Текст книги "Минос, царь Крита (СИ)"
Автор книги: Татьяна Назаренко
Жанр:
Классическое фэнтези
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 30 страниц)
– Попробуй, – отозвался я, совсем не уверенный в том, что старания Радаманта увенчаются успехом. Мне казалось, я говорю спокойно.
Но брат понял, что у меня на душе, взял меня за руку, посмотрел в глаза и ободряюще произнес:
– На твоей стороне – сила справедливости, Минос. И я верю – боги не оставят тебя.
– Что есть справедливость, Радамант? То, что полезно богам? Но разве знаем мы их замыслы? Или то, что полезно твоему царству? Но тогда на месте этих царьков я бы не склонился к твоим уговорам. Или то, что есть добро? Но мы не дети, чтобы полагать, что есть только черное и белое! Чем яростнее споры о правоте, тем больше прав каждый из спорщиков!!! И больше неправ!
Радамант сильнее сжал мою руку.
– Послушай, Минос, – произнес он, пристально глядя мне в глаза, – я вижу, сколь силен нанесенный тебе удар. Мысли твои путаются и мутятся. Тебе нужен покой, мой возлюбленный брат. Твое отчаяние уже ничего не поправит. Только подорвет силы. Вели Парии приготовить сонное снадобье.
Брат мой сказал слова, которые были необходимы. Он не умел раскрывать сердце. Но его мудрая забота и твердая рука всегда были рядом со мной, какая бы беда ни постигала меня.
– Спасибо тебе, что ты не оставил меня одного в это тяжкое время. И за совет благодарю… – прошептал я. – Сейчас я и впрямь нуждаюсь в отдыхе.
Радамант поднялся, ободряюще стиснул мое запястье на прощание и вышел. Тотчас в покой заглянула Пария. Я потребовал, чтобы мне приготовили маковый отвар и оставили одного. Жена подчинилась. Вскоре она принесла дымящийся канфар с питьем, сама проверила, удобно ли ложе. Подошла ко мне, обняла за плечи. Я поспешно отстранился.
– Спасибо тебе за заботу, моя божественная анактесса. Но оставь меня, Пария. Не тревожься, горе мое велико, но я не сломлен. Я просто хочу лечь и уснуть! – И поторопил бессмертную супругу. – Иди, возлюбленная моя Пария.
Она без особой охоты подчинилась.
Кубок с сонным зельем в тот вечер остался нетронутым. Мне вовсе не хотелось за зыбкий сон, не несущий облегчения, расплачиваться одурью и головной болью поутру. Оставшись один, я надеялся облегчить свое сердце слезами. Но они словно высохли.
Ту ночь я пролежал на ложе, временами впадая в неверное забытье. И в этом полусне-полубреду в голове моей, разрывая ее, теснились обрывки песен, раздумья, воспоминания…
Паук. (Восьмой год шестнадцатого девятилетия правления Миноса, сына Зевса)
Что там пел Нергал-иддин над гробом своего сына, Таб-цилли-Мардука, Табии, что был несколько лет назад убит Ясоном из Иолка на морском берегу? Сильного и смелого Табии, которого отец любил больше, чем самого себя?
Он погиб, как уверял явившийся в мой дворец Ясон, по ошибке. Принял приставший к берегу корабль за разбойничий. А странники хотели лишь попросить воды и пищи! Не знаю, может, и не лгал Ясон. Я хотел верить ему, потому что он был мужем Медеи, дочери Ээта, колдуньи из рода моей жены. И я велел Нергал-иддину взять цену крови за убитого и простить убийцу. Мой верный пес подчинился. И протянул руку тому, кто лишил его сына.
– В моем сердце нет гнева, великий герой, отважный Ясон, – произнес он, будто Ясон, а не несчастный отец нуждался в утешении. – Табия погиб в бою. Он умер, как воин. Я не желаю себе и своим сыновьям лучшей судьбы…
Судьба…
На похоронах он, вышагивая за гробом, пел хрипло, и его многочисленные дети вторили отцу:
– Слово, что сказано, бог не изменит,
Слово, что сказано, не вернет, не отменит,
Жребий, что брошен, не вернет, не отменит,-
Судьба людская проходит, – ничто не останется в мире!
Судьба… Судьба моего сына… За что она ему выпала, такая?
Во дворце все спят. Только где-то вдалеке хрипло, лениво лает собака. И по стене бойко ползет паук. Я рассеянно уставился на него.
Эвадна, нынешняя жена Андрогея, боится пауков и, едва завидев их, торопится убить. Не знаю, почему. Странно знать о страхе женщины из рода басилевсов Кимвола, воителей, прославленных отвагой и крