врачу, которого из Каменки привез Тимоша, оставалось установить кончину Бабушкина. Наутро Дарья с земляного пола на том месте, где Алексей лежал грудью, наскребла ложку пропитанной его кровью земли и нашла пулю, которой он был убит. Пуля, пройдя навылет, стукнулась о дверную притолоку и отскочила на пол, а Алеша на нее упал.
С врачом приехали в Варежку Илья Григорьев и начальник волостной милиции. Завтра, сказал всем Илья, в каменской ячейке должны были разбирать Алешино заявление о его вступлении в партию.
В сельсовет ночью привели Фетиса и тетку Параню. Начальник милиции с Ильей стали их допрашивать.
Было заметно, что Параня остерегается показывать против Нигвоздёвых. Она плакала. Слыхала, дескать, что Бабушкин ходил к ним с обыском, чужую корову нашел. Говорили на селе, что они за это на него сердиты, а что его хотят убить или избить – этого не слыхала. Нигвоздята постоянно дрались с парнями в избенках, вот она и испугалась, что нынче опять подерутся, и просила их у нее не драться.
Параню отпустили.
Фетис во время выстрела стоял и курил в избе, – стало быть, убил не он. Зачем прятался за печку?.. Никуда он не прятался! Пуля свободно могла и в него попасть, – так отвечал Фетис Григорьеву и милиционеру.
Зачем от Парани пошел следом за Алексеем? Ничего не следом! Он и знать не знал, куда Бабушкин уходит, а пришли к Дарье – Алексей там. Где расстался с братом? Сразу, как от тетки Парани на улицу вышли. Куда пошел брат – Фетис не знает. На Алексея они с братом вовсе не были злы. Бабушкин секретарь сельсовета, он обыск по должности делал. Бить его не собирались, а убить – и подавно!
Фетиску заперли под караул.
Опросили двоих парней, с которыми в тот вечер Нигвоздёвы ходили по избенкам. Семен, сказали те, от Парани пошел на Квахтуху (так называли западный конец села), а к кому – не сказал. К Дарье они без него шли. Что там будет Бабушкин, они, как и Фетис, «не знали».
Пока что их обоих тоже задержали под стражей.
Семена Нигвоздёва не могли отыскать до утра и поэтому уверились, что он убил: убил и сбежал. Однако утром выяснилось, что Семен ночевал у вдовы Аришки, племянницы Фомича, на Квахтухе. Будто бы даже и не знал, что ночью Алексея убили; с вечера хватил самогону и крепко заснул. Его тоже арестовали.
Спросили Арину, поздно ли к ней Семен пришел. Отвечала – в девять часов вечера; а в Алексея стреляли в десять. Точно ли она помнит время? Помнит, тогда же взглянула на часы. Послали проверить ее стенные ходики, – идут верно.
Семен стоял на том, что услыхал об убийстве только сейчас, утром. Из избенки он пошел прямо к Аришке, никому из парней о том не сказал, чтобы не осрамить вдовы. На покойника Алексея серчал за обыск, это верно. Мог бы прийти по-хорошему, без милиционера, отдали бы корову сами.
Кабы он хотел Бабушкина избить, так уж давно избил бы! А убить – и в голову ему не приходило. За что?
Слыхал ли он, что Бабушкин писал в пензенскую газету корреспонденции? Такой вопрос задал Семену Илья и, кажется, на мгновение смутил его.
– В газету?.. – переспросил Нигвоздёв. – Нет, не слыхал.
К полудню начали опрашивать девушек, и тут выяснилось, что две из них слышали, как Фетиска, вернувшись к Паране ночью, сказал кому-то в сенях: «Готов». Кому – этого они в темноте не разобрали.
Следователи опять принялись за Фетиску: кому он сказал «готов»? Почему не назвал имени – кто «готов»? Стало быть, кто-то ожидал и знал заранее, что убьют именно Бабушкина? Значит, сговаривались его убить? С кем сговаривались?
Фетис сговор отрицал начисто. Да, к Паране он еще раз зашел, в сени, и обмолвился кому-то… кому – не помнит, не узнал в темноте, – что у Дарьи сейчас Алексея убили. Слово «готов» он не говорил, это девки ослышались… А что, если и сказал? Убит – это же и есть «готов», одно и то же.
Из парней ни один не признался, что видел Фетиску в сенях. Это усиливало подозрения, что кто-то с Фетиской был в сговоре.
Тимоша Нагорнов заявил, и девушки подтвердили: они, перед уходом от Парани вместе с Бабушкиным, звали с собой к Дарье других девчат. Стало быть, Фетис и его дружки врут, будто не знали, куда шел Бабушкин. Значит, пошли за ним!..
Братьев Нигвоздёвых и задержанных с ними двоих парней увезли в Каменку, а оттуда отправили в уезд, в Нижний Ломов.
Глава пятая
1
Первое время Оле стоило большого труда прятать ночные слезы. Костя обычно еще долго читал, когда она засыпала у себя на кровати в темном углу комнаты. Она ни о чем его не расспрашивала. Найдет нужным – сам скажет. А он молчал. Порою нестерпимо хотелось забыть все, что он говорил, и кинуться ему на шею. Но Оля себя удерживала. Она решила предоставить ему полную свободу выбора. Именно это решение, а не женская обида руководило ею. Ведь тем и сильна, и ценна для них обоих любовь, что свободна! Такой она и должна остаться… если остаться ей суждено.
Минул месяц со дня приезда Кости из Марфина. Уманскую он в Москве не встречал и не искал.
Седьмое ноября подошло без снега, с покрывавшими все небо белесоватыми облаками и легким морозцем. На демонстрации Пересветов шел в колонне института без пальто, надев под пиджак теплый свитер и на голову заячью ушанку.
Сергей поп, Сергей поп,
Сергей дьякон и дьячок! —
задорно выкрикивали где-то впереди молодые голоса шуточный припев.
Пономарь Сергее́вич,
И звонарь Сергее́вич!
Вся деревня Сергее́вна…
У Манежа, при разводе колонн перед Красной площадью, движение застопорилось. Навстречу шумной молодежной волной катился Московский университет. Демонстранты топтались рядом и дружно подхватывали общую песню:
Бандьера росса!
Бандьера росса!..
Итальянская революционная песня «Красное знамя» была в ходу у студентов.
С неба начал сыпаться, постепенно густея, первый снег.
Колонны тронулись с места. Неожиданно в рядах студентов Костя увидел Уманскую. Она смеялась, подставляя ладонь падавшим крупным снежинкам. На ней, как и на Косте, была мужская ушанка. Невольно он сорвал свою шапку и замахал ею.
Заметив Пересветова, Елена с таким громким, радостным криком метнулась к нему, что окружающие обернулись. Но в этот момент людская лавина дрогнула, студенты побежали вдогонку передним. Уманская скрылась с Костиных глаз.
Он не ожидал, что она ему так обрадуется!..
Прошло еще недели две. В библиотеке имени В. И. Ленина, как стала называться бывшая «Румянцевка», заняты были нужные Пересветову комплекты дореволюционных газет. Их удалось найти в библиотеке Социалистической академии общественных наук, расположенной по соседству. Здесь не было специальных залов, читатели теснились в обыкновенных комнатах, приспособленных для занятий.
Поработав, Костя вышел позавтракать. Буфет располагался в крошечном чуланчике под лестницей. Открыв дверь чуланчика, Костя прямо перед собой, за низеньким столиком, увидел Женю «Мыфку» и Уманскую. Они пили чай. На Елене был синий рабочий халат, памятный ему по институту.
Встреча получилась довольно шумной.
– Что же вы зовете друг друга на «вы»? – протестовала Женя. – Ведь мы же все на «ты» перешли в Марфине? А вы неужели с тех пор еще ни разу не видались?
Костя отвечал вопросом, надолго ли она сама в Москве, а Уманская нагнулась над стаканом.
Женя здесь в командировке по делам Пушкинского дома.
Костя взял себе тоже чаю и примостился к их столику. Поболтав о разных пустяках, вышли в вестибюль, где Женя с ними попрощалась. Уманская спросила его:
– Вы что же… то есть ты что же не позвонил мне в Москве?
Вопрос заставил Костю смутиться. Действительно, ведь он в Марфине записал номер ее телефона.
– Я совсем забыл, что взял твой телефон…
– Ну-ну!.. – Елена улыбнулась. – Короткая же у тебя память!
– Честное слово, забыл! – оправдывался он.
– Да я охотно верю. Ну, ты остаешься в библиотеке?
– Нет. – Помедлив секунду, он сказал: – Я прошелся бы с тобой, если ты не возражаешь?
– Пожалуйста!
Ему хотелось загладить неловкость с телефоном. Она еще подумает, что он не хочет с ней видеться. А почему бы нет? Уклоняться казалось ему малодушием. Он сдал книги и, спустившись к раздевалке, нашел Уманскую уже в пальто.
Елена жила неподалеку от библиотеки, и они быстро дошли до ее дома. Она предложила Пересветову зайти к ней, тот не отказался.
2
Комната Уманской была обставлена просто: диванчик, небольшой комод, на нем складное зеркало величиной с книгу, на стене красочная репродукция врубелевского «Демона». Никаких безделушек. Один угол занимала этажерка с книгами, в другом широкое окно фонариком выходило на тихий перекресток арбатских переулков.
Целую полку на этажерке занимали книжки стихов. Чтобы скорее справиться с небольшим смущением, которое мешало ему быть самим собой, Костя взял и перелистал одну из них, потом другую. Елена за это время на минутку вышла, переменить кофточку, и вернулась. Он встретил ее возгласом:
– Батюшки! Это что такое: «Пруг, буктр, ркирчь… Практв, бакв, жам…» Неужто стихи?
– Не смейся, профессионал-поэт найдет у Хлебникова чему поучиться, – отвечала она.
– Но не читатель, во всяком случае!
– Ну, ты известный нигилист в вопросах формы!
Пересветов засмеялся:
– Конечно, я филологического факультета не кончал, не знаю, чему там учат…
Беседа их вошла в прежнее «марфинское» русло, и Костя понемногу забыл о своем смущении. Они заспорили о Демьяне Бедном. Костя хвалил его басни, стихи времен гражданской войны, а Уманская считала их «блестящим – но примитивом!». Маяковского она ценила за его реформу русского стиха, Костя же – за наши чувства и мысли, не придавая особого значения формальным новшествам. Нарочитую «рубленость» и немузыкальность стиха Маяковского он склонен был счесть временным перегибом палки, в виде протеста против старых, «барских» форм стихосложения. Прозаизмы, порой даже грубоватые, Пересветову, однако, у Маяковского нравились:
– Они из народного языка и продиктованы силой чувства. Вот ты мне приписываешь пренебрежение формой. Да я отлично понимаю значение формы для силы образа. Маяковский где-то рисует летний вечер в городе, смотри, как он передает краски заката: «Багровый и синий искромсан и скомкан», так, кажется?
– «В зеленый горстями бросали дукаты», – продолжила Елена.
– «А черным ладоням сбежавшихся окон раздали горящие желтые карты…» Или петербургская зимняя ночь: «Туман с кровожадным лицом каннибала жевал невкусных людей». Прямо силища изобразительная! Чем она создана? Меткостью, смелостью формы!
Уманская восхищалась яркой образностью рассказов Бабеля. Пересветов не отрицал его талантливости; но рабочие и крестьяне у Бабеля, говорил он, и еще больше у Пильняка лишь разрушители старого, «анархисты». А ведь в жизни они новое строят, нельзя их выводить какими-то полубандитами.
– Большевика, – утверждал он, – в сочинениях писателей-«попутчиков», как правило, узнать нельзя, точно в кривых зеркалах комнаты смеха: глядишь на себя и видишь тощую глисту либо распухшего утопленника. Революционный инстинкт они еще способны переварить, а классовое сознание рабочего или, упаси их господи, марксизм – никак! Для них он казенная, чужая фраза, в живую правдивую форму не выливается он у них, хоть ты лопни!..
– Тебе нравится «Демон» Врубеля? – спросила Лена.
– Красоту этой картины я чувствую, – отвечал Костя, – но как-то вчуже. Это настроение одиночества, гордое самовозвышение над человеческим родом, что ли, – оно меня не задевает. Изобрази Врубель теми же средствами какую-то иную, более значительную трагедию, я бы, вероятно, не остался равнодушным.
– А я на его картины не могу смотреть равнодушно!.. Что ты скажешь об этом вот стихотворении? – Она раскрыла книжку есенинских стихов на «Песне о собаке» и добавила насмешливо: – Я тебя интервьюирую, интересно, что думает о литературе и искусстве журналист, далекий от литературных группировок?
Костины суждения в этой области, произносимые столь безапелляционно, казались ей часто самонадеянными и дилетантскими, но, зная, что современных критиков он не читает, она не могла отказать ему в самостоятельности мнений.
– «Песнь о собаке», – отвечал он, – поразительно сильная вещь и в существе очень гуманная, но я бы не держал ее у себя на полке… Что-то в ней щемящее, натуралистическое, что ли, чего лучше в себе не ворошить…
– У тебя удивительно нормальный вкус! – засмеялась она, а за ней и он сам:
– Даже скучно, хочешь ты прибавить? Я же тебе твержу, что филологии не изучал, воспринимаю все примитивно.
– Представь себе, – призналась Лена, – я одинаково люблю Есенина и Маяковского, хотя многие говорят, что они несовместимы. По-разному люблю, конечно, но с одинаковой силой.
– Хорошее все совместимо. Если бы у Есенина не его «кабатчина»… Блестящих стихов мало ли у него, особенно о русской природе.
– Кабатчиной, по-моему, он сам мучается. Пишет о ней с такой надсадой, что порой действительно читать трудно…
3
Пересветов вышел от Уманской в хорошем ровном настроении. Они так легко и просто поговорили. Кажется, она не обиделась, что он позабыл номер ее телефона.
«Пожалуй, и влюбленности в нее у меня уже нет, – решил он. – Надумал я все это, Олю только расстроил. Ну, понравилась она мне, так ведь я же не встречаю ответа с ее стороны… Значит, все пройдет».
Он шел домой привычным путем, по Садовому кольцу, и понемногу его ровное настроение замутилось. В глубине души зашевелился червячок – не то разочарования, не то самолюбия… Значит, он все-таки обманулся, по каким-то признакам подумав, что и Уманская к нему в Марфине была неравнодушна?..
«Ну и отлично, – сказал он себе, встряхнувшись и ускоряя шаг. – Тем лучше. Все станет на свои места».
Между тем Лена, по уходе Пересветова, сняла туфли, взобралась с ногами на диван и долго сидела, обхватив колени руками, временами покачиваясь. Сегодня она с той же готовностью, как и Пересветов, увела их разговор подальше от личных тем, в литературные дебри, а сейчас упрекала себя: ведь еще в Марфине, поняв, что Константин становится ей не безразличен, она решила избегать его в Москве, но зачем-то назвала ему в день отъезда номер своего телефона.
«Глупость номер один», – вздыхала она.
Вторая глупость: целый месяц ожидать его звонка. Увы, это было так. А следом за тем – глупость номер три (точно девчонка!) – спрашивать, почему он не позвонил, и тем ставить себя в смешное положение.
Не по заслугам ли, после этого, удар по самолюбию? Так ей и надо!
Поверить ли в его странную забывчивость? Не решил ли он посмеяться над ней?..
Наконец, еще глупость, четвертая: зазвать его, после всего происшедшего, к себе и как ни в чем не бывало приятельски беседовать, тогда как следовало поставить его сразу на место или хотя бы дать понять, что он невежлив. Уж если вправду забыл, хоть бы сносную причину выдумал, предлог, не столь обидный для женщины…
Может, он так любит свою Олю или боится ее обидеть, что встречаться с Леной не хотел? Ну и бог с ним! Будто у Лены других забот нет, как отбивать чужих мужей! Этого еще не хватало.
