355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Вадим Арбенин » Предсмертные слова » Текст книги (страница 3)
Предсмертные слова
  • Текст добавлен: 26 марта 2017, 03:00

Текст книги "Предсмертные слова"


Автор книги: Вадим Арбенин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 33 страниц)

А седовласый король Великобритании ГЕОРГ ПЕРВЫЙ, который не знал ни слова по-английски, переел дынь. По дороге из Лондона в свой родной Ганновер он остановился в маленьком голландском городишке Делден, где, на ночь глядя, заказал плотный ужин с чудовищным количеством перезрелых дынь – «совершенно возмутительный поступок!» Утром он с трудом – после такого-то переедания! – выпил стакан горячего шоколаду и сел в дорожный экипаж, чтобы продолжить путешествие. И тут ему подали письмо от его бывшей жены, Софии Доротеи, к тому времени уже умершей. В присутствии своего слуги, арапа Мустафы, «король Джордж» вслух прочитал письмо: «…Вы поступили со мной жестоко… Я никогда не прелюбодействовала ни с графом Кёнигсмарком, ни с кем-либо ещё… Напоминаю Вам предсказание французского оракула, что Вы умрёте менее чем через год после моей смерти… Прощайте». Письмо выпало из рук Георга. Сам король упал на подушки кареты. У него случился апоплексический удар. Ни кровопускание, ни пиявки, ни клистиры не привели его в чувство, но он отказался от больничной койки, высунул в окно экипажа мертвенно-бледное лицо и погнал форейторов дальше: «В Оснабрюкк! В Оснабрюкк!..» И это были его последние слова. Когда карета прибыла в Оснабрюкк, Георг Первый был уже мёртв. Была суббота, 10 июня 1727 года. Не любимый народом, хитрый и распутный эгоист, но умный и честный король «Англии, Франции и Ирландии, защитник веры», Георг умер через полгода после смерти своей якобы неверной жены, как и предсказал ясновидящий француз.

Первый среди российских учёных Нобелевский лауреат (1904), великий физиолог земли русской ИВАН ПЕТРОВИЧ ПАВЛОВ всё спрашивал жену: «Который час?» Он сильно простудился, когда возвращался из научного городка Колтуши в Ленинград, а двигатель его «линкольна» заглох на дороге. Тогда восьмидесятисемилетнему академику пришлось несколько километров идти пешком по февральской непогоде. «Проклятый грипп! – ворчал он, уложенный врачами в постель. – Сбил таки мою уверенность дожить до ста лет». Павлов лежал тихо, в полузабытьи, из которого временами удавалось выводить его для питья и любимых его блинов с топлёным маслом. И тогда он непременно спрашивал Серафиму Васильевну: «Который час?» Но когда кто-то постучал в дверь и хотел войти в спальню, закричал: «Павлов занят, Павлов умирает…» Проницательный ум гениального исследователя блеснул в последний раз минут за 15 до кончины. «Позвольте, но ведь это кора, это кора, это отёк коры мозга», – поставил он безошибочный диагноз своему недугу, посрамив присутствовавших светил медицины. Потом попытался подняться, отбросить одеяло, спустить ноги, но это было ему уже не под силу. И тогда он обратился за помощью к врачам: «Что же вы, ведь уже пора, надо же идти, да помогите же мне!.. Я постиг всё, что мог… Дальше – только Бог…»

«Который час? – всё спрашивал ВИССАРИОН ГРИГОРЬЕВИЧ БЕЛИНСКИЙ, „белый генерал русской интеллигенции“. – Дайте попить». И жадно пил воду сначала из стакана, а потом прямо из графина. И всё чаще спрашивал: «Который час?» Перед самой смертью его вывели во двор дома, на Лиговке, где он снимал деревянный флигель, и усадили на диван под деревьями. Там его застал Иван Панаев. «Он протянул мне руку, всю покрытую холодным потом, приподнял голову и сказал: „Плохо мне, плохо, Панаев!“» Тот начал было говорить слова утешения, но Белинский перебил его: «Полноте нести вздор!» Он хорошо знал, что у него чахотка, хотя это слово в доме никогда и не произносилось. Панаев и доктор Тильман увели Белинского со двора в спальню. «Вот уж не думал дожить до того, чтобы меня водили под руки», – усмехнулся он, когда его уложили в постель. Белинский стал заговариваться, но узнал приехавшего из Москвы знаменитого профессора истории Тимофея Грановского, пожал ему руку и сказал: «Прощай, брат Грановский, умираю». За несколько минут до кончины он, уже без сознания, вдруг быстро приподнялся на подушках, вскочил на ноги, сделал несколько шагов по комнате и сказал в коротких и прерывистых словах речь, обращённую будто бы к народу русскому. Но из его длинной речи почти ничего уже нельзя было разобрать. И в конце концов он громко и явственно произнёс: «А они меня не понимают, совсем не понимают!» После чего попросил жену, Марию Васильевну, бывшую классную даму: «Всё это хорошенько запомни и верно передай эти слова кому следует». В соседней комнате заплакала его дочь Ольга, и он прошептал: «Бедный ребёнок, её одну, одну оставили!» И в шестом часу утра 26 мая 1848 года тихо умер.

Свергнутый король Египта ФАРУК ПЕРВЫЙ, коротавший годы изгнания в Риме, свой последний ужин разделил с новой подружкой, Анной Марией Гатти. В загородном ночном клубе «Иль де Франс» он заказал дюжину устриц и баранью ногу с жареным картофелем и фасолью. Всё это запивалось вином Монте Бьянко, минеральной водой «Эвиан» и Кока-Колой. Перед фруктами, десертом и кофе Фарук закурил гаванскую сигару и, обычно немногословный, неожиданно предался воспоминаниям о старых добрых временах. «Когда меня изгоняли из Египта, не нашлось ни одного из бывших моих друзей, кто бы встал на мою защиту, – рассказывал он синьорине Гатти. – А те, к кому я особенно благоволил, так те отплатили мне самой отборной руганью, и больше других. То же самое будет и тогда, когда меня попросят и отсюда. У египетских крестьян бытует поговорка: „Когда бык падает, тотчас же, откуда не возьмись, появляется тысяча ножей“». Вдруг сигара выпала из его рта, невидящие глаза уставились в пространство, и грузный экс-король рухнул на стол, на остатки ужина. Азартный игрок, скандалист и дебошир, известный коллекционер автомобилей, самолётов, почтовых марок, монет (ему принадлежал один из шести известных подлинных рублей Константина 1825 года) и порноарта, завсегдатай заведений самого сомнительного свойства, Фарук умер, по словам одного итальянского журналиста, «по-царски, как бык на арене цирка».

И ЭДУАРД ЧЕТВЁРТЫЙ, известный своим могучим аппетитом, обжорством и неумеренными возлияниями, тоже умер во время роскошного и обильного ужина в Вестминстерском дворце. Стол просто ломился от дорогой еды. Шпион французского короля Людовика Одиннадцатого доносил суверену: «Умер за столом Эдуард Английский. Он ел паштет из шпрот, карасей с бараниной и подовые пироги с грибами». «Солнце Йорка», как звали толстого Эдуарда, так любил поесть и выпить, что порой, наевшись до отвала, искусственно вызывал у себя рвоту, чтобы затем вновь насытить свою утробу редкими кушаньями и тонкими французскими винами, которые слал ему Людовик Одиннадцатый. «Это самый приличествующий конец для монарха, – успел выговорить Эдуард. – Это даже лучше того, что можно было ожидать. Нет, вы послушайте, господа, это всё ещё цветочки, а вот похоронным-то обедом как я вас всех удивлю!» Говорили про яд. Говорили про простуду, которую сорокалетний король подхватил на королевской рыбалке в Виндзоре. Говорили об апоплексическом ударе…

