Текст книги "Предсмертные слова"
Автор книги: Вадим Арбенин
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 26 (всего у книги 33 страниц)
«А я не хочу», – упрямо повторяла популярная американская кинозвезда 30-х годов прошлого столетия ДЖИН ХАРЛОУ своей матери, которая стояла возле её постели в клинике «Добрый самаритянин» и всё повторяла: «Держись, малышка, надо держаться!» «Малышка», двадцатишестилетняя героиня фильма «Платиновая блондинка» и носительница этого титула, провозглашённая в Голливуде первой секс-богиней, взглянула на мать угасающим взглядом и, собрав последние силы, выдохнула из себя ещё раз: «А я не хочу…» У неё отказали почки.
ЛЕВ НИКОЛАЕВИЧ ТОЛСТОЙ умирал на станции Астапово Рязанско-Уральской железной дороги. Накануне, ранним утром 31 октября 1910 года, он ушёл из дому в Ясной Поляне, ушёл без паспорта, с 39-ю рублями в кармане, направляясь неизвестно куда: то ли в Болгарию, то ли на Кавказ. В дороге, в тесном, переполненном, душном вагоне третьего класса, прицепленном к товарному поезду, в котором граф ехал, говорят, безбилетником, он жестоко простудился, у него началось воспаление лёгких, и ему пришлось сойти с поезда на богом забытой железнодорожной станции. И вот, лёжа в привокзальном домике, на квартире её начальника Ивана Ивановича Озолина, он прощался с жизнью. А однажды, когда его напоили молоком, вином и водой Виши, сел на постели и громким голосом, внятно сказал доктору Маковецкому: «Вот и конец, и ничего… Только одно и прошу вспомнить: на свете пропасть народу, кроме Льва Толстого, а вы помните одного Льва». Потом бредил, гнал от себя жену, кричал, что она «вот-вот войдёт ко мне». Её к нему и не пускали почти до самого конца. «Держали силой, запирали двери». Когда её всё же пустили, за 15 минут до его кончины, Софья Андреевна подошла, села в изголовье, наклонясь над ним, и стала шептать ему нежные слова, прощаться с ним, просила простить ей всё, в чём была перед ним виновата. Последние слова Толстого: «Люблю истину…» и несколько глубоких вздохов были ей единственным ответом. Говорят, что когда-то он сострил: «Ложась в гроб, я скажу о женщинах всю правду. Скажу и закрою крышку, чтобы ответа не услышать…» Не услышал. В 6 часов 5 минут утра 7 ноября 1910 года граф Лев Николаевич Толстой, «великий писатель земли русской», тихо скончался.
Графиня СОФЬЯ АНДРЕЕВНА ТОЛСТАЯ пережила мужа ровно на девять лет. Трудности бытия вернули её пышной фигуре матроны былую девичью стройность, а голос сошёл до едва слышимого шёпота. Почти ослепшая, она всё время пребывала в глубокой задумчивости. Утро 4 ноября 1919 года выдалось в Ясной Поляне чрезвычайно холодным, резкий ветер сотрясал ставни на окнах усадьбы и гудел в трубах. Дров не хватало, и спальню графини изрядно проморозило. Когда её дочери Татьяна и Александра поднялись к ней с чаем, она неподвижно лежала на кровати под кипой одеял и перин. Небольшая керосиновая лампа горела возле её кровати. «Что случилось, мама?» – спросила Александра. «Я очень озябла, – пробормотала Софья Андреевна. – Пожалуйста, накрой меня». Она горела в лихорадке. Её напоили вином и вызвали врача, но тот уже не мог ничем помочь ей: крупозное воспаление лёгких. «Ты думаешь об отце?» – спросила Татьяна. «Всё время… Всё время, Таня… Меня мучает мысль, что я не могла ужиться с ним… но прежде, чем я умру, Таня, я хочу сказать тебе… я никогда, никогда не любила никого, но только его». И больше не сказала ни слова. Потом широко раскрыла свои серые глаза, вновь закрыла их и кивком головы простилась со всеми, проявив известную учтивость и по отношению к смерти. Ей исполнилось 75 лет. Она жила при четырёх царях, видела четыре большие войны, три революции и прожила со Львом Николаевичем 48 лет, родив ему 13 детей, из которых выжили только пятеро.
Истинная дочь Италии, но злая фея Франции, ЕКАТЕРИНА МЕДИЧИ, вдовствующая королева, застудила лёгкие в поездке по стране и слегла. Оставленная почти всей своей свитой, она вдруг однажды вечером увидела в своей спальне, где воющая за окнами зимняя буря вздувала стенные ковры и заставляла жалобно стонать стёкла, незнакомого ей исповедника. Она спросила короля, своего любимого сына, как его зовут. «Жюльен де Сен-Жермен», – последовал ответ Генриха Третьего. «Ну, теперь-то я наверняка умру», – прошептала «мать Франции» и первый министр короля. Ведь год назад известный астролог Руджери предсказал ей смерть близ Сен-Жермена. Поэтому она никогда после этого не посещала Сен-Жермен и даже покинула свои апартаменты в Лувре, так как дворец находился в приходе Сен-Жермен. У королевы начались приступы удушья и сильный жар. Просторная спальня наполнилась хриплым дыханием умирающей. Содрогнувшись, король схватился за свои чётки в форме черепов и начал истово молиться. Накануне дня Богоявления, праздника царей-волхвов, в роковой для Медичи день 5 января, «в половине второго» Екатерина скончалась. Восстание в Париже делало усыпальницу в Сен-Дени недоступной для её тела, и оно, в чёрном, траурном платье, было срочно предано земле в Блуа, в церкви Сен-Совер. «Юнона двора», «чёрная королева», «толстая банкирша» и «старая пряха придворных интриг», как звали её за глаза при дворе, так любившая роскошь, она двадцать один год пролежала в жалкой могиле и лишь при Людовике Тринадцатом соединилась со своим мужем, Генрихом Вторым, в капелле, набожно возведённой её же заботами – безутешной и любящей вдовы.
«Конец… Конец…» – изредка выговаривал, задыхаясь от нехватки воздуха, великий поэт России, «кустарь и король поэзии» ВАЛЕРИЙ ЯКОВЛЕВИЧ БРЮСОВ. Лежал он у себя в кабинете, в собственном доме № 32, по Первой Мещанской улице в Москве, лежал спокойно, в полном сознании и понимании происходившего с ним, лежал почти безмолвно. И вдруг, словно бы очнувшись, взял за руку жену свою, Иоанну Матвеевну, и с трудом сказал ей несколько добрых и ласковых слов. Затем после продолжительного молчания, подняв указательный палец, медленно произнёс: «Мои стихи… И они будут…» И это были последние слова вождя русского декадентства и символизма. Смерть, пришедшая к нему, была скорее избавлением.
Самого узнаваемого, самого успешного и самого богатого художника XX века, «отца» и «короля» сюрреализма САЛЬВАДОРА ДАЛИ навестила перед смертью его муза, мадонна и платоническая любовница Аманда Лир. Когда она приехала в замок Пуболь, её предупредили: «Сеньорита, не ходите к нему. Он превратился в пустоту». Дали согласился принять её лишь в полной темноте. «Я приехала сказать, что не забыла вас… что… почему вы прячетесь? Там… на улице тепло, такое солнце…» – «Какое ещё солнце! Ничего больше не хочу. Пусть все оставят меня в покое…» – «Хочу, чтобы вы знали: я любила вас, Дали». – «А я вас, Аманда… Подойдите». Сжал её руку и сунул в ладонь амулет, самый ценный талисман, с которым он никогда в жизни не расставался. «А теперь уходите… Мне надо остаться одному… Я чувствую, что это снова подступает. Да хранит вас Бог. Прощайте. Навсегда». Аманду, эту известную английскую поп-певицу в жанре диско и шикарную модель, а также художницу и писательницу, добровольно назначила (!) своей восприемницей законная жена Дали, Гала. Так предпочитала называть себя русская эмигрантка из Казани Елена Дмитриевна Делувина-Дьяконова, на одиннадцать лет старше своего мужа и уже побывавшая замужем за поэтом-сюрреалистом Полем Элюаром. После смерти «единственной во всём свете Галы» Сальвадор Дали, мучимый болезнью Паркинсона и бессонницей, затворился у себя дома, в замке Пуболь, в Порт-Льигата, почти ни с кем не общался, да и не мог общаться – говорил он уже с трудом, неразборчиво, путался во времени и пространстве, постепенно забывая простейшие бытовые навыки. За семь последующих тягостных лет он лишь однажды взял в руки кисть и сделал несколько каллиграфических росчерков, назвав их «Ласточкин хвост». Гала наверняка бы сочла эту композицию очень уж простой. И хотя с каждой стены замка Пуболь на Дали смотрели сотни портретов женщин с чертами Галы, он больше не узнавал в этих образах любимого им лица. «Гала была красивее», – сказал он перед самой смертью, сидя в своём любимом глубоком кресле (по другим источникам, лёжа в кровати Галы, в которой едва не сгорел). А потом почти неслышно прошептал потерявшими звук губами: «Всё-таки кровь слаще мёда…»
«Пасынок России», последний её символист, лучший мемуарист и критик русской эмиграции ВЛАДИСЛАВ ФЕЛИЦИАНОВИЧ ХОДАСЕВИЧ, умирая от рака печени в городской клинике Бруссэ, в Париже, где был ад для больных, слегка улыбнулся и сказал жене, Ольге Марголиной: «Скорей бы уж!.. Быть где-то и ничего не знать о тебе…» Но не успела Ольга на минуту выйти из палаты, как он тут же обратился к одной из своих бывших жён, писательнице Нине Берберовой: «Только о тебе и думаю… Только о тебе… Только тебя люблю… Всё время о тебе, днём и ночью об одной тебе… Ты же знаешь. Как я буду без тебя?.. Где я буду?.. Ну, всё равно… Теперь прощай…» Раза два повёл бровями, всё протягивал куда-то правую руку и бредил от морфия… Через три года после смерти пятидесятитрехлетнего поэта кладбище, где его похоронили, случайно попало под бомбёжку Королевских ВВС Англии – Париж тогда был оккупирован нацистами. Среди взрытых могил и исковерканных надгробий нетронутой оказалась лишь могила Ходасевича, «образчика счастливого русского писателя». Да уж.
«Милорд, будьте добрыми, будьте добродетельными, – говорил английскому драматургу, поэту и актёру доктору Джонсону умирающий лорд ЛИТЛТОН. – Ибо ничто другое не утешит вас, когда вы окажетесь на моём месте».
Сам же доктор СЭМУЭЛ ДЖОНСОН, «великий литературный Левиафан Англии» и «великая подпорка Британской империи», умирал в окружении своих друзей, умирал мужественно, как и подобает мужчине: «Что, ребята, вы, наверное, затеяли какую-нибудь новую потеху? Тогда и я с вами». Когда писатель и политик Эдмунд Бёрк поинтересовался, не досаждает ли ему такая орава людей в его спальне, Джонсон, «остряк, прикованный к постели», ответил: «Ну что вы, сэр, нисколько. Не такая уж я и развалина, чтоб не порадоваться столь приятной компании». Своему другу и ученику Беннету Лангтону, эсквайру, он прочитал на латыни из «задумчивого и нежного» Тибулла: «Те teneam moriens déficiente manu» – «На тебя взирал я, когда последний час ко мне пришёл». А художника Джошуа Рейнольдса, нарисовавшего его портрет, попросил о трёх вещах: «Простите мне долг в 30 фунтов, читайте Библию и не пишите картин по воскресным дням». Он вернулся к работе над яркой пасторальной драмой «Грустный пастух», но тут в спальню вошёл слуга Джонсона Фрэнсис Барбер, и сказал, что некая юная леди настойчиво добивается встречи с ним «наедине и с серьёзнейшей просьбой получить его благословение». Доктор с величайшим трудом повернулся в постели со спины на бок и сказал: «Да жалко, что ли? Меня слушает народ. Пусть её войдёт». А потом уж обратился и к самой юной леди, оказавшейся мисс Моррис: «Благословляю вас, моя дорогая». И это были последние слова доктора Сэмуэла Джонсона, непререкаемого авторитета литературных вкусов Англии второй половины XVIII века, великого лексикографа и автора капитального «Словаря английского языка». Часы пробили семь часов вечера. На дворе стоял понедельник, 13 декабря 1784 года.
«Берегите французскую кровь», – предупредил один из величайших мыслителей Франции РЕНЕ ДЕКАРТ немецкого лекаря Вуллена, когда тот предложил пустить ему кровь. Декарт гостил в Стокгольме по приглашению шведской королевы Кристины, но для «человека, родившегося среди садов Турени, страна медведей, скал и льдов» оказалась смертельно холодной. Знаменитый математик и философ, «отец» Великого Сомнения, Декарт простудился, едучи в карете из дома французского посланника на приём во дворец юной королевы, и простуда перешла в опасную форму воспаления лёгких. Вопреки наставлениям лекаря Вуллена, Декарт лечил себя слабой табачной настойкой, приготовленной им самим на горячей воде, водке и испанском вине, но уже понимал, что умрёт. Незадолго до агонии он сказал самому себе: «Пора в путь, душа моя». После чего в 4 часа утра 11 февраля 1650 года замолк. Королева Христина была поражена: ведь Декарт весьма самонадеянно выражал уверенность прожить – в силу режима и диеты, им самим разработанных, – крайне долгую жизнь.
В среду, 5 ноября 1796 года, встав по обыкновению в пять часов утра, ЕКАТЕРИНА ВЕЛИКАЯ сказала вошедшей к ней любимой камер-юнгфрау Перекусихиной: «Нынче я умру. Смотри, мои настольные часы в первый раз остановились…» – «И, матушка, чего смерть-то звать? – ответила Мария Савична. – Пошли за часовщиком – часы опять пойдут». – «Для моих часов, – Екатерина показала на свои распухшие ноги, – уж никакой часовщик не поможет». Засим, встав с постели, одевшись и выкушав две большие чашки кофею и почувствовав сильный позыв, она удалилась из кабинета в туалетную комнату, «за ширмы, где прибор». Там она пребывала дольше обычных десяти минут, и встревоженный камердинер Захар Константинович Зотов, не услышав призывного колокольчика, решил заглянуть туда и нашёл Екатерину на полу в беспамятстве, при последнем издыхании. Императрицу долго не могли перенести на постель, потому что не хотели пускать посторонних, а одни камеристки не в силах были поднять с пола её жирное, отяжелевшее тело. Грузная, распухшая, лежала императрица, эта «коронованная куртизанка», «царица-цареубийца», неподвижно, с помутившимися глазами, с рукой на груди. Редкие храпы вырывались из груди шестидесятисемилетней старухи. После того как лейб-медик Роджерсон приложил ей к ногам шпанские мушки и пустил кровь, Екатерина будто бы очнулась и промолвила: «Мой путь окончен… Это последняя капля немецкой крови…» Устное апокрифическое предание об этих предсмертных её словах действительно бытовало, но было ошибочно. Не могла Божьей милостью самодержица всея Руси произнести этих слов: в туалетной комнате с ней случился второй апоплексический удар, и она, «свалившись с судна», умерла, не приходя в сознание. Любимец императрицы, первый лейб-медик Ламбро-Качьони, выпроводив всех других врачей из спальни, приложил зеркало к её губам – Екатерина не дышала. Лампадка перед образом святой Екатерины погасла. Наследник Павел Петрович, в пыльных сапогах и дорожном плаще, прискакав из Гатчины, прогремел шпорами по зале, нагнулся к матери и озабоченно произнёс, перекрестившись: «Скончалась». Потом круто повернулся на каблуках и прокричал хриплым голосом: «Я вам государь! Попа сюда!» Граф Самойлов вышел из опочивальни и торжественно объявил собравшимся царедворцам: «Милостивая государыня императрица Екатерина скончалась. Государь Павел Петрович вступил на всероссийский престол». После жирной масленицы в России наступил суровый пост. Всеми овладел страх.
А вот у короля Великобритании ГЕОРГА ВТОРОГО даже капли немецкой крови не нашлось, хотя был он чистокровным немцем. Монарх проснулся у себя в Кенсингтонском дворце, как всегда, в половине восьмого утра. Поднялся с постели в добром здравии и отличном расположении духа. «Пожалуй, выкушаю я чашку горячего шоколаду, Том, – поделился он с немецким слугой своими планами. – Что ты скажешь на это?» Том не возражал. Георг выкушал шоколад с удовольствием и, напевая себе под нос, пошёл по своим королевским делам в ватерклозет. Обеспокоенный странными и совсем не характерными для туалета звуками, доносившимися из-за двери, слуга решился проведать монарха и нашёл его лежащим на полу без признаков жизни. При падении Георг разбил лицо о край туалетного столика. Послали за его метрессой Вальмоден, но даже она, известная своей прытью, не смогла пробудить короля. Вызванный лейб-доктор уложил его в постель и попытался пустить ему кровь, но ни капли её не вытекло из его плоти: врач констатировал разрыв сердца. «Смерть пришла к лучшему королю, лучшему господину и лучшему другу народа в наихудших традициях низкой комедии-фарса – в шутовском колпаке с бубенчиками», – отметил современник. Георг завещал похоронить себя рядом с женой Каролиной, «в гробу с открытой боковой стенкой, чтобы его прах соединился с её прахом».
В туалетной комнате своей усадьбы «Грейслэнд» умер и ещё один король, великий американский «король» рок-н-ролла ЭЛВИС ПРЕСЛИ. «Принесите мне, пожалуйста, воды, только холодной, очень холодной», – попросил он горничную Нэнси Рукс, которая спросила, накрывать ли ему завтрак. Она принесла певцу стакан ледяной воды и утреннюю газету, и Пресли, прихватив с собой ещё и книгу безжалостного журналиста Стива Данливи «Элвис, что случилось?» и напевая под нос песню «Синие глаза плачут под дождём», прошёл в туалетную комнату. Его долго не было, так долго, что обеспокоенная столь долгим его отсутствием невеста певца, Джинджер Олден Лейсер, заглянула в ванную. Пресли лежал на ковре лицом вниз, запутавшись в одеждах, язык его был высунут и прикушен зубами. Многочасовая борьба врачей прибывшей кареты «скорой помощи», а потом и городской больницы Мемфиса за жизнь Элвиса – массаж сердца и электрошок – результата не дали. «Да не мучайте его, оставьте его тело в покое, он давно уже умер», – взмолилась, наконец, медицинская сестра Марианн Кок, и врачи объявили, что «Элвис Пресли, 42 лет, скончался в понедельник, 16 августа 1977 года, в 15.30, от сердечного приступа».
Смертельный недуг свалил в туалетной комнате и нашего бытописателя АЛЕКСАНДРА ПЛАТОНОВИЧА БАРСУКОВА. При падении он сильно разбил себе голову. Когда подоспевший доктор сделал ему перевязку, историк отдал приказание прислуге: «Говорите всем, что я дрался на дуэли и был тяжело ранен». От прочих услуг доктора Александр Платонович отмахнулся: «Зачем всё это? Это совсем неинтересно. Мне нужно отходную. Всё кончено. Пришёл мой черёд. Довольно пожил. Дайте попить». И, выпив воды, с улыбкой сказал: «Это на дорожку..»
«Странная штука жизнь, – философически заметил умирающий на чужбине, в неметчине, эсер-террорист ЕВГЕНИЙ ФИЛИППОВИЧ (ЕВНО ФИШЕЛЕВИЧ) АЗЕФ, на руках которого была кровь убиенных министра Вячеслава Плеве и великого князя Сергея Александровича. – В нищете родился, в нищете и умираю». Действительно, умирал «гений террора» Азеф на железной койке в обшарпанной палате провинциальной клиники в Вильмерсдорфе, под Берлином. А ведь какими деньгами, бывало, ворочал, какие обеды закатывал в шикарных ресторанах, когда занимал ответственный пост руководителя боевой организации в партии эсеров России и одновременно подрабатывал платным агентом департамента полиции! Великодушная и преданная Азефу дама сердца, немка Эдвига Клепфер, бывшая кафешантанная певичка, похоронила «несчастного возлюбленного» по второму разряду на второразрядном же участке близлежащего кладбища. На его могиле нет ни памятника, ни таблички с именем, только номер кладбищенского места: 446. «Здесь сейчас так много русских, – объясняла Эдвига отсутствие имени на могиле. – Кто-нибудь прочтёт, вспомнит старое – могут выйти неприятности… Могут осквернить… Лучше не надо…» От «короля провокаторов», террориста-виртуоза Евно Азефа остался только номер.
Философствовал перед смертью и АЛЬБЕРТ ЭЙНШТЕЙН, «отец» теории относительности. Когда его с тяжелейшим приступом аневризмы привезли в больницу Принстонского университета, он, сознавая, что его конец близок, попросил принести ему очки и письменные принадлежности, чтобы продолжить работу: «Уж коль скоро есть у меня ещё время, не буду его терять». И, показав искусанный грифельный карандаш, добавил: «Здесь – моя лаборатория». Глядя на осунувшееся, опустошённое лицо навестившего его в больнице сына Ганса, он сказал: «Не позволяй превращать мой дом в музей или место для паломничества». В 11 часов вечера доктор Дин зашёл в палату навестить Эйнштейна и нашёл его мирно посапывающим в постели. Но вскоре после полуночи медсестра Альберта Рошаль отметила сбои в дыхании больного и, обеспокоенная, слушала, как Эйнштейн бормотал в забытьи по-немецки: «Не расстраивайтесь… По крайней мере, теперь я знаю девяносто девять дорог, какими не надо идти… Идущему за мной будет легче. И вы знаете, что самое непостижимое в мире? То, что он постижим…» После чего два раза глубоко вздохнул и умер. Но позднее выяснилось, что медсестра Рошаль не знала немецкого языка и поэтому не могла понять ровным счётом ничего из того, что говорил великий физик. Так что, последние мысли одного из величайших умов человечества со времён Ньютона пропали для нас втуне. Прах Альберта Эйнштейна был предан огню в крематории, а пепел развеян по ветру неизвестно где.
Французский философ ЖАН-ПОЛЬ САРТР, ловелас, безбожник, искусный оратор и «сексуальный великан», свой ответ нашёл: «Я понял, ты просто создана из моего ребра», – заявил он ошеломлённой подруге Симоне де Бовуар. Это было убийственное признание – ведь мадам де Бовуар принесла себя в жертву, чтобы доказать ложность этого утверждения. Сартр умирал от рака у себя дома, и Симона, простив ему всё и лёжа рядом с ним на кровати, обнимала его до последней минуты. Он взял её за руку и сказал: «Я очень люблю тебя, дорогая» и вытянул к ней губы, приглашая к поцелую. И когда «сверкающее зимнее солнце ворвалось в его кабинет и омыло его лицо, „О! Солнце!“ – воскликнул он в экстазе». Сартр и Бовуар были одной из самых преданных друг другу и в то же время самых извращённых пар XX века. Во время похорон Сартра за его гробом шло около пятидесяти тысяч человек. А когда умирала Симона, никто даже не пришёл проведать её в больницу. Но похоронили её в одной могиле с её дорогим Жаном-Полем. «Я знала, что он останется в моей жизни навсегда».
«О, когда я был королём!» – пустился в воспоминания перед смертью добрейший король Франции ЛЮДОВИК ЧЕТЫРНАДЦАТЫЙ, которого именовали «Король-Солнце» и который последний день своей жизни захотел прожить как частное лицо. И захотел ещё, чтобы все 24 скрипача дворцового оркестра играли в его прихожей во время обеда: «Пусть войдут. Они видели мою жизнь. Пусть увидят мою смерть». За обедом этот пресыщенный брюзга много раз повторил: «Пришла пора умирать… Пришла пора умирать… Пришла пора умирать…» А потом вдруг напустился на своих верных слуг, любопытных придворных, хирургов, аптекарей, сородичей и постельничих, среди которых была и мадам де Ментенон, некоронованная супруга его: «Чего вы ревёте-то? Думали, что я бессмертен, да? Я так о себе никогда не думал. И вам бы пора было с этим свыкнуться. Вот уж десять лет как я готов к этому…» Великий Луи, «атлет с железной волей», сказал эти слова с мягкой иронией и без следа жалости к себе. Он страдал «ознобом от гангренозной ноги», хотя любил повторять: «Короли никогда не болеют, а просто умирают». Когда главный хирург Марешаль объявил ему, что мясо больной ноги сгнило до кости, он просто спросил: «Разве у вас нет пилы? Разве нельзя её отрезать?» Короля пользовали изрядно надоевшим ему молоком ослицы и укутывали больную ногу полотенцами, пропитанными горячим бургундским вином. Напоследок королевский лекарь всё же сжалился над умирающим и позволил ему под молитвы кардинала Рогана выпить бокал вина «аликант», предварительно испортив его десятком капель противнейшей хинной микстуры. После чего взбесившийся Людовик выпалил: «Это последние молитвы Церкви!» и добавил ещё: «Я ухожу, но государство остаётся». И ушёл «без малейшего усилия, как свеча, которая затухает». Герцог Бульонский с чёрным пером на шляпе объявил с балкона дворца: «Король умер». Затем скрылся за дверью, сменил чёрное перо на белое и, вновь появившись на балконе, провозгласил: «Да здравствует король!» Не успел он произнести эти слова, как «всякий сброд поспешил заполнить кабаки, а чернь стала устраивать иллюминацию».
Последнее увлечение Людовика, маркиза ФРАНСУАЗА де МЕНТЕНОН, жизнь которой была «бесконечной радостью», умирала спокойно и безболезненно и, по словам её секретарши Омаль, «просто жаждала смерти». «Предупредите меня, пожалуйста, – со смехом просила она ту, – когда я тронусь головкой и стану заговариваться». До самого последнего дня она сохраняла весёлость и любезный характер. Когда, однажды открыв глаза, увидела собравшийся вокруг её постели двор – челядь, слуг и исповедника, то довольно игриво, если не кокетливо, спросила их: «Чего это вы все набились в мою спальню? Разве я уже при последнем издыхании?» И, подумав, не без доброго юмора добавила: «Но если вы все здесь, то кто же тогда исполняет ваши обязанности, позвольте полюбопытствовать?» Говорят также, что последним, кто посетил во дворце Сен-Сир умирающую Ментенон, стал Пётр Первый, бывший проездом во Франции. «Отчего вы умираете, мадам?» – участливо спросил он её. Мадам было 85 лет, и походила она на живой скелет. «От хохота», – рассмеялась мадам в лицо российскому императору. В этот день над Парижем разразилась неслыханной силы гроза, и мадам де Ментенон, убаюканная раскатами грома и шумом дождя, обрушившегося на дворец, тихо почила вечным сном в королевской опочивальне. «Перекинулась старая сука Сен-Сирского дома…» – не удержалась от радостного замечания по этому поводу одна из её наперсниц, Лиза-Лотта, герцогиня Орлеанская.
Муж Франсуазы де Ментенон, королевский поэт, писатель и драматург ПОЛЬ СКАРРОН, на бурлескные комедии которого Париж просто ломился и покатывался на них со смеху и злобные сатиры и послания которого расходились по рукам большими тиражами, был разбитый параличом уродец-рогоносец. По его же словам, у него «оставались целыми только язык и глаза». Зато языком он вкушал самые изысканные яства, а глаза его узрели девятнадцатилетнюю красавицу Франсуазу. Когда на бракосочетании в мэрии его спросили, какое приданое он даёт за неё, бесприданницу, «идол Парижа» ответил нотариусу: «Бессмертие». «Король шутов» и жил королём в шикарном особняке на огромные деньги, которые, правда, текли у него сквозь пальцы. А когда пробил его час, после шести лет счастливой супружеской жизни, Скаррон радостно воскликнул: «Наконец-то мне станет совсем хорошо!» Да, он оставил по себе бессмертие, но ещё и бесчисленные долги, и был похоронен в могиле для неимущих.
В битве при Ажанкуре английская и французская армии сошлись на дистанцию мушкетного выстрела, и лорд Гей обратился к противнику: «Господа французские гвардейцы, стреляйте первыми!» В ответ бравый генерал ОТРОШ, весь в кружевах и шелках, отсалютовал лорду шпагой, украшенной любимыми цветами его дамы сердца, и любезно произнёс: «Господа, мы никогда не стреляем первыми, стреляйте вы сами!» И англичане дали залп, а потом второй и третий. Французская утончённая учтивость и доблестная вежливость стоили жизни и бравому генералу Отрошу, и ещё тысяче его собратьев по оружию. Но французские традиции были соблюдены. Какая грация и красота!
Поручик Тенгинского пехотного полка и всенародно признанный поэт России МИХАИЛ ЮРЬЕВИЧ ЛЕРМОНТОВ, уже выписанный из гвардии за предыдущую дуэль, сам был вызван на дуэль уволенным от службы майором Гребенского линейного казачьего полка Николаем Соломоновичем Мартыновым, который и стрелять-то из пистолета толком не умел. Лермонтов любил его как доброго малого, но часто посмеивался над его черкесским костюмом с горским кинжалом. Дамам это нравилось, и они много смеялись. «Оставь свои шутки, или я заставлю тебя молчать!» – взорвался Мартынов. «Готовность всегда и на всё», – был ответ Лермонтова. И через час они уже стрелялись на поляне в лесу, у подножья гор Машук и Бештау, в верстах трёх от Пятигорска, вправо от дороги в немецкую колонию Карас. Стрелялись на тридцати пяти шагах из тяжёлых пистолетов Кухенрейтера. Первый выстрел принадлежал Лермонтову, как вызванному на дуэль, но он сказал своему приятелю и секунданту, князю Васильчикову, когда тот передавал ему заряженный пистолет, и сказал громко, чтобы мог слышать Мартынов: «Я в этого дурака стрелять не буду». Потом, подойдя к барьеру с поднятым дулом вверх пистолетом и заслонясь рукой и локтем, как заправский дуэлянт, сказал уже самому Мартынову: «Рука моя на тебя не поднимется, стреляй ты, если хочешь…» До самого последнего мгновения присутствие духа не изменило ему: спокойное, почти весёлое выражение играло на его лице перед пистолетом, уже направленным на него. Грохот выстрела слился с ударом грома – в горах разразилась страшная гроза, Машук заволокло туманом. Пуля, задевши руку, ударила Лермонтова в правый бок, повыше пояса, и вышла из спины, ниже левой лопатки. Первым подбежавшим к нему был кавалергард Михаил Павлович Глебов, секундант Мартынова. «Мы подбежали… В правом боку дымилась рана, из левого сочилась кровь… Неразряженный пистолет оставался в руке…» «Миша, я умираю…» – услышал Глебов последние слова поэта. (Вряд ли он мог говорить. Пуля пробила Лермонтову одновременно и сердце, и лёгкие. – В.А.). Когда Глебов опустил голову Лермонтова себе на колени, из его раскрытых уст вырвался не то вздох, не то стон. Мартынов подошёл тоже, земно поклонился и сказал: «Прости меня, Михаил Юрьевич!» После чего сел в свои беговые дрожки и уехал домой. Хлынул проливной дождь, и Глебов набросил на тело Лермонтова свою шинель, а сам верхами поскакал к коменданту доложить о дуэли. С половины седьмого до одиннадцати часов вечера тело поэта пролежало под дождём, покрытое шинелью. Потом за телом приехал извозчик Чухнин, уложил убитого на дроги и увёз его в Пятигорск, в дом мещанина Чилаева, который снимал Лермонтов. Священник Павел Александровский лишь после долгих колебаний согласился похоронить поэта в кладбищенской ограде (смерть на дуэли причислялась законом к самоубийству. – В.А.). В медицинском заключении говорилось: «Тенгинского пехотного полка поручик М. Ю. Лермонтов застрелен на поле, близ горы Машук, 15 числа июля месяца 1841 года». Николай Первый, который уж очень не любил «армейского байрониста», узнавши о его смерти, якобы буркнул: «Туда ему и дорога». И опять же якобы добавил: «Собаке – собачья смерть». Многие отрицают это и рассказывают, что Николай, появившись на террасе Петергофского дворца, сказал обществу: «Получено с Кавказа горестное известие. Лермонтов убит на дуэли. Жаль его! Это был поэт, подававший великие надежды». А вот слова, которые народная молва приписывает Льву Толстому: «Если бы этот мальчик остался жив, не нужны были бы ни я, ни Достоевский».
Погиб на дуэли и выдающийся американский политик, лучший министр финансов страны АЛЕКСАНДЕР ГАМИЛЬТОН. Он стрелялся из пистолетов, на десяти шагах, с сенатором Аароном Бёром и, надо сказать, по пустячному поводу. Сенатор целился долго и тщательно и выстрелил первым. Гамильтон нажал на курок машинально, уже упав на землю, и, конечно же, промахнулся. Доктор Дэвид Хосак подбежал к нему. Гамильтон тяжело вздохнул, с трудом открыл глаза, его взор блуждал. «Это смертельная рана, – произнёс он. – У меня всё расплывается перед глазами… Немедленно пошлите за миссис Гамильтон… Осторожно подготовьте её к случившемуся… Но всё же оставьте ей какую-никакую надежду». На лодке его перевезли из Хобокена, через Гудзон, в дом его друга Уильяма Баярда. Когда жену Элизу с семью детьми, мал мала меньше, доставили к его смертному одру, Гамильтон открыл глаза, лишь на миг задержал на них взгляд, вновь закрыл глаза и не открывал до тех пор, пока детей не вывели из спальни. После чего, повернувшись к жене, несколько раз повторил: «Помни, моя Элиза, что ты истинная христианка… И я хочу приобщиться святых тайн…» Но «вздорному грешнику и дуэлянту» церковь в этом последнем желании безжалостно отказала. И лишь епископ Моор согласился привести Гамильтона к причастию.