Никаких отношений, кроме чисто дружеских, у нее с Пересветовым быть не может.
4
Молодые «красные профессора» за полгода освоились с работой в редакции «Правды». Обладателем живого пера проявил себя Хлынов. В остроумных статейках полупамфлетного стиля на международные темы он старался блеснуть эрудицией, щегольнуть литературным отступлением, латинской или немецкой цитатой. Пересветов писал проще, доступнее для массового читателя. Особенно удавалась Косте полемика, всегда убедительная и чуждая голословного заушательства. Выбрав убийственные для противника строки из его статьи или книги, он любил точно, с подчеркнутой корректностью их привести, чтобы затем начисто опровергнуть. Шандалову литературный стиль давался труднее, его формулировки не всегда гладко выглядели, зато он смело брался за самые острые политические темы.
Вступил на «литературное попри́ще», как он выражался, и Флёнушкин: в «Экономической жизни» появлялись его статьи, дельные и содержательные, но, вопреки его личному складу, суховатые.
Так каждый на свой манер овладевал трудной профессией журналиста, в которой все они, кроме Кости, были новичками.
По прежней традиции, Виктор (он все еще жил в институте) собирал иногда у себя бывших «шандаловцев». Каждый рассказывал, как у него идет работа – в ВСНХ или в Госплане, – и тут же заказывалась каждому статья, по его специальности, в журнал или газету. На этих «собраниях» у Шандалова бывал и Пересветов. Все они посещали более широкие авторские совещания при редакциях «Большевика» и «Правды».
В ноябре «Правда» начала публиковать статьи и доклады членов ЦК на партийных собраниях, разоблачавшие новый фракционный шаг Троцкого. Его «Уроки Октября» (предисловие к книге «1917») бросали свет на прошлогоднюю попытку Троцкого опорочить старую большевистскую гвардию. Ленинизм он намеревался подменить троцкизмом, ленинскую теорию социалистической революции – своей «теорией перманентной революции». Делал это он опять-таки не прямо и открыто, а завуалированно, утверждая, что Ленин в 1917 году якобы «перевооружился» и принял его, Троцкого, теорию.
Хотя почти уже год, как вся партия усиленно изучала свою богатую революционными событиями историю, полемика с Троцким, поневоле отвлеченно-теоретическая, не сразу усваивалась партийным молодняком. Важность вопроса заставляла, однако, вынести его на широкое обсуждение в печати и на собраниях. Ведь теория Троцкого идейно разоружала партию, она исходила из неверия в силы рабочего класса, в возможность построения социализма в одной стране, вела к разрыву с крестьянством, пророчила нам неизбежное поражение и гибель при затяжке международной революции.
Среди других появилась в «Правде» и статья Пересветова, написанная в Марфине. Он доказывал, что в 1917 году Ленин не только не «перевооружился», но отстоял лозунг «Вся власть Советам рабочих, батрацких, солдатских и крестьянских депутатов» против лозунга Троцкого «Без царя, а правительство рабочее», заклеймив этот троцкистский лозунг как авантюристическую попытку «перепрыгнуть» через крестьянское движение в России.
В защиту Троцкого в это время ни в печати, ни на партийных собраниях голосов не раздавалось. Это не значило, впрочем, что у него не осталось сочувствующих среди тех, кто годом раньше поддерживал оппозицию.
Кувшинникова ЦК партии летом направил в Поволжье, на временную работу по оживлению местных Советов. Командировка затягивалась. Зимой, приехав на несколько дней в Москву, Степан сказал Пересветову сквозь зубы:
– Что же это вы завет Ленина нарушаете? Он писал, что не надо Троцкому ставить в вину его небольшевистское прошлое.
– Троцкому не прошлое ставят в вину, а нынешние ошибки, – возразил Костя. – В двадцать четвертом году он пытается выдать за большевизм свои ошибки пятого года.
– Э! Спорам о теоретических категориях двадцатилетней давности я вообще значения не придаю. Место им на занятиях семинара. В газетах надо обсуждать современные вопросы.
– Ты-то значения не придаешь, а Троцкий тебя не спрашивает и выносит устаревшие «категории» сразу в печать. Зачем? Он как будто политик, – стало быть, у него нынешние цели есть.
По отъезде Кувшинникова Тася пришла к Ольге и, рассказывая, как Степан злобствовал на партию за «проработку» Троцкого, расплакалась. Уже больше года между ней и мужем не вспыхивали такие жестокие споры.
По ее словам, в ЦК обещали Степану вернуть его в институт будущим летом.
5
Однажды вечером, в декабре, Пересветов, согласовав с Марией Ильиничной тему, сел за статью в одной из маленьких комнат рядом с секретариатом «Правды». Эти расположенные одна за другой комнатки были удобны тем, что в каждой из них можно было работать одному, не видя соседа.
Мимо, в следующую комнату, быстро прошел Михаил Кольцов, разматывая с шеи теплый шарф и дружески кивая Пересветову. «Сразу вызовет машинистку», – подумал тот, но ошибся. Кольцов тихонько пошагал взад и вперед, продышал и протер запотевшие на морозе роговые очки и, заметив, что сосед еще не пишет, вышел к нему.
– Костя, – спросил он, – вы слышали когда-нибудь свой голос со стороны?
– То есть каким же это образом?
– За границей стали продавать домашние звукозаписывающие аппараты. Я обязательно выпишу себе такой, как только мне узнают точный адрес. Принесу его в «Правду» и запишу Марию Ильиничну, как она заведующих отделами пробирает. Саню Зоревого запишу, как он на меня кричит, что я набор задерживаю.
– Что-то я не слыхал, чтобы он очень кричал на вас.
Зоревой, крупный и русоволосый, добродушный северянин-архангелец, работал заведующим редакцией газеты.
– А вас заставлю петь басом «Брама, великий бог! Мой стон души не слышишь ты». Или «Бывали дни веселые», тенором.
– Ладно! – улыбаясь, согласился Костя.
Через минуту из комнаты Кольцова доносился стук трубки, выбиваемой о чугунную пепельницу.
Пересветов с головой погрузился в свою статью, когда из секретариата быстрыми шагами вошел Бухарин, в шапке с опущенными ушами. По-видимому, он только что пришел в редакцию.
– Здравствуйте! – сказал он. – А Витя где?
– Здравствуйте! Виктора сегодня в редакции не будет.
После секундного колебания Бухарин спросил:
– У вас есть время послушать одну вещицу?
Константин взглянул на пачку небольших аккуратно исписанных листиков в руке Бухарина и отложил в сторону свой черновик. Он подумал, что ему хотят прочесть статью перед отправкой в набор. Бухарин между тем заглянул к Кольцову и прикрыл обе двери.
– Так послушайте. Это записка не для печати. Она не длинная.
Он сел, придвинув стул и не снимая шапки, и стал быстро читать вполголоса.
Сначала шли, как показалось Косте, общие места о трудностях руководства партией без Ленина. У Пересветова не выходила из головы своя статья – о западноевропейских социал-демократах. С подзорной трубой они выискивают в рядах советских коммунистов трещину, чтобы забить в нее осиновый кол, в сотый раз с торжеством обнаруживают «элементы социал-демократизма» во взглядах Троцкого…
Но что-то заставило Костю переключить все внимание на слух.
«Лейбор парти», – услышал он. К чему это Бухарин упоминает английскую «Рабочую партию»?.. Ах да, это он о какой-то временной перестройке, кажется, в работе ЦК, во избежание новых внутрипартийных обострений. Костя наконец сосредоточился на том, что ему читают. Бухарин пишет о необходимости «ужиться с Троцким»?.. Но ведь английская «Рабочая партия» объединяет политические организации с разными политическими программами. У Бухарина это уподобление фигуральное, – конечно, он пишет о партийной дисциплине, о подчинении решениям ЦК, – но все же? Это что-то вроде принципа «живи и жить давай другим», на основе которого Троцкий уживался в одной партии с меньшевиками-ликвидаторами…








