Текст книги "Путешествие в будущее и обратно"
Автор книги: Вадим Белоцерковский
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 56 страниц)
Национальный вопрос.
«Переговоры» с Михалковым.
Отречение сына. Голодовка в ЦК.
Обращение об отмене смертной казни.
Арест.
«Генерал Карпов»
1972 год был самым сумасшедшим годом в моей жизни и самым длинным, равным по насыщенности многим обычным годам. Был это, наверное, и самый счастливый год – потому что я жил тогда в атмосфере человеческой солидарности и единения. И была яркая цель – вырваться из «тисков кошмара», и впереди светилась новая жизнь – верилось, что прекрасная. Удалось бы только вырваться!
Солидарность и единение. Если у кого-то шел обыск, то все, кто узнавал об этом, кидались в дом к пострадавшему, чтобы поддержать его морально и мешать обыску. Если сотрудники КГБ не пускали в квартиру, люди проводили всю ночь на лестнице в подъезде, в жару и в мороз. Так же в любую погоду простаивали у зданий суда, если там шел процесс над кем-то из диссидентов, чтобы иметь возможность прокричать несколько слов поддержки подсудимому, когда его будут вводить или выводить из суда.
Когда во время юбилейной сессии и Верховного Совета СССР в сентябре 1972 года меня арестовали, то сына немедленно взяла к себе семья моих товарищей по движению, чтобы у жены были свободные руки. Ей всячески помогали, кормили, когда она возвращалась домой после хождений по приемным различных органов, пытаясь узнать, где находится ее муж и за что он арестован. Власти, как это было тогда принято, заявляли, что ничего не знают о судьбе арестованных.
И все диссиденты были счастливы такой жизнью. Потом это время все так и вспоминали. Большинство этих людей считали себя антикоммунистами, антисоциалистами, антиколлективистами. Ирония, однако, заключалась в том, что счастье доставляло им именно единение с людьми, совместная борьба и взаимопомощь. Все мы жили тогда по идеалам социализма: в свободе (мы были внутренне свободны, как никогда), равенстве и, главное, в братстве. И никакие расхождения во взглядах не сказывались на наших отношениях. Господствовала терпимость к чужим взглядам. Потом-то я понял, что это была целиком заслуга КГБ: под его занесенным кулаком люди жались друг к другу. В подавленном состоянии находились и зависть, и тщеславие, столь распространенные в российском образованном обществе.
Были, конечно, отдельные неприятные типы, у кого-то проглядывали малопривлекательные черточки, но разве можно было обращать на это внимание, когда спасение было лишь в сплоченности!
В тот год я окончательно убедился в правоте своей гипотезы, изложенной в рукописи «О самом главном», гипотезы о том, что «человек нравственно проявляется человеком в самодеятельном объединении с другими людьми для реализации или защиты своих прав и интересов». И что вырос человек из обезьяны не столько благодаря труду, сколько благодаря самодеятельному объединению в эпоху «первобытного коммунизма». Когда же становится необходимо для выживания разъединяться – каждый сам за себя и все друг против друга, – тогда люди снова начинают превращаться в обезьян и хуже того. Поразили меня в этой связи строки Иосифа Бродского:
Шарик обычно стремится в лузу.
Не Конкуренции, но Союзу
принадлежит прекрасное завтра.
(«Речь о пролитом молоке», январь 1967 года)
Здесь я, правда, стою правее Бродского: «Союзу», на мой взгляд, может полностью принадлежать лишь «прекрасное послезавтра», а завтра необходим синтез «Конкуренции» и «Союза». Но в понимании природы человека мы с ним, видимо, очень близки.
Вернусь к событиям. По отношению ко мне власти заняли необычную позицию: мне не давали ни отказа, ни разрешения. Другого подобного примера я не знал. ОВИР молчал, не реагируя на мои напоминания. Но я не унывал.
