Текст книги "Предсмертные слова"
Автор книги: Вадим Арбенин
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 33 страниц)
В два часа пополудни 23 мая 1945 года воинский патруль из 2-ой британской армии остановил в окрестностях города Люнебург, на севере Германии, «невысокого мужчину с синяком под левым глазом и чёрной повязкой на правом». На нём был кургузый гражданский пиджачок и серые солдатские брюки, заправленные в высокие сапоги. Он предъявил паспорт на имя Генриха Хитценгера, почтового служащего. Его арестовали и отвели в лагерь для перемещённых лиц № 031. В кабинете коменданта лагеря, капитана Тома Сильвестера, мужчина снял с глаза повязку, надел очки и очень спокойно сказал: «Я – ГЕНРИХ ГИММЛЕР». Рейхсфюрера СС и шефа гестапо обыскали, подозревая, что он может иметь при себе яд, и в одном нижнем белье препроводили в штаб разведки. Старший сержант Эдвин Остин, под надзор которого его передали, указал ему на койку: «Это ваша постель. Раздевайтесь». Гиммлер, кажется, не понял и пожаловался переводчику: «Он что, не знает, кто я?». – «Знаю, знаю, – ответил сержант, – вы Гиммлер. Так вот, ещё раз, это ваша постель. Раздевайтесь». Гиммлер сел на койку и стал снимать с себя нательную рубаху и трусы. Полковник разведки Майкл Мёрфи и армейский врач Уэллс ещё раз учинили телесный досмотр – уши, подмышки, волосы, рот – и «сразу же заметили маленькое чёрное зёрнышко меж зубов на правой стороне нижней челюсти». «Подойдите поближе к свету и откройте рот пошире», – приказал доктор. Он попытался было сам разомкнуть челюсти Гиммлеру, но тот, неожиданно изловчившись, вцепился ему зубами в руку. «Он раздавил её!» – закричал доктор, и, все разом набросившись на пленника, повалили его на пол. Четверть часа они старались оживить Гиммлера, прибегнув ко всем известным способам спасения, но тщетно. «Он умер», – наконец сказал сержант Остин. Пригласили представителей Красной Армии, и те, осмотрев труп, «неохотно согласились, что это может быть Гиммлер». Через два дня сержант Остин, дворник в гражданской жизни, сам закопал труп, завёрнутый в армейское одеяло и камуфляжную сетку и перетянутый телефонным шнуром, в секретной могиле неподалёку от Люнебурга.
Принял яд и ГЕРМАН ВИЛЬГЕЛЬМ ГЕРИНГ, «человек номер два» в Третьем рейхе. Путь рейхсмаршала, министра авиации и главнокомандующего люфтваффе к виселице предстоял долгий: его камера № 5 в тюремном крыле здания Нюрнбергского дворца правосудия была последней в ряду камер смертников. Казнь Геринга была назначена на два часа ночи 16 октября 1946 года. Незадолго до этого его жене, Эмме, «из провинциальных актрис, лишённой малейших следов сценического таланта», разрешили последнее с ним свидание. Геринга вывели из камеры и препроводили в комнату для свиданий. Его тщательно охраняли, и их с женой разделяла перегородка из проволоки и стекла. «Может быть, ты хочешь, чтобы я подал прошение о помиловании?» – спросил Геринг жену. Эмма покачала головой: «Нет, Герман… Ты можешь умереть спокойно… Я буду думать, что ты погиб за Германию». – «Спасибо тебе за твои слова, – ответил Геринг. – Ты даже не представляешь, что они для меня значат. Не бойся, они не повесят меня. Они припасут для меня пулю». – «Ты действительно думаешь, что они тебя расстреляют?» – спросила Эмма. «Можешь быть уверена в одном, – сказал в ответ Геринг, – они меня не повесят… Нет, нет, меня они не повесят». За три часа до казни «железный Герман» принял яд. Он всё же сумел лишить судей удовольствия лицезреть своё тело, болтающееся на виселице. В предсмертной записке он оставил свои последние слова: «Маршалов не вешают». Труп «жеманного толстяка» завернули в матрац вместе с одеждой, которая на нём была в тот день (бледно-голубая ночная рубашка и чёрные штаны), и положили в стандартный солдатский гроб, который тотчас же опечатали. Вместе с трупами других, уже повешенных главарей Третьего рейха, его тело было тайно сожжено в крематории на окраине Мюнхена, а пепел высыпан в мутный дождевой поток, бежавший по придорожной канаве где-то в глухой сельской местности, неизвестно где.
Несостоявшегося цареубийцу ДМИТРИЯ ВЛАДИМИРОВИЧА КАРАКОЗОВА, студента Московского университета, из бедных дворян Саратовской губернии, привезли к месту казни на позорной колеснице, в которой он сидел спиной к лошадям, прикованный к высокому сидению. Смоленское поле, за Галерной гаванью в Петербурге было запружено народом. Каракозов спокойно поднялся на чёрный эшафот, окружённый плотным каре из солдат. И перед тем как палач, рыжий мужик в красной рубахе и плисовых штанах, вздёрнул его на чёрном глаголе виселицы, он «истово, по-русски, не торопясь, поклонился на все четыре стороны всему народу» и крикнул в толпу: «Дурачьё! Ведь я же для вас! А вы не понимаете. Тяжко мне…» Неделями ранее, 4 апреля 1866 года, «в понедельник Фоминой недели, в половине четвёртого часа дня», он почти в упор стрелял в Александра Второго, но костромской крестьянин, шапочный мастер Осип Комиссаров, глазевший, как император после прогулки по Летнему саду выходит на набережную Невы, успел толкнуть Каракозова под руку, и пуля прошла мимо. А два унтер-офицера скрутили Каракозова. «Дураки!..» – опять крикнул он с эшафота в толпу, и «в глазах его была тоска, которой никогда больше не увидишь». Каракозов последнее слово своё не закончил. Палач набросил на него холстинный мешок с длинными рукавами, который совсем закрыл ему голову. Забили барабаны, войска взяли «на караул», все сняли шляпы. Тело Каракозова висело до вечера, и часовой стоял у виселицы. А ночью труп сняли и увезли на остров Голодай на Неве. Это было первое покушение на Александра Второго, но далеко не последнее. Он даровал Осипу Комиссарову в знак благодарности дворянское звание.
И двадцатичетырехлетний ИППОЛИТ ОСИПОВИЧ МЛОДЕЦКИЙ, слуцкий мещанин и боевик «Народной воли», тоже закричал в толпу с эшафота: «Я умираю за вас!..» Потом оттолкнул священника с крестом для последнего целования, поклонился на три стороны и встал под виселицей. Пока читали приговор, он внимательно рассматривал петлю и чёрный гроб, набитый стружкой. Двадцатого февраля 1880 года на углу Большой Морской и Почтамтской улиц, у дома Карамзина, он стрелял в графа Лорис-Меликова. Пуля из револьвера системы «бульдог» центрального боя попала в диктатора всероссийского, но застряла в ватной подкладке его генеральской шинели, что позволило Лорису молодцевато крикнуть: «Пуля меня не берёт!», а английскому послу лорду Деффери двусмысленно похвалить его: «Первая пуля, задевшая зад графа». На Семёновский плац, в самом центре Петербурга, Млодецкого привезли в телеге, влекомой двумя ободранными, хромыми и почти слепыми одрами. Лучший палач Российской империи, бывший разбойник с большой дороги Фролов, заросший бородой, неторопливо облачил «государственного преступника» Млодецкого в холщовый халат, надвинул на лоб ему белый башлык, на шею накинул смазанную свиным салом верёвку и резким, решительным, отрывистым ударом ноги выбил из-под него скамью. Вздёрнутый в 11 часов 08 минут, Млодецкий застыл в петле в 11 часов 20 минут. Ровно 12 минут длилась агония.
Ровно в 10 часов утра 15 сентября 1764 года позорная телега подъехала к выкрашенному чёрной краской эшафоту, поставленному на Обжорном рынке, самой грязной площади Петроградской стороны Петербурга. В телеге, под конвоем, сидел подпоручик Смоленского пехотного полка ВАСИЛИЙ ЯКОВЛЕВИЧ МИРОВИЧ, безуспешно пытавшийся освободить из Шлиссельбургской крепости заключённого там узника № 1, загадочную «железную маску» России, опального императора Иоанна Шестого Антоновича. Уже двадцать три года никто в России не видел публичной казни (её отменила императрица Елизавета Петровна), и народу привалило на базарную площадь видимо-невидимо – мост через Кронверкский канал, заборы, крыши закрытых лавок и домов были усеяны любопытным людом. Жестокое увлечение зрелищем смертной казни возвращалось к россиянам. «Вот, батюшка, какими глазами смотрит на меня народ! – сказал Мирович сопровождавшему его священнику. – Совсем бы иначе смотрели, когда б удалось мне моё дело… когда бы принца я доставил в столицу, в Казанский собор…» «Бунтовщик, изменник и злодей» был в голубой армейской шинели, с непокрытой головой, спокоен, с румянцем на белом лице. На эшафоте показался палач, молодой парень. Его помощники ввели Мировича по лестнице и, ухватив его сзади за плечи, подвели к плахе. С него сняли шинель и кафтан. Он ступил к решётке, поклонился на все стороны и крикнул в толпу: «Всё верно! Спасибо, что лишнего на меня не навешали». Потом, сняв с руки перстень, отдал его палачу: «Ну, брат… ты ведь по Христу мне брат! Возьми этот перстенёк, дорогая особа мне его подарила… Не мучь, разом… ты ведь упражнялся. Прошу, сколько можно удачнее…» Отказался от повязки на глаза: «Пусти, я сам, сам! Без повязки, я офицер… Да здравствует… невинный… мученик…» Сам, подняв свои длинные белокурые волосы, лёг на плаху. Палач был из выборных, испытан прежде в силе и ловкости, дело своё знал хорошо и не заставил Мировича страдать, снеся голову с его плеч одним махом. «Народ, отвыкший видеть смертные казни и ждавший почему-то милосердия государыни („Казнь, гляди, отменят, в острастку только выведут, положат голову на плаху и простят“, – слышались толки в толпе), когда увидел окровавленную голову подпоручика в руках палача, единогласно ахнул и так согнулся, что от сильного движения мост на Кронверкском канале поколебался и перила обвалились». Ведь до последнего момента и народ, и Мирович, с улыбкой на устах, ожидали, что вот-вот на взмыленном коне прискачет гонец с монаршим указом об отмене смертной казни.
А такое в нашем благословенном отечестве уже случалось.
Января 29 числа 1742 года на Васильевском острове в Петербурге, прямо напротив Военной коллегии, сколотили эшафот из плохо оструганных досок. В 11 часов на него внесли вице-канцлера Российской империи АНДРЕЯ ИВАНОВИЧА ОСТЕРМАНА (ноги уже не слушались графа). Четыре гвардейца и с ними унтер-офицер посадили старика на стул перед плахой, сняли с него шапку, и секретарь зачитал ему приговор. А когда закончил, с генерал-адмирала сорвали парик, и солдаты положили его на живот шеей на плаху. Палач, сорвав с него старую лисью шубу и завернув ворот рубахи, взялся было за топор, но, когда занёс его, секретарь, крикнув «Стой!», приказал поднять осуждённого. Едва живого графа опять посадили на стул и прочитали помилование. То был первый указ новой императрицы Елизаветы Петровны об отмене смертной казни в России. «Верните мне парик, – попросил он палача. – Надо беречься от простуды». И это были последние запомнившиеся народу слова некогда всесильного Остермана. Солдаты снесли его с эшафота вниз, посадили в сани и увезли в Шлиссельбургскую крепость, а оттуда – в сибирскую ссылку. И там его заели до смерти печально известные насекомые.
Тот же спектакль был разыгран и перед фельдмаршалом графом БУРХАРДОМ КРИСТОФОМ фон МИНИХОМ. «Здорово, ребята!» – громко поприветствовал покоритель Данцига и Очакова гвардейцев, продираясь к эшафоту сквозь их строй в парадном, красного цвета, плаще, с обнажённой лысой головой – а на дворе стоял трескучий мороз. «Посторонись… Не видишь разве, кто идёт». Президент Военной коллегии неустрашимо взбежал по ступеням на лобное место, окружённое шестью тысячами солдат, оглядел площадь – нет ли где непорядка? А за его спиной палач уже тащил из мешка тяжелый топор: он готовился четвертовать Миниха – «рубить его четыре раза по членам, после чего – голову». «Освобождайте меня от жизни с твёрдостью, – сказал ему фельдмаршал, одаривая брильянтовым перстнем с руки. – Ухожу от вас с величайшим удовольствием». И кидал в толпу кольца и табакерки с алмазами. Ему уже заломили руки назад, сорвали рубашку с плеч долой, дабы оголить шею, и тут-то в самый раз и подоспел аудитор и объявил о замене казни пожизненной ссылкой в Сибирь. Сходя с эшафота, Миних с улыбкой сказал полузамёрзшему полицейскому офицеру: «Что, батенька, холодно? Шнапсику бы теперь, – адмиральский час, однако!» Двадцать пять лет спустя, перед своей кончиной, возвращённый из ссылки в Пелыме Миних, герой, честолюбец, волокита, любящий страстно ветчину с сахаром и женщин, но более всего славу, велел секретарю читать вслух свои допросные листы из Тайной канцелярии. И нашёл в себе терпение не умереть, прежде чем тот не закончил чтение. «Нет-нет, я не подгадил», – сказал Миних самому себе, закрывая глаза… Было ему от роду 85 лет.