И неразумный муженёк Екатерины Великой ПЁТР ТРЕТИЙ, «кретин в прусских ботфортах», тоже умер за обеденным столом, во дворце на мызе Ропша. «Сели за стол. „Бургундского!“ – потребовал Пётр. И ему принесли вина с ядом. Он выпил, схватился за живот и стал кричать: „Меня отравили! Меня отравили!“ Прибежал комнатный слуга Маслов. „Принеси горячего молока!“ – сказал ему Пётр, выпил и без сил бросился на свою любимую кровать. Тут-то Алехан Орлов и схватил его за горло. Пётр вскочил, расцарапал ему лицо: „Что я тебе сделал?“ Но Орлов полотенцем стянул ему горло». Такова одна версия смерти свергнутого после шестимесячного царствования Петра Третьего. А вот и другая: «Дурак наш заспорил за столом с князь Фёдором (Фёдором Барятинским. – В.А.), ты знаешь, каков он бывает хмельной, слово за слово, он нас так разобидел, что дело дошло до драки, не успели мы разнять, глядим – а его уже и не стало. Сами не помним, что делали; но все до единого виноваты и достойны смерти. Матушка, пощади и помилуй…» Это – из записки Алексея Орлова к «царице-цареубийце», написанной им в день убийства Петра Третьего, 6 июля 1762 года. В тот самый час, когда это случилось, Екатерина «садилась у себя за обеденный стол с отменной весёлостью». По третьей же версии, всё случилось не за обеденным, а за карточным столом, где князь Барятинский, но уже не Фёдор, а брат его Иван играл с арестованным государем то ли в подкидного дурака, то ли в его любимую игру кампию. Они ещё пили и водку, и бургундское вино, и английское пиво и поссорились из-за карт. Пётр рассердился: «Ах ты, каналья!» и ударил Барятинского, а тот ответил ему ударом в висок. «Мы его порешили… Вот и всё, фараона не стало».

Президент США ДЖОН ТАЙЛЕР ужинал в ресторане гостиницы «Exchange» в Ричмонде – запеканка из крабов и бифштекс с кровью – и неожиданно упал головой в тарелку. Доктор Уильям Пичи пользовал его морфием и велел немедленно отправляться домой. Но утром у Тайлера уже сбилось дыхание. «Доктор, я умираю», – прошептал он. «Надеюсь, что это не так, сэр». – «Пожалуй, это и к лучшему», – согласился с доктором Тайлер и попросил коньяку. А когда пригубил, зубы его стучали о край стакана. Но президент допил коньяк до дна, улыбнулся жене и спокойно почил.

Но то гурманы: всё подавай им рябчиков, сыру пармезану, пирога с грибами да артишоков с устрицами. А вот великий русский борец ИВАН МАКСИМОВИЧ ПОДДУБНЫЙ, «чемпион чемпионов», за сорок лет выступлений на ковре не проигравший ни одного соревнования, в своем предсмертном письме к тогдашнему вице-премьеру Советского Союза Клименту Ворошилову просил: «…прикрепите меня к столовой какой-нибудь воинской части, чтобы я мог хоть раз в день поесть горячего… Вы же сами называли меня „национальным героем…“» На этом карандаш у нищенствующего запорожского казака сломался, он схватился за сердце… Жизнь кончилась. Говорят, что до сих пор на счетах Поддубного в банках Франции и США остаются огромные деньги, вырученные борцом за выступления на аренах тамошних цирков. А он в оккупированном немцами Ейске работал маркёром в городской бильярдной и открыто носил на лацкане пиджака орден Трудового Красного Знамени. И немцы прощали ему эту браваду.

Свиноподобный шеф тайной полиции АЛЕКСЕЙ ФЁДОРОВИЧ ОРЛОВ и скончался по-свински. Князь, генерал и кавалер всех орденов Российской империи, он на парадном обеде в честь графа Муравьёва с торжествующей улыбкой выплеснул на пол воду из серебряной лохани, в которой обыкновенно ополаскивал перед едой руки, влил туда принесённый лакеем суп и, поставив лохань на пол, опустился перед ней на колени и принялся, сопя, тянуть в себя бульон и цеплять зубами фестончиками нарезанные овощи. «Ваша светлость! – охнул старый лакей. – Батюшка! Встань!» – «Тсс! – шикнул на него князь. – Молчи!.. Надо только привыкнуть!.. Свинья привыкла – ей и ложка ни к чему…» И захлебнулся варевом.

Американский живописец ДЖЕЙМС УИСТЛЕР, апостол артистической свободы, автор лозунга «Искусство ради искусства», тоже потерял интерес к еде и даже к вину – а какой был гурман и тонкий ценитель горячительных напитков! Теодор Дюре застал своего давнишнего друга в старом, заношенном коричневом пальто, которое служило ему домашним халатом, – а ведь какой был денди в своё время! В июльскую жару Уистлер сидел в кресле перед очагом с котом на коленях и бросал в огонь свои гравюры. «Что ты делаешь?!» – вскричал Дюре вне себя от гнева. «Уничтожить, значит, остаться», – с трудом выговорил Уистлер. Он, оказывается, сжигал только те свои работы, которые находил посредственными, и хотел – после смерти – предстать перед публикой безукоризненным автором. Дюре неосторожно поведал ему, что граф Робер де Монтескьё перепродал свой портрет кисти Уистлера, и за какие бешеные деньги перепродал! «Осчастливил меня, мерзавец! – разразился бранью художник. – Купил, как поэт, за бесценок, а продал, как еврей с улицы Лафитт, втридорога!» А потом подошёл к окну и закричал уже на соседа, который изо дня в день стучал молотком, занимаясь ремонтом дома: «Да я на тебя, паршивец, в суд подам!» И это были его последние слова, услышанные Дюре.

И АДОЛЬФ де ЛЕВЕН, старейший друг семейства Дюма, отказался от еды и умирал от голода, окружённый певчими птицами и четырьмя преданными собаками, лизавшими ему руки (ещё Шопенгауэр говорил, что нужно умирать с собаками. – В.А). «Как вы себя чувствуете?» – спросил его заглянувший к нему Александр Дюма-сын. «Как человек, уходящий из этого мира, – охотно ответил ему писатель. – Я уже предвкушаю иной мир. Я прожил достаточно; ничто из нынешних событий меня не занимает». – «А чего бы вам не поесть?» – спросил драматург. «Зачем? – удивился Левен. – Мне выпало счастье умирать без мук. Если я восстановлю свои силы – кто знает, что со мной будет потом? О, если бы сегодня была хорошая погода!..» Это были последние слова, которые он был в силах пробормотать, и это единственное из его пожеланий, которое не могло быть исполнено. День угас, умолкли птицы, наступили сумерки.

Русский поэт АЛЕКСЕЙ ВАСИЛЬЕВИЧ КОЛЬЦОВ, «получивший дурную болезнь от известной всему Воронежу похотливой купчихи-вдовы», и от которой не смог окончательно вылечиться, умирал в сырой каморке отцовского двухэтажного каменного дома на Большой Дворянской улице. И попросил перед смертью: «Чаю!» А когда ему его принесли, сказал: «Послушай, няня, какая ты странная! Опять налила чай в эту чашку! Она велика мне, а главное – я слаб и могу выронить её и разбить. Перелей в стакан». Чашка была подарена поэту князем Владимиром Одоевским, и он ею очень дорожил. Чай был перелит. Но испить последнюю чашу Кольцову не суждено было. Он умер, держа обеими трясущимися руками руку няни, которая ставила стакан с чаем на столик возле его изголовья. За гробом поэта, который не получил никакого школьного образования, шло несколько родственников из купцов и мещан и два учителя местной гимназии.

«Взогрейте мне чаю! – приказал ЛЕОНИД НИКОЛАЕВИЧ АНДРЕЕВ. – Мне холодно» – и с жадностью выпил одну за другой несколько чашек. Только-то! Когда-то всей просвещенной России было известно, что такое пить «по-андреевски»: аршин рюмок водки и аршин колбасы. Последний день своей жизни – ветреный холодный день 12 сентября 1919 года – писатель провёл на даче своего друга, драматурга и литературного критика Фёдора Фальковского, в глухой финской деревушке Нейвола. Допив чай, Андреев глубоко вздохнул и вдруг упал на пол – он умер в одночасье от паралича сердца. У лучше всех оплачиваемого писателя России в карманах осталось только сто финских марок, от которых отказался военный врач, инвалид русско-японской войны, которого с трудом отыскали в этой безлюдной глубинке. Последней ночной дневниковой записью Андреева были слова: «Я не могу ни работать, ни думать, а время идёт…»

«Поставь самовар. Сделай чай», – попросил «поэт бедняцкой Украйны» ТАРАС ГРИГОРЬЕВИЧ ШЕВЧЕНКО приставленного к нему старого солдата-дядьку Ефимова. Накануне, в девять часов вечера 25 февраля 1861 года, в дом Академии художеств в Петербурге, где жил Шевченко, доставили депешу. «Полтавска громада» поздравляла «батьку, любого Кобзаря с іменинами». Прочитав её, Шевченко сказал лечившему его доктору Круневичу: «Спасибі, що не забувають». Депеша обрадовала поэта, явилось вино, неизбежный страшный «целитель» всех страждущих и обременённых. С ним поэт и даровитый живописец коротал остаток своей страдальческой жизни и почти всю ночь провёл без сна, сидя на кровати и упёршись в неё руками – боль в груди не позволяла ему лечь. Он то зажигал, то тушил свечку. В пять часов утра он, в коричневой малороссийской свитке на красном подбое, выпил стакан чаю со сливками. Потом, сам ещё в недавнем прошлом ссыльный солдат, приказал Ефимову: «Убери же ты теперь здесь. А я сойду вниз». И спустился в свою мастерскую продолжать работу над незаконченной гравюрой. В дверях он остановился, охнул, вскрикнул и тяжело упал на порог. И в половине шестого часа уже лежал в прибранной комнате на столе, покрытый белой простынёй.