После подачи заявления в ОВИР на визу мне уже не приходилось опасаться попасть на глаза КГБ, и я быстро втянулся не только в эмиграционное движение, но и в правозащитное. Я сознательно шел на риск, чтобы поставить КГБ перед выбором: либо выпустить меня, либо посадить. Я старался быть максимально активным и как можно больше досаждать КГБ, чтобы вызвать у них желание избавиться от меня.
В противном случае они могли бы мариновать меня (не давать визы на выезд) долгие годы. Я рассчитывал на то, что на арест и суд им будет не очень удобно идти, так как мое дело могло приобрести большую огласку за рубежом.
В то же время я держал втайне свои планы – работать на Западе над идеями синтезного социализма и публиковать мои изыскания на эту тему. Я понимал, что не должен вызывать у КГБ подозрений в том, что могу оказаться на Западе опасным для режима. Я боялся, что если в КГБ узнают о моих планах, то визу я вряд ли получу.
Между тем уже вскоре после отправки мною документов в Израиль для получения вызова в КГБ стало известно об этом. Из Будапешта жене позвонила ее мать и в волнении стала допытываться, неужели мы действительно решили эмигрировать? Отец жены с 1968 года работал в руководстве Международного института журналистики, располагавшегося в Будапеште и выпускавшего, понятное дело, «журналистов в штатском». Он возглавлял там отдел связи с выпускниками института – чистая работа резидента КГБ!
На наивный вопрос жены, откуда ее мать узнала, что мы хотим эмигрировать, она ответила, что отцу об этом сообщили его «старые друзья». И стала умолять, чтобы мы не уезжали, что отец, если мы откажемся от эмиграции, найдет для меня любую самую замечательную работу. Поздновато спохватились! Наша эмиграция, понятное дело, ставила точку в карьере тестя. После нашего выезда он вынужден был уйти на пенсию и вернуться в Советский Союз.
Осуществляя свою «стратегическую» линию, я всячески наращивал давление на власти, на КГБ. Инициировал и составлял различные письма протеста в защиту диссидентов, подвергавшихся репрессиям. Несколько моих писем были подписаны Сахаровым, и я подписывал его обращения.
Сблизился с иностранными корреспондентами, с «коррами», как мы их тогда для краткости называли, и помогал проводить пресс-конференции, часто предоставляя для этого нашу квартиру, благо мама жила на даче. Жена на этих пресс-конференциях работала переводчиком и также переводила (на английский) наши протестные письма и информацию для «корров» о правонарушениях. Поставлял я информацию и в «Хронику текущих событий» – главный орган правозащитного движения.
По просьбе одного из ведущих правозащитников, Юрия Шихановича, я взял шефство над представителями движения крымских татар за возвращение на родину. Знаменитый Мустафа Джемилев со своим спутником даже ночевал в нашей квартире. Это была уже весьма рискованная работа. За крымских татар КГБ могло голову оторвать. В рядах их движения были не сотни, а десятки тысяч людей. Когда татарские активисты принесли мне составленную ими петицию в ООН, чтобы я передал ее надежным «коррам», то это оказался толстый сверток, толщиной с большой батон. Тысячи подписей стояли под петицией! Корреспондент Би-би-си Эрик Демани, с которым я более всего был связан и которому хотел передать петицию, растерялся: как ее вынести? Он привык к правозащитным и «еврейским» письмам, подписи под которыми укладывались на одном листке, и не взял с собой портфеля или сумки. Пришлось снарядить для него большую авоську, набив ее какими-то вещами.
Между прочим, Эрик Демани принял горячее участие в моей судьбе. Узнав, что я хотел бы жить в Англии, он заранее выхлопотал для жены место на Би-би-си, переводчицей в русской службе, а мне через своих друзей подыскал место «спикера», ассистента профессора, на кафедре русского языка и литературы в каком-то университете Лондона с относительно небольшой нагрузкой, чтобы у меня оставалось время для литературной деятельности. Главным добытчиком денег должна была стать жена. Планам этим не суждено было осуществиться из-за рождения дочери в Риме.
Не прошло много времени, как я попал под плотную опеку КГБ. Поражала многочисленность их кадров и их чрезвычайное внимание к нам – до смешного. За мной и за женой постоянно следовали группы сексотов, дежурили у подъезда, сопровождали в городском транспорте. Был такой, к примеру, анекдотический случай. Жена собралась за сыном в детский сад Литфонда, который находился в районе «Аэропорта», далеко от нашего дома на Арбате. Опаздывала и проголосовала машину. Подъехала черная «Волга», жена предложила рубль, шофер не стал торговаться. Но когда машина тронулась, жена заметила, что сзади пристроилась еще одна черная «Волга», в которой сидели «пассажиры». Заметила, и как водитель поглядывал в свое зеркало, не отстала ли та «Волга». Она, конечно, перепугалась, но ничего не случилось – с эскортом проехала через всю Москву до детского сада. Было очень похоже на то, что кадрам КГБ просто делать было нечего.
Со временем у меня и у большинства диссидентов выработалось «шестое чувство» в определении этих кадров. Входишь в одну дверь троллейбуса, а в другую входит пара ничем не приметных граждан, но ты уже знаешь, что это твой «хвост», и они знают, что ты их «вычислил». У подъезда стоит влюбленная парочка. Взгляд на них – и уже ясно, откуда эти любовники! Я не преувеличиваю. Вот, к примеру, что произошло уже в эмиграции, в Италии. Поначалу я, пока не разобрался, поддерживал отношения с НТС, и в Риме меня однажды пригласили на вечеринку к местному резиденту этой «патриотической» организации. Стою, разговариваю с хозяйкой дома, очень милой шведкой, знающей, естественно, русский язык. Она представляет мне гостей – кто есть кто. Заходит новый гость, господин средних лет, и у меня при взгляде на него возникает этакий холодок в животе. Кто это, спрашиваю хозяйку. Это, тихо говорит она, руководитель контрразведки НТС, бывший полковник КГБ (или подполковник, не помню), недавно перебежавший на Запад. Все ясно! Я с благодарностью поглаживаю свой чуткий живот.
Но кадры КГБ не всегда были столь безобидными, как в случае с моей женой. Когда весной того же года в сквере около памятника героям Плевны (т. е. недалеко от ЦК КПСС) собралась толпа активистов еврейского движения за эмиграцию и стала петь еврейские песни, там вскоре появилось множество милиционеров и «людей в штатском», и они учинили форменный погром. «Жиды проклятые, наконец-то мы до вас добрались!» – кричали «штатские», избивая демонстрантов. Одной девушке разорвали рот.
Здесь я хочу затронуть вопрос о моей национальной самоидентификации. В период борьбы за израильскую визу я несколько преувеличивал свое еврейство и не афишировал, что не собираюсь ехать в Израиль. Таковы были правила игры.
На самом же деле я не считал (и не считаю) себя евреем. Еврейского языка, увы, не знаю, нет и знания еврейской культуры. Не прошел я и обряда обрезания, за что очень благодарен моим родителям. Все подобные обряды, включая крещение, я считаю насилием над личностью детей и рудиментом язычества, шаманства. Только став взрослым, человек может сознательно примыкать к какой-либо конфессии (или не примыкать ни к какой). Но вернусь к вопросу об идентификации. Я не считаю себя и обрусевшим евреем. Обрусевшими были мои родители. Но при всем при том я и русским себя не числю. «Пятый пункт» в советском паспорте плюс антисемитизмё значительной части русского населения не позволяют мне представлять себя русским. Я влюблен в русскую классическую литературу, в старинную народную русскую песню (даже удивляюсь, почему она так берет меня за душу?), но русским себя не считаю.
Чтобы не вдаваться каждый раз в долгую «философию», русским говорю, что я – еврей, а евреям, особенно националистичным, – что русский.
Если бы я родился и жил, скажем, в США, то никаких проблем с национальной принадлежностью у меня бы не существовало. Был бы просто американцем, гражданином страны.
Национальный вопрос меня в целом мало волнует. Любой национализм в конечном счете – тупик. У больших народов он опасен, близок к фашизму, у малых – жалок и смешон. В том числе и национализм еврейский. Антисемитизм задевает меня главным образом потому, что ущемляет мое человеческое достоинство и гражданские права, ну и как всякая ложь, как орудие фашизма.
«Фашизм – это ложь, изрекаемая бандитами!» – как гениально просто определил Эрнест Хемингуэй.
Чуждо мне и такое понятие, как национальная гордость. «Наши предки Рим спасли!». Гордиться можно только собственными достижениями детей.
А вот что я считаю достойным внимания, так это вопрос о праве на самоопределение народа и личности. Я – безусловный сторонник такого права, включая право народов на создание собственной государственности, т. е. на выход народа из государства, в которое он ранее был встроен. Там, откуда нет свободного выхода, нет и свободы! Я так это формулирую: «В цивилизованном, демократическом обществе есть только два места, откуда нет свободного выхода: тюрьма и сумасшедший дом!». Россия в этом отношении была и остается «синтезом» того и другого.
Примечательным событием того последнего на родине года стал звонок Сергея Михалкова. Дело в том, что моя первая жена (и мать моего старшего сына), желая помешать моему выезду, не давала мне бумагу для ОВИРа об ее отношении к моему решению эмигрировать, о наличии или отсутствии у нее материальных претензий ко мне. Сделать это она должна была согласно закону, так как с нею оставался мой несовершеннолетний сын. Без такой бумаги ОВИР не принимал заявлений о выдаче разрешения на эмиграцию.
Такую же бумагу должна была дать и моя мать, и она это сделала, написав, что не возражает против моего выезда, хотя она рисковала, что ее после этого могут выбросить из кремлевской больницы.
Ветераны научили меня, как преодолеть сопротивление бывшей жены: надо отправить письмо ее начальнику по работе и потребовать, чтобы он принудил свою подчиненную выполнить требование закона – дать отношение в ОВИР. В противном случае надо пригрозить начальнику, что ты предашь дело огласке в западной прессе. Моя бывшая жена работала тогда в Союзе писателей РСФСР под началом у великого «гимнописца».
Я последовал совету моих товарищей – отправил Михалкову письмо. И вскоре раздался телефонный звонок – я услышал в трубке знакомый, заикающийся голос Сергея Михалкова. Он, нервничая и заикаясь больше обычного, сказал мне, что моя бывшая жена выдаст мне отношение для ОВИРа, и затем, используя отборную «ненормативную лексику», высказал свое отношение к моему желанию эмигрировать. Он был взбешен моим решением и предполагал, видимо, что его брань останется без ответа. И по телефону я ему, конечно, не нашелся что сказать, послушал, послушал и положил трубку. А потом написал ответ, который одновременно пустил в самиздат. Письмо это было аннотировано в «Хронике текущих событий» и вошло в книгу знаменитого тогда корреспондента Би-би-си в СССР Дэвида Бонавия «Саша Толстяк и городской партизан», написанную по впечатлениям от жизни в России. Передавалось письмо и по «вражеским радиоголосам». Приведу его несколько сокращенный текст.
Своим гневным монологом в разговоре со мной по телефону Вы натолкнули меня на мысль высказаться по поводу моего решения выехать в Израиль.
«Я уверен, – кричали Вы мне, – что услышу ваш голос по «Голосу Израиля»! Вы будете оттуда поливать нас грязью, а я сейчас вас поливаю!». И Вы, действительно, выплеснули на меня ушат подзаборной брани, вполне достойной человека, которого «вырастил Сталин». И вот я решил написать Вам это письмо, чтобы не заставлять Вас долго ждать.
Итак, Вы безмерно возмущены моим решением уехать в Израиль. А чего еще можно было ожидать от Михалкова?! – удивляются многие. И это, конечно, верно. Но все-таки я считаю, нельзя оставлять без ответа подобные вещи. Вдуматься только, человек, причастный ко всему, что породило в стране позор антисемитизма, человек, слагавший гимны Сталину в то время, когда расстреливали писателей, членов антифашистского комитета советских евреев и пытали «врачей-отравителей», имеет сейчас «смелость» возмущаться желанием евреев уехать в свою страну. К этому возмущению поэта Михалкова очень подходят известные слова Михаила Калика: «Соловей, соловей! Слышу топот твоих копыт!»[16]16
Цитата из открытого письма кинорежиссера Михаила Калика, тоже добивавшегося разрешения на эмиграцию.
[Закрыть].
«Надо было работать, а не тунеядствовать!» – обличали Вы меня по стандартному штампу.
...За Вашим возмущением и оскорблениями угадывается также и Ваше смятение перед тем фактом, что поток людей, добивающихся выезда в Израиль, непрерывно нарастает изо дня в день. Уезжают известные артисты, художники, инженеры, ученые. И в этом ряду мой случай для Вас, как я понимаю, хотя и не очень значителен, но неприятен своей символичностью.
«Вы позорите своего отца! – кричали Вы мне. – Он вернулся из Америки, чтобы участвовать в революции, а вы уезжаете на Запад, чтобы пресмыкаться перед всякой сволочью!».
...Вы помните нашу последнюю встречу в Доме литераторов на похоронах моего отца? Вы выразили мне тогда свое соболезнование и поспешили вернуться к руководству советской литературой, а я с пятью-шестью стариками, друзьями и родственниками отца, провожал его гроб в крематорий. И вот, в крематории меня вызвали к канцелярскому окошку и предложили заполнить очередную анкету. Я написал фамилию отца и вернул бумагу обратно, но... «Национальность?» – потребовали из окошка. Я привык к этому вопросу в анкетах и документах нашей интернациональной страны. Я отвечал на этот вопрос даже в анкете для желающих купаться в бассейне, но тут, в крематории! «Еврей!» – закричал я в окошко. Вот и все, что оказалось необходимым сказать о моем отце у его последней черты.
И я хочу уехать из этой страны, чтобы перестать быть гражданином «пятого сорта». А самое главное, я пришел к выводу, что не могу быть здесь полезным ни самому себе, ни еврейскому, ни русскому народу».
Забегая вперед, хочу заметить, сколько неуважения к людям надо было иметь В.В. Путину, чтобы поручить Михалкову сочинить новый текст гимна! И какую бездну бесстыдства продемонстрировал этот человек, сподобившийся заменить славословие Сталина словами о Боге, хранящем Россию! Один только этот эпизод с гимном говорит о том, какой смердящий режим установился сейчас в стране.
Был еще и другой по-настоящему трагический звонок. Позвонил мне мой старший сын и произнес длинный и гневный монолог о том, что он, узнав о моем намерении эмигрировать, отрекается от меня, ничего от меня принимать не будет и знать меня больше не хочет! Ему было тогда 16 лет. Как я уже говорил, мы с ним очень дружили, ходили вместе в походы, катались на лыжах. Он был не по возрасту умен и глубоко вникал в мои идеи. Учился в математической спецшколе, и именно от него я впервые узнал о еврейской эмиграции: он присутствовал на проводах своих товарищей по школе, уезжавших с родителями в Израиль. Однажды, после того как я рассказал ему о своих приключениях, он заметил, что при такой жизни мне впору было бы и самолет угнать! Он имел в виду нашумевшее тогда дело «самолетчиков», группы «отказников», пытавшихся угнать в Ленинграде самолет и улететь в Швецию, чтобы уже оттуда перебраться в Израиль.
И вот после всего этого – отречение от отца! Потом, когда я уже выехал за границу, сын передал мне через своего друга, что он боялся, как бы моя эмиграция не помешала ему поступить в физтех, где он хотел учиться. Он знал, что мой телефон прослушивается, и говорил для «них». Передал также, что понимает мое решение и сам постарается приехать ко мне после окончания института.
После звонка сына его мать добилась от меня согласия на отказ от отцовства, чтобы сын мог взять фамилию и отчество ее отца. Она поставила это условием выдачи мне упомянутого выше отношения для ОВИРа. С тех пор сын носит незапятнанную фамилию и отчество своего деда.
В целом – кафкианское уродство советской жизни! Ведь моя бывшая жена догадывалась, что в КГБ все равно будут знать об истинном положении дел, но с помощью телефонного отречения и смены отцовства она хотела доказать свою лояльность властям в надежде на снисхождение к сыну.
Я не уверен, что надо было это делать. Не сталинское уже было время, и я не слышал, чтобы кто-нибудь отрекался от уезжающего отца, но и не могу мою бывшую жену осуждать. Как не могу не вспомнить и формулу Иосифа Юзовского: то, что представляется возможным, рано или поздно может оказаться необходимым.
Еще одно проявление «сюра» в этой истории состояло в том, что ректором физтеха в те годы был мой двоюродный брат – академик Олег Михайлович Белоцерковский. Его отец был родным братом моего отца, но мать была русской, и он, соответственно, имел «русский» паспорт и простор для карьеры. Я с ним виделся, наверное, два-три раза в жизни. Он вращался в других, высших сферах и был, на мой взгляд, очень советским человеком. С моим сыном он знаком не был, но на выпускном торжестве, как рассказал мне сын, вручая ему «красный» диплом с отличием (ректоры лично вручали «красные дипломы»), очень долго и внимательно на него смотрел. Он, конечно, – это я говорю, – прекрасно знал от своих кадровиков, кому вручает диплом.
Между прочим, и второй мой двоюродный брат (родной брат академика), Сергей Михайлович Белоцерковский, тоже сделал блестящую карьеру: стал всемирно известным специалистом по аэродинамике, начальником учебной части академии ВВС им. Жуковского в чине генерал-полковника, руководил научной подготовкой первых космонавтов, включая Гагарина. С ним у меня были дружеские отношения. Недавно он, увы, скончался.
С историей моего отказа от отцовства было связано и одно очень теплое событие. Чтобы оформить отказ, я отправился в нотариальную контору. Меня приняла пожилая, провинциальная на вид русская женщина. Выписывая мне справку об отказе, она вдруг негромко (в комнате были еще люди) сказала, чтобы я записал номер акта и передал его сыну. Я уверена, сказала она, что сын ваш подрастет и захочет приехать к вам. И тогда по этому номеру он сможет получить копию акта о вашем отказе от отцовства и доказать с ее помощью, что он ваш сын. И добавила: «Не переживайте! Я уверена, что так будет...».
Откуда такие люди еще берутся?! Рядом с этой женщиной у меня в памяти стоит и та молодая судья, которая в 62-м году храбро остановила попытку моей бывшей жены подвести меня под тунеядца.
В перестройку сын действительно уехал из СССР. В Москве он работал в Институте теоретической физики имени Ландау, выхлопотал научную командировку в США, взял с собой жену и там с моей помощью (я уже имел американское гражданство) и с помощью той самой копии моего отказа от отцовства, которую он захватил с собой из Москвы, получил «грин карту» (право на жительство и гражданство), а потом и американское гражданство. Но отречение, пусть даже и фальшивое, «под запись», смена отцовства и фамилии – все это не проходит даром, остается отчуждение. Ведь все-таки это, как не верти, – предательство!
Летом 1972 года в приемной ЦК КПСС арестовали жену арестованного ранее еврейского активиста Владимира Маркмана из Свердловска. Она пыталась в приемной что-нибудь узнать о судьбе мужа. Дома у нее остались без призора двое детей! Мы с группой активистов движения за свободу эмиграции устроили голодовку протеста в этой же приемной ЦК, что располагалась на Старой площади. Мы требовали освобождения жены Маркмана. Голодовку придумали хитрую: начали ее человек пять-шесть, но каждый день число голодающих увеличивалось на два-три человека, так что к концу недели «протестанты» заполняли уже большую часть приемной. Да еще вокруг нас вертелись сотрудники КГБ в штатском. И каждый день каждый из участников голодовки вручал дежурному по приемной свой личный протест на имя Брежнева. Другие наши товарищи или наши близкие вели постоянное наблюдение за нами: по двое, по трое по очереди дежурили в приемной, сообщая немедленно о любых происшествиях «коррам» – иностранным корреспондентам. Мы целый день проводили в приемной, а ночевали, разбившись на две группы, в двух квартирах. Одна группа ночевала у меня в квартире на Сивцевом Вражке. Так мы делали для того, чтобы «активисты» из КГБ не хватали участников акции поодиночке на их квартирах.
В конце голодовочной недели в приемной появился строгий полковник кремлевской охраны и объявил нам, что мы все будем арестованы, если не прекратим голодовку и снова явимся в приемную на следующий день. Полковник указал и статью, по которой нас будут судить: за антисоветскую деятельность. По этой статье можно было заработать до семи лет лагерей.
На следующий день мы вызвали к приемной всех иностранных «корров», с которыми сотрудничали, а сами разбились на две группы. Одна группа должна была прийти в приемную к открытию, а вторая – в полдень. Это чтобы не облегчать работу КГБ, чтобы нас всех не смогли арестовать в один прием. По жребию мне выпало быть во второй группе. В полдень, собрав в рюкзак какое-то бельишко, я двинулся в приемную ЦК навстречу судьбе. Жена и один наш активист шли сзади метрах в пятидесяти, «прикрывая» меня, чтобы сотрудники КГБ не смогли перехватить меня по пути и потом говорить, что они не знают, куда человек (т. е. я в данном случае) девался.
Когда я вошел в приемную, то увидел там всех наших из первой группы. Ребята широко улыбались: «Ты что, новостей не знаешь!? Анвар Садат (тогдашний президент Египта) сегодня выгоняет из Египта всех советских советников и военных! В Кремле сейчас не до нас! Завтра нас отправят в санаторий!».
В санаторий нас не отправили, но жену Маркмана на следующий день освободили из тюрьмы, и мы прекратили голодовку.
Чрезвычайным событием того года, да и всей моей жизни, стало знакомство с Андреем Дмитриевичем Сахаровым. Но этому я целиком посвящаю следующую главу. Сейчас же отмечу, что по приглашению Сахарова я подписал в сентябре того года два его важных обращения к юбилейной сессии Верховного Совета СССР (тогда отмечалось 50-летие Советского Союза): об отмене смертной казни и об амнистии политзаключенным. И так как тема о смертной казни остается, увы, актуальной, то я хочу по возможности коротко объяснить, какими соображениями я руководствовался, подписывая сахаровское обращение. (Сахаров в своих «Воспоминаниях» отметил, что идея создания обоих обращений принадлежала Татьяне Максимовне Литвиновой, литературному переводчику и дочери сталинского наркома иностранных дел Максима Литвинова.)
Кроме общих соображений: извечная неправедность российского суда и жестокость тогдашних законов, согласно которым смертная казнь могла назначаться за широкий круг преступлений, многие из которых в правовых цивилизованных государствах и преступлениями не признавались, – я считал и считаю, что смертная казнь для преступника может быть или слишком легким наказанием (если речь идет о каком-нибудь изверге), или слишком жестоким, но она всегда чрезвычайно жестокое наказание для людей, связанных с вынесением и исполнением смертного приговора.
Убить (по приказу начальства), оборвать жизнь, превратить в труп только что жившего человека, притом беззащитного, связанного – это ведь едва ли не страшнее, чем самому умереть! Это противоречит природе человека. Как убивший человек будет жить после этого? Только состояние сильного аффекта, когда убийство случается, например, в ожесточенной борьбе при защите своей или другого человека жизни или в бою (за правое дело), может частично защитить психику и личность убивающего. При убийстве же по приговору не помогают никакие ухищрения – вроде казни с помощью кнопок. Нажимающий на кнопку все равно знает, что он делает. Да еще ведь неизбежна и команда конвоиров!.. О том, что им приходится делать, даже думать не хочется, настолько это омерзительно. Один крепко сидевший человек рассказывал мне, как это делается: как тюремщики заходят в камеру к смертнику, хватают его, засовывают ему в рот резиновую грушу-кляп, застегивают наручники, волокут...
К тому же у исполняющих смертный приговор всегда остается сомнение, не произошло ли судебной ошибки, не сфабриковано ли обвинение?
Есть много людей, которые и животных не в состоянии лишить жизни. Я, будучи еще подростком и проходя стадию первобытного человека, мог отрубить голову курице для матери, которая сама этого делать уже не могла, но и тогда было потом очень тяжко, отвратно на душе. И с какой-то поры я почувствовал, что больше не могу убивать животных. А тут – умерщвлять человека!
Не должны мы упускать из виду и то обстоятельство, что среди исполнителей смертных приговоров могут быть психически ущербные люди, склонные к насилию, садизму, убийству, и что их участие в экзекуции может спровоцировать их преступные наклонности.
Таким образом, вынося смертный приговор одному человеку, судьи приговаривают нескольких человек к духовной смерти или к тяжелому психическому увечью.
По сведениям, которыми располагал А.Д. Сахаров, до отмены смертной казни в стране выносилось в год несколько сотен соответствующих приговоров. Точная цифра была засекречена!
Можно было бы сказать: пусть смертную казнь осуществляют те, кто выносит приговор (судьи, прокуроры, присяжные), тогда бы они по крайней мере десять раз подумали, прежде чем вынести смертный приговор, но и их, разумеется, нельзя подставлять под разрушительное воздействие акта убийства.
Не понимать этого, не думать об этом могут лишь те, кто не способен стать на чужое место, в данном случае – на место исполнителей смертной казни. Но в России, увы, у большинства людей такая способность почти полностью атрофирована, что помогает им выживать.
Характерно, что обращение Сахарова не подписал Солженицын. Он объяснил свой отказ, как писал Сахаров, тем, «что это может помешать выполнению тех задач, за которые он чувствовал на себе ответственность».[17]17
Сахаров А. Воспоминания. Нью-Йорк,1990. С.495
[Закрыть]
Отказались подписать обращение и многие ученые, к которым обращался Сахаров. Он упоминает академиков Петра Капицу, Имшенецкого, Лихачева. Никому из них, замечает Сахаров, не угрожал бы в случае подписания арест, увольнение, даже минимальное понижение в должности.
Еще стоит обратить внимание на то позорное для страны обстоятельство, что ровно через 30 лет после сахаровского обращения в «демократической» России Дума повторно обратилась к президенту с призывом снять мораторий на смертную казнь, принятый ради вступления в Совет Европы. Призыв этот, разумеется, был санкционирован администрацией Путина, как то положено в условиях «управляемой демократии». Между прочим, за отмену моратория высказался и «великий гуманист» А. Солженицын! Высказаться ЗА смертную казнь ему ничто не помешало!
Бредовость российской жизни состоит еще и в том, что нынешние призывы к восстановлению смертной казни имеют место в то время, когда смертная казнь фактически уже вовсю применяется, причем без суда и следствия – в Чечне! Там почти каждый день спецподразделения хватают во время «зачисток» чеченских мужчин по подозрению в причастности к боевикам (или даже без оных) и втихую расстреливают. Потом часто трупы продают родственникам.