Титулярного советника при Министерстве иностранных дел и кандидата прав МИХАИЛА ВАСИЛЬЕВИЧА БУТАШЕВИЧА-ПЕТРАШЕВСКОГО со товарищи (всего девять человек, и среди них двадцатисемилетний отставной поручик инженерных войск Фёдор Михайлович Достоевский) вывели на мёрзлый казарменный плац Семёновского полка. Все были в штатских летних пальто и холодных шляпах. «Подвергнуть смертной казни расстреливанием», – огласил приговор аудитор. На осуждённых разорвали одежду, над их головами переломили шпаги, мундиры и эполеты сожгли на костре. Палачи в старых цветных кафтанах и чёрных плисовых шароварах надели на приговорённых просторные холщовые саваны с остроконечными капюшонами и длинными, почти до земли, рукавами. Петрашевский неожиданно расхохотался, расхохотался дерзко, презрительно и вызывающе, театрально взмахивая при этом своими клоунскими рукавами: «Господа!.. – хохот душил его. – Как мы, должно быть, смешны в этих балахонах!..» Его первым привязали верёвками к серому позорному столбу, скрутили за спиной руки, а белый колпак надвинули на глаза. Но резким движением головы Петрашевский сбросил его: «Я не боюсь смерти, я могу смотреть ей прямо в глаза!..» Хрипло прозвучал рожок, и унтер-офицер подал команду взводу: «Рукавицы снять! К заряду! На прицел!» и двенадцать солдат взяли ружья на изготовку. Но команда «Пли!» не последовала, а раздался отбой: «От-ставить!». И после довольно долгой паузы, аудитор зачитал: «Его величество… вместо смертной казни… в каторжную работу в рудниках… без срока… преступник Буташевич-Петрашевский… отправляется в Сибирь». Закованного по рукам и ногам, его посадили в заложенные тройкой сани и в сопровождении жандарма погнали в Сибирь. Там он жил ссыльным в селе Бельском, на Енисее, квартируя и столуясь у старухи Конюрихи в простой крестьянской избе. Губернатор Восточной Сибири вручил ему, политическому преступнику, издание казённой газеты своего края, но однажды подверг его, потомственного дворянина, наказанию розгами «за сопротивление властям». Вернувшись как-то из Енисейска, бодрым и здоровым, он попросил свою хозяйку уже с порога: «Давай щей, мать!», поужинал с аппетитом и пошёл спать в свой угол, занятый кухонной посудой и лоханью с помоями. А наутро его нашли в постели мёртвым.
МАРИЯ-АНТУАНЕТТА, поднимаясь на эшафот посередь площади Революции, как раз напротив статуи Свободы, неосторожно наступила маленькой своей ножкой, обутой в изящную чёрную прюнелевую ботинку с острыми носками, на грубый башмак Шарля-Анри Сансона младшего, «господина» и палача Парижа. «Простите, сударь, я нечаянно», – проворковала развенчанная королева Франции, в которую, по слухам, «были влюблены двести тысяч французов». Когда он подал ей руку, чтобы поддержать её, бледная, но спокойная Мария Антуанетта отказалась: «Не нужно. Слава богу, я сама ещё чувствую себя в силах дойти до места». Самая известная жертва Французской революции, она, привезённая из тюрьмы Консьержери в роковой тележке, поднялась по ступеням эшафота «с таким величием, как будто поднималась по лестнице Версальского дворца», и опустила прехорошенькую свою белокурую головку под нож гильотины. Правда, сам палач Сансон записал в дневнике, что волосы её в одночасье поседели, к тому же перед казнью он их обрезал по плечи. Прежде чем лечь на роковую доску, королева, мать четверых детей, спокойно обратилась к многотысячной толпе черни, жаждущей мести: «Молитесь обо мне и не оставляйте детей моих! Я прощаю врагов моих за всё причинённое мне зло». Потом бросила прощальный взгляд на дворец Тюильри, взглянула на небо и громким голосом сказала: «Прощайте, дети мои, прощайте! Я иду к отцу вашему…» И, повернувшись к палачу, воскликнула: «Поторопитесь!» Через пару дней после казни в Национальный Конвент поступил счёт от могильщика Жюли: «Казнённая № 25. Вдова Капет. Гроб – 6 франков. Носилки – 6 франков. Могила и плата могильщикам – 25 франков. Могильщику Жюли – 264 франка. Париж, 11 брюмера, 2 года Французской республики».
Отца её детей и её мужа, тридцативосьмилетнего ЛЮДОВИКА ШЕСТНАДЦАТОГО, казнили ещё до этого, на другом эшафоте, уже на площади Согласия, бывшей площади Людовика Пятнадцатого. «Вот и приехали!» – воскликнул король, медленно и с трудом поднявшись по крутым ступеням. Помощники палача Шарля-Анри Сансона старшего попросили его снять камзол. «Это лишнее, – возразил добродушный король, – можно кончить дело и так». Когда же те хотели связать ему руки, возмущению Луи Капета не было предела: «Как! Вы осмелитесь поднять на меня руку? Связать меня? Возьмите моё платье, но не дотрагивайтесь до меня!» Он сам снял камзол и отстегнул воротничок рубашки, потом проговорил: «Поступайте, как знаете, я изопью чашу испытания до дна». Он хотел было обратиться к толпе. Но при первых же его словах «Я умираю неповинным в так называемых преступлениях…» офицер Сантэрр подал сигнал солдатам, и те с такой силой стали бить в барабаны, что короля едва ли можно было услышать. «Да перестанут ли, наконец, барабанить!» – закричал тогда он и тотчас же, заглушаемый барабанной дробью, нетерпеливо воскликнул: «Давай же, сын Людовика Святого, поднимайся на небеса!». Увы, голова его с противным стуком упала на землю, в ивовую корзину с опилками, впитывавшими кровь. Было 10 часов 20 минут утра 21 января 1793 года. «Король Франции мёртв!» – палач Сансон поднял отсечённую голову, некогда носившую венец, и показал её народу. И народ, прорвавшись сквозь ряды солдат, бросился рвать на клочья платье короля, чтобы унести их на память, и смачивали королевской кровью носовые платки, окунали в неё ладони и обменивались рукопожатиями. Палачу предлагали золотые за несколько прядей волос с окровавленной головы казнённого. Кто-то заплатил 30 луидоров за отрезанную косу Людовика. Какой-то англичанин дал мальчишке 15 луидоров за носовой платок, пропитанный королевской кровью. Кто-то даже пробовал кровь на вкус: «Да она совсем даже ничего» – «Ну уж нет, по мне, она слишком солёная». Слова «Уничтожен тиран!» облетели в тот день всю страну. Траура не было и в помине. Театры были набиты битком весёлой публикой. В трактирах вино лилось рекой. Тело короля было вывезено на кладбище Мадлен, брошено в яму и засыпано негашёной известью. Вечером того же дня палач Сансон, потрясённый до глубины души страшным своим деянием, отказался от печального ремесла в пользу сына, Сансона младшего, поселился в уединении и умер полгода спустя. Через год казнили и тех, кто приговорил к казни короля и королеву Франции. Гильотина заждалась их – её зодчих.
Первым пошёл под нож ЭРО де СЕШЕЛЬ, бывший королевский адвокат, ставший пламенным революционером, бравшим Бастилию, членом парламента и Национального Конвента и комиссаром Рейнской армии. Спокойно, хладнокровно поднялся бывший аристократ на эшафот на площади Революции и даже подбодрил собрата Камилла Демулена: «Мой друг, покажем им, что мы умеем умирать!»
Когда же трибун ЖОРЖ-ЖАК ДАНТОН, руководитель Якобинского клуба, обвинённый Революционным трибуналом в заговоре против Республики, хотел поцеловать его, палач Шарль-Анри Сансон младший заявил, что это против закона. «Дурачьё! – беззлобно заметил Дантон. – Разве ты в силах помешать нашим головам через пять минут поцеловаться в корзине гильотины?» У самого подножья эшафота «двуликий Янус», как его называли враги, почувствовал слабость и на секунду остановился. «О, моя возлюбленная, добрая жена моя, – прошептали его сухие губы. – Неужели я больше тебя не увижу?» Потом встряхнулся: «Мужайся, Дантон! Прочь всякое малодушие!» и быстро поднялся по степеням лестницы. Его попросили не торопиться и подождать, пока вымоют гильотину. «Э, – сказал он всё тому же палачу, – немного больше, немного меньше крови на твоей машине, что за важность. Не забудь только показать мою голову народу! Она стоит того. Такие головы ему не всякий день удаётся видеть». И гражданин Сансон послушно выполнил требование своего пациента, «чистого от крови и денег». Кроме Дантона, в этот день у него было ещё четырнадцать. «Ну и работёнка, скажу я вам! Остриги каждому волосы, свяжи руки и положи на роковую доску под нож гильотины».
Через три месяца с небольшим, ранним утром 10 термидора (28 июля), за Дантоном последовал на эшафот другой член Якобинского клуба, революционный диктатор МАКСИМИЛИАН РОБЕСПЬЕР, что и предсказал Дантон. Когда его тогда провозили на казнь из Люксембургской тюрьмы мимо дома Робеспьера, он закричал из позорной телеги: «Смотри, Робеспьер! Тебя ожидает такая же участь, я волоку тебя за собой». Прозванный в народе Неподкупным, Робеспьер, обессилевший от ранения во время ареста в челюсть, уже не мог говорить, и единственными его словами были: «Благодарю вас, сударь», сказанные тихим голосом любопытному зеваке, который помог ему перед казнью поправить подвязки на чулках. Все решили, что он сходит с ума: уже много лет ни к кому во Франции не обращались на «вы» и не употребляли слова «сударь», напоминавшего о временах королей. Но нет, Неподкупный был в здравом уме и ясно выразил то, что думал: Революции и Республики больше не существовало, жизнь вернулась к старому режиму. Одна женщина из толпы ротозеев на Гревской площади выкрикнула: «Ты – чудовище, восставшее из ада! Отправляйся назад в могилу, и пусть придавит тебя покрепче проклятье жён и матерей Франции».
«Немного теряешь, расставаясь со злополучной жизнью», – беззаботно заметил, отправляясь на гильотину вслед за Робеспьером, его сподвижник и другой вождь якобинцев ЛУИ-АНТУАН СЕН-ЖЮСТ, которому принадлежат величайшие слова, сказанные за всю Великую революцию: «Хлеб есть право народа». Один из его палачей рассказывал, что голова Сен-Жюста в течение нескольких минут после отсечения вращала глазами, скрежетала зубами и грызла прутья корзины, в которую скатилась. Да так, что палачам пришлось купить новые корзины!
«Атомного шпиона» ДЖУЛИУСА РОЗЕНБЕРГА ввели в камеру смерти нью-йоркской тюрьмы «Синг Синг» в 8 часов вечера пятницы. Поскольку казнь неожиданно перенесли на этот час с полуночи этого дня недели, когда, с заходом солнца, начинается священная для иудеев саббат, у него не оставалось времени даже на последний традиционный обед смертника. Это время он провёл в разговорах с женой Этель и адвокатом Блохом. «Оставляем на тебя своих детей, наш верный друг…» – сказал ему Розенберг, и это было, пожалуй, всё, что он хотел ему сказать. С тюремным раввином Ирвингом Козловым Джулиус даже не захотел говорить. Сам сел на дубовый электрический стул, хотя было заметно при этом, как подогнулись его колени. Тюремный парикмахер выбрил ему на ноге место для электрода, а директор тюрьмы Уилфред Денно велел тюремщикам пристегнуть ремни и надеть на голову осуждённого на казнь кожаную маску, прикрывшую всё его лицо. Срочно вызванный электрик из соседнего городка Каир трижды включил рубильник – один короткий разряд тока и два длинных. Врач засвидетельствовал смерть Джулиуса Розенберга в 20 часов 6 минут 19 июня 1953 года, ещё до захода солнца и начала саббата.
Вскоре вслед за этим, когда прибрали камеру, туда в сопровождении двух надзирательниц ввели ЭТЕЛЬ РОЗЕНБЕРГ, другого «атомного шпиона». Она была в дешёвом темно-зеленом тюремном платье и выглядела на удивление спокойной, словно бы ей предстояла обычная прогулка за город. Обняв и поцеловав в щёку одну из надзирательниц (хорошую): «Спасибо за вашу доброту» и пожав руку другой женщине (плохой): «До свидания», она сама, без чьей-либо помощи села на стул, на котором минутами ранее был казнён её муж. Обычного трёхразового включения рубильника для неё оказалось недостаточно – доктор с изумлением обнаружил, что, увы, Этель по-прежнему жива. Пришлось прибегнуть к ещё двум разрядам тока (всего ушло 4 минуты 50 секунд), прежде чем наступила смерть. Президент Эйзенхауэр, которого Этель, кстати, единственная женщина в тюрьме «Синг Синг» и проведшая два года в одиночной камере, обозвала как-то «гауляйтором», сказал про неё сыну Джону: «Она сильная и непокорная, не то, что её слабак муж».
«Смерти, о господи, смерти!» – взывала французская романистка ЖОРЖ САНД, она же АВРОРА ДЮДЕВАН, умирая в замке родового имения Ноан. «Бабушка в литературе» горячо призывала смерть, её мучил унизительный характер болезни (заворот кишок): «У меня как будто дьявол в животе». Первый театральный триумф семнадцатилетняя Аврора пережила в английском монастыре, поставив там пьесу «Мнимый больной» Мольера. И теперь умирала окружённая мольеровскими врачами, «лженаучными болтунами без медицинской практики», которые предпочитали пожертвовать ею, нежели своим самолюбием. Перед смертью Жорж Санд попрощалась с внуками: «Мои дорогие крошки, как я вас люблю. Поцелуйте меня и будьте послушными». А в ночь смерти подле её постели дежурили только дети, которые и услышали: «Прощайте, прощайте, я умираю», потом еще одну невнятную фразу, заканчивающуюся словами: «Оставьте… зелень!» (то есть, не ставьте камня на могиле, пусть на ней растёт трава, где она писала каждый день!). И через мгновенье: «Прощай, Лина, прощай Морис, прощай, Лоло, про…», – и это были последние слова «богини рабочих», как звали её в бедных кварталах Парижа. Она и в молодости искала смерти: «Как это легко! Всего только один шаг! Да или нет?» И погнала свою верховую лошадь в речную стремнину. От смерти её тогда спасла верная и умная кобыла Колетта. Жорж Санд носила мужское имя, мужское платье, курила сигары и имела несметное число обожавших её мужчин, среди которых был и баловень женщин, любимый гость парижских салонов, гениальный музыкант и весёлый остроумный собеседник Фридерик Шопен. Правда, другие говорили, что «прекрасная и порочная» Жорж Санд перед смертью обронила другие слова: «Я чересчур упивалась жизнью». Да, она много любила… Мериме, Мюссе, Тургенев, Сент-Бёв, Шопен, Салтыков. Перечислить всех её любовников нет никакой возможности. «Вся жизнь Жорж Санд была нескончаемым торжественным свадебным маршем, в котором невеста была всё одна и та же, а женихи различные».
Французский романист ВИЛЬЕ де ЛИЛЬ-АДАН, умирая на койке госпиталя Странноприимных Братьев в Париже и исправляя последние листы «Акселя», пробормотал, когда сломалось перо: «Ну, граф, отправляйтесь!» А потом, глядя на свои коченеющие руки, которыми уже не мог шевельнуть, сказал одному из друзей: «Смотри, моё тело уже созрело для могилы».
И ВИЛЬГЕЛЬМ ВТОРОЙ ГОГЕНЦОЛЛЕРН сказал ночной сиделке: «Я готов». – «Ваше Величество, – высказала та ему свои утешительные слова, – там, наверху, лучше, чем здесь. Поблизости от Всевышнего всем нам будет лучше, чем на земле». Двоюродный брат нашего Николая Второго, последний кайзер Германии, тот самый, который начал Первую мировую войну, погубившую его страну, Вильгельм умирал в спокойном и удобном изгнании, в оккупированной нацистами Голландии. Вильгельм выразил сиделке своё согласие: «Увидимся там когда-нибудь… Мой конец уже близок… Тянет куда-то вниз, вниз!..» Этот бездарный актёр с увечной рукой, этот тщеславный правитель, который менял мундиры чаще, чем кокетка меняет платья, этот истеричный болтун, любивший жонглировать высокими словами, умер в том же возрасте, что и его бабка, столь дорогая его сердцу королева Англии Виктория – на 83-ем году жизни. Последние слова, услышанные от Вильгельма его дочерью, Викторией Луизой, были о ней: «Без Англии Германия выжить не сможет…» Гитлер хотел перевезти прах императора в Германию, устроить там пышные государственные похороны и прошествовать за гробом, по примеру самого кайзера во время похорон его деда, Фридриха Вильгельма Первого. Но в своём завещании Вильгельм Последний был непреклонен: «… Я никогда не покину Доорн». Он его и не покинул. Похороны, согласно последней воле покойного, были скромными, и тело его упокоили в мавзолее классического стиля. Со смертью Вильгельма династия Гогенцоллернов приказала долго жить – официально такой династии ныне вообще не существует.
И ВУДРО ВИЛЬСОН, 28-й президент США, просто сказал: «Я готов». Обложенный подушками, он умирал от тяжёлого инсульта в семейной постели, большой, мягкой и удобной. Рядом с постелью, на тумбочке, лежали плитка шоколада, сборник детективных рассказов и Библия, которую Вильсону ежедневно читала жена Эдит. Вечером 3 февраля 1924 года она читала мужу рассказ Томпсона «Гончая из рая». Улица S в центре Вашингтона была перекрыта для движения, люди на сильном морозе стояли часами возле дома Вильсонов и молились за здравие «пророка», некоторые, преклонив колена. Президент смеялся шуткам навещавших его гостей и шутил сам: «Вот поправлюсь, поднимусь на ноги, и кое-кто лишится своих скальпов». Но ему становилось всё хуже и хуже. Из отпуска вызвали семейного доктора Грейсона. «Вот перед вами сломавшаяся машина, – запинаясь, сказал ему Вильсон. – Когда машина ломается…» Потом кротко взглянул на жену и дочь Маргарет, которых держал за руки, губы его зашевелились, и он с трудом прошептал: «Я готов…» Вильсон был первым из президентов США, который покидал территорию страны в годы президентства.
И УИНСТОН ЧЕРЧИЛЛЬ признавался: «Я готов ко встрече с Создателем. Я не боюсь умереть». И после долгой паузы добавил: «По крайней мере, я так думаю». И поминутно обращался к дочерям Саре и Диане: «А который час?» и, получив ответ, тяжело вздыхал: «О господи!..» И опять донимал дочерей вопросами: «А сейчас который час?» И вновь тяжело вздыхал: «О господи!» А еще раньше он написал подробный сценарий своих похорон, которому даже присвоили кодовое название «Безнадёжность»: «Гроб поставить в базилике собора святого Павла и ждать приезда королевы и членов королевской семьи… На орудийном лафете, в сопровождении стольких-то пехотинцев, стольких-то моряков, стольких-то кирасир и уланов, гроб, покрытый британским флагом, провезти по улицам Лондона (маршрут прилагается) к пирсу у Тауэра, где погрузить на борт яхты „Хэйвенгор“… При прохождении её к вокзалу Ватерлоо вверх по Темзе все портовые краны Хэйской верфи должны склонить к воде свои стрелы в мистическом, впечатляющем салюте… На вокзале Ватерлоо погрузить гроб в стоящий под парами траурный поезд, запряжённый в паровоз „Уинстон Черчилль“ времен Битвы за Британию, и под залпы орудийного салюта (19 выстрелов) отправить его в родовое имение Черчиллей в Блейдене, неподалёку от Вудстока, где и придать земле на семейном кладбище при церкви, подле могил родителей и брата Джека. Побольше солдат, побольше музыки». После очередного апоплексического удара Черчилль 14 дней лежал неподвижно, силы медленно покидали его. Ему предложили бокал шампанского, надеясь оживить гаснущее пламя. Черчилль, находившийся в полубессознательном состоянии, пробормотал: «Мне так всё это надоело…» И это были его последние осмысленные слова. В воскресенье, 25 января 1965 года, в 8 часов утра он скончался. За семьдесят лет до этого, день в день, умер его отец лорд Рэндольф Черчилль.