В среду вечером 23 декабря 1863 года блестящий английский писатель УИЛЬЯМ ТЕККЕРЕЙ пил цейлонский чай из антикварного серебряного чайничка в гостиной своего роскошного дома по соседству с Кенсингтонским дворцом в Лондоне. После чаепития прихворнувший было «добрый старина Теккерей», как его называли друзья, посмотрел на себя в зеркало и сказал дочерям Анне и Минне: «Пожалуй, с виду-то я здоров, не правда ли?» И отправился на прогулку в парк, опять же Кенсингтонский. Вернулся он домой уже в 10 часов – ему было нехорошо. «Когда меня не станет, не разрешайте никому описывать мою жизнь, – этими словами романист ошеломил дочерей прямо с порога. – Никаких биографий! Считайте это моей последней волей». Был ли известный своим несравненным юмором автор «Ярмарки тщеславия», вовсе лишён этого самого тщеславия или считал, что всё о себе он уже сам рассказал в своих романах? «Я не жалею, что умираю, – добавил он. – Был бы рад уйти, только вы, дети, меня и удерживаете». И поднялся к себе в спальню, отослав слугу, который предложил было посидеть с ним. На следующее утро – а это был рождественский сочельник – слуга вошёл в спальню, поднял шторы и увидел, что хозяин лежит мёртвый. Распростёртый на постели, писатель крепко сжимал руками её изголовье в последнем пароксизме боли. Его могучий, огромный мозг, весивший 1655 с половиной граммов, не выдержал кровоизлияния. Теккерей перешёл в лоно Всевышнего, который провёл вечернюю поверку, и писатель, подобно его любимому полковнику Ньюкаму, ответил чётко: «Здесь!» Ему было только 53 года, он был ещё настолько молод, что мать, благословившая его первый сон, благословила и последний.

Хотела перед смертью чаю и некая миссис АННА АНДЕРСОН, она же фрау АНАСТАСИЯ ЧАЙКОВСКАЯ, она же АНАСТАСИЯ РОМАНОВА, она же просто АНАСТАСИЯ, которая много лет подряд выдавала себя за младшую дочь российского императора Николая Второго, великую княжну Анастасию, якобы чудом спасшуюся от расстрела в Екатеринбурге. «Ганс, – говорила она своему мужу, которого звали вовсе и не Ганс, а Джек, – я хочу вернуться в Европу, в Париж, и попить чаю с Татьяной Боткиной. Русского чаю, очень русского. А сейчас подай мне чашку кофе, горячего, обжигающего кофе… Никогда до Америки я даже не пробовала его, а теперь ничего не могу с этим поделать». Голова самозванки упала на грудь, её свалил сон. Она сидела в инвалидном кресле, крошечная, худая и измождённая. На полу возле её ног валялись пакеты из-под продуктов, коробки с корнфлексом и вишнёвым пирогом, початая бутылка портвейна, вокруг бегали тараканы и чесались собаки. «Великая княжна Анастасия», или «Энни-яблочко», как звали её соседские фермеры, умирала на заброшенной ферме «Блю Ридж» в штате Вирджиния, умирала среди объедков, отбросов и житейского мусора. На миг она встрепенулась: «Я вернусь в Германию, я съезжу в деревушку Унтерленгенхардт, я лягу в санаторий… Они все думают, что я ненормальная…» Её голос осёкся. Муж Джек Мэнахэн, на девятнадцать лет моложе её, которого она называла Гансом, правда, утверждает, что Анастасия в критическом состоянии была доставлена в больницу имени Марты Джефферсон, и её последними словами был вопрос к нему: «Ганс, а где эта больница Марты Джефферсон?» Она задала этот вопрос, «вдруг оживившись, таким голосом, какого я от неё никогда не слышал», – говорил Джек, который Ганс. «В Шарлоттвилле», – ответил он. Она улыбнулась: «Ганс! Mach ein Ende! Mach ein Ende!» («Кончай!») и вскоре скончалась. На могильном камне самозванки выбиты слова «Анастасия Романова – Анна Андерсон».

«Налей мне чаю, – глухим голосом сказал князю Феликсу Юсупову ГРИГОРИЙ ЕФИМОВИЧ РАСПУТИН. – Очень хочется пить». Еще бы не хочется! «Святой старец» только что осушил большой бокал отравленной мадеры и закусил её двумя пирожными, под розовый крем которых был подсыпан цианистый калий. Но яд всё не действовал на неграмотного сибирского мужика-вахлака, проходимца, недавнего хлыста и конокрада, ставшего правой рукой царя и владетелем сераля придворных наложниц. (Позднее доктор Лазаверт, участвовавший в заговоре, признался, что посол Великобритании сэр Джордж Бьюкеннен, проведав через информаторов о готовящемся отравлении «святого старца», напомнил ему о клятве Гиппократа и он в самый последний момент всё же подменил цианистый калий безобидным кофеином). Поэтому Светлейшему князю пришлось достать дамский «браунинг» и разрядить его в монаха-расстригу. А тот всё ещё продолжал жить. «Феликс!.. Феликс!.. Феликс!.. – по-звериному рычал он, почти самодержец России, пока Юсупов добивал его двухфунтовой, обтянутой каучуком гирей. – Всё скажу царице! Я – заговорённый. Меня уже сколько раз убивать затевали, да Господь не давал. Кто на меня руку поднимет, тому самому не сдобровать. Вы можете тело мое убить, но не душу». Наивный! Августейшие заговорщики убили и душу его. Добил Распутина депутат Государственной думы, «настоящий монархист» Владимир Митрофанович Пуришкевич. Добил из своего карманного револьвера «соваж», пока тот всё ещё оглашал ночную тишину юсуповского дворца на Мойке дикими криками: «Феликс!.. Феликс!.. Феликс!..» На дворе стоял лютый декабрь 1916 года.

Хотел перед смертью чаю и Верховный командующий Добровольческой армии, полный генерал ЛАВР ГЕОРГИЕВИЧ КОРНИЛОВ. «Хан, дорогой, заварите-ка мне, пожалуйста, чаю! У меня что-то в горле пересохло», – попросил он начальника текинского конвоя корнета Хаджиева, своего верного и бесстрашного телохранителя. Одетый в полушубок и папаху, «железный Лавр» сидел за рабочим столом в угловой комнате домика на ферме Кубанского экономического общества в станице Елизаветинской, где располагался штаб его армии. И единственный шальной снаряд, прилетевший в то мартовское утро с позиций Красной Армии, угодил именно в этот домик фермы и прямым попаданием накрыл склонившегося над картой генерала. «Уллы-бояр» (великий господин), как звали Корнилова в Текинском полку, разрабатывал в тот ранний час очередную операцию по захвату Екатеринодара. Генерал погиб на месте. В эту ночь Добровольческая армия сняла осаду города и ушла на север.

Испросил перед смертью чаю и английский король ГЕОРГ ЧЕТВЁРТЫЙ, да не простого чаю, а чаю гвоздичного. Монарх проснулся в субботу, 26 июня 1830 года, ни свет ни заря, без четверти два утра, у себя в Виндзорском замке. Он принял лекарство и выкушал чашку гвоздичного чаю и по рюмке рому и водки. Потом поспал ещё с часок-другой, сидя в своём любимом кресле («окончательно заросший жиром, расползшийся, как пуховая перина», он уже не мог спать в кровати), уронив голову на туалетный столик и держа за руку камердинера Уоткина. Проснувшись, «первый джентльмен Европы» распорядился отвести его на горшок, затем, с трудом добравшись до своего кресла, задыхаясь, велел: «Распахните все окна и подайте мне нюхательной соли с водой». Но не смог сделать и глотка и, в упор глядя на сэра Уоткина и по-прежнему держа его руку в своей руке, воскликнул: «Чёрт бы меня побрал, да ведь это же смерть, дружок!» И то была сущая правда. Королевские врачи вошли в спальню в 3 часа 15 минут утра, как раз чтобы засвидетельствовать его кончину и услышать его последние слова: «Как там моя Мария Фицгерберт?» Он и умер с портретом своей прежней подруги, любовницы и даже одно время невесты. После Георга осталась бессчётные связки любовных писем и записок от женщин, дюжины пар дамских перчаток и стопы кружев, чулок и подвязок, носовых платков с букетиками увядших цветов и груды женских волос – локонов, прядей, кудряшек, косиц и целых пучков, перевязанных разноцветными ленточками всех цветов, оттенков и размеров. И пятьсот кошельков с рассованными в них деньгами – золотыми гинеями и соверенами, фунтовыми ассигнациями и мелкой монетой.

«Ольга Алексеевна, принесите мне, пожалуйста, воды», – попросила свою домработницу ЛИЛЯ ЮРЬЕВНА БРИК. Та принесла стакан, поставила его на тумбочку возле постели хозяйки и ушла на кухню. И тогда восьмидесятишестилетняя Лиля Юрьевна, былая пассия и муза поэта Владимира Маяковского («Надо мной, кроме твоего взгляда,// Не властно лезвие ни одного ножа»), достала из-под подушки сумку, где хранила «это самое кое-что». В простой школьной тетради, которая лежала у неё на кровати, она написала слабеющей рукой:

«В моей смерти прошу никого не винить.

Васик! (Василий Катанян, очередной муж Лили Брик. – В.А). Я боготворю тебя.

Прости меня.

И, друзья, простите.

Лиля».

И, приняв таблетки, приписала:

«Нембутал, нембут…»

На всякий случай. А вдруг спохватятся и спасут…

Нет, не спасли. А прах «вдовы Маяковского» развеяли в Подмосковье.

«Дороти… я… хочу пить…» – попросил жену великий итальянский тенор, крупнейший мастер вокала ЭНРИКО КАРУЗО, умирающий от перитонита в гостинице «Везувио», на набережной Санта Лючия, в своём родном Неаполе. И вдруг, вперив в неё неподвижный, испуганный взгляд, издал оглушительный вопль. Теперь каждый его вздох сопровождался пронзительным криком. Посыльного отправили на поиски врачей, но из-за летних отпусков почти никого из них в городе не оказалось. Дороти умоляла привести кого угодно – дантиста, костоправа, санитара, ветеринара, лишь бы у того были шприц и ампула. Перепуганный хозяин отеля уверял её, что в таком большом городе какой-нибудь врач да непременно сыщется. Издаваемые Карузо звуки уже мало походили на звуки человеческого голоса. Это был сплошной протяжный вой измученного зверя. Дороти поддерживала его голову и утирала платком взмокшее лицо. Прошло два часа, прежде чем появился первый доктор, но у него от страха так дрожали руки, что он не в состоянии был сделать инъекцию. Дороти пришлось забрать шприц и взяться за дело самой. Через 10 минут Карузо замолк и впал в беспамятство. А потом один за другим прибыли ещё шесть врачей. Они осмотрели Энрико и удалились на консилиум. Их вердикт был суров: оперировать нельзя вообще. Один из них взял запястье больного, считая пульс. Послышалось бульканье воды, наливаемой в стакан. Часы пробили 9 утра. Энрико открыл глаза, и его взгляд встретился со взглядом жены: «Доро, они опять будут… делать мне больно?..» – «Что ты, Рико, милый, всё будет хорошо». Он закашлялся. Начал ловить воздух ртом. «Доро… я …не могу… вздохнуть…». Рука упала. Глаза закрылись. На календаре стояло 2 августа 1921 года. Стрелки часов показывали 9 часов 7 минут. Окна гостиницы «Везувио» выходили на купальные заведения «Рисорджименто», где когда-то юный Карузо только-только начинал петь. Всё. Круг замкнулся.

А вот АЛЕКСАНДР ФЁДОРОВИЧ КЕРЕНСКИЙ, в прошлом премьер-министр Временного правительства России, попросил яду. Возвращаясь с очередной прогулки по Нью-Йорку, он оступился на лестнице, упал, сломал тазовые кости и вывихнул плечо. Прикованный к постели, злился на себя и на окружающих. «Я хочу умереть, Алёнушка, – говорил он своей секретарше Эллен Пауэр (Елене Петровне Ивановой). – Принеси мне яду». На 90-м году жизни он было сделал ей предложение, несмотря на полувековую разницу в их возрасте. Любовь к Эллен держала его на земле. Та заплакала, жалея его, боясь, что её отказ сильно огорчит его. Он без слов всё понял. Ему незачем было больше цепляться за жизнь, и тогда Керенский, который всю свою жизнь носил клеймо «человека, не арестовавшего Ленина», начал жестокую и отчаянную борьбу с жизнью. Перестал принимать лекарства. Отказывался от еды. Вырывал капельницы, когда его пытались кормить искусственно. Его пристёгивали ремнями к кровати. Организм яростно сопротивлялся смерти, и врачи муниципальной больницы отметили странный феномен – Керенский собрал все свои силы на желании умереть, но именно они и давали ему каким-то непостижимым образом жизненную силу. Он уже не хотел ни с кем разговаривать, даже с Алёнушкой. «Пошла вон!» – кричал он ей в ответ на попытки облегчить его страдания. И снова вёл отчаянную и страшную борьбу за смерть. Керенский оказался сильнее – 11 июня 1970 года в 5 часов 45 минут утра он умер. Человека без подданства отказались похоронить в Америке. Сын отвёз гроб в Лондон, где прах бывшего российского премьера был предан земле на кладбище для нищих и бездомных.

А выдающийся французский философ и писатель ДЕНИ ДИДРО даже умер за обеденным столом, за тарелкой супа, на своей парижской квартире по улице Ришелье, 39, снятой для него российской императрицей Екатериной Великой. Незадолго до этого «атеист», как звали его священники и набожные люди, перекинулся парой слов с навестившей его мадам де Вандей, и последними его словами, дошедшими до нас, были: «Первый шаг к философии – это неверие». Кстати сказать, замечательная финальная реплика для страстного искателя истины. А когда Анна Туанета за столом о чём-то спросила мужа, он ей уже не ответил.

И гений английской литературы, великий романист ЧАРЛЬЗ ДИККЕНС, один из величайших юмористов, каких когда-либо произвела Англия, тоже умер за обедом в шале под Гедсхиллом, где работал над своим последним романом «Тайна Эдвина Друда». Случайно ли последней строкой этого незаконченного романа стали: «…а затем с аппетитом принимается за еду»? За обедом, накрытым в шесть часов вечера, свояченица писателя, мисс Джорджина Хогарт, заметила, что ему не можется. «Вам плохо?» – спросила она. «Да, очень плохо, – ответил Диккенс. – Вот уже целый час, как мне стало плохо. Но обед я доем, а потом отправлюсь в Лондон». Затем, пробормотав несколько бессвязных фраз, он поднялся из-за стола, но не мог ступить и шагу. «Вам лучше лечь», – сказала мисс Хогарт, едва успев подхватить покачнувшегося свояка, и попыталась подвести его к дивану. «Да, да, наземь…» – охотно согласился с ней писатель и опустился на пол. И это были его последние слова. С ним случился удар. По телу его прошла судорога, он тяжело вздохнул; большая слеза поползла по его щеке, и усталое тело уснуло навеки, и успокоилась мятущаяся душа. Диккенс лёг не на землю, а в землю, унеся с собой тайну своего последнего романа «Тайна Эдвина Друда».

И бывший Головной атаман армии Украинской народной республики и глава её Директории СИМОН ВАСИЛЬЕВИЧ ПЕТЛЮРА с аппетитом позавтракал в дешёвом ресторанчике Шартье, а потом прогулялся по улице Расин. Это в Париже. На углу бульвара Сен-Мишель, что напротив Сорбонны, Петлюра остановился возле книжного развала (ведь он был «литератор и журналист»), когда к нему подошёл незнакомый мужчина в рабочей блузе. «Меня зовут Самуил Шварцбард», – представился он вежливо и вытащил из-под блузы восьмизарядный револьвер «мелиор». «Это тебе за еврейские погромы!» – сказал Самуил Шварцбард, часовых дел мастер, и выстрелил Петлюре в живот. И, методично нажимая на курок, повторял после каждого выстрела: «Это тебе за еврейские погромы! Это тебе за убийства на Украине! Это тебе за вырезанную тобой мою семью! А их было пятнадцать душ». После седьмого выстрела упавший на тротуар Петлюра взмолился: «Боже мой, хватит, хватит!..» – «Хватит, так хватит», – согласился с ним Самуил Шварцбард, часовых дел мастер, и вызвал жандармов. Ведь именно после седьмого выстрела у него заклинило револьвер. Но и семи патронов Петлюре оказалось вполне достаточно. Впрочем, на него хватило бы и одного патрона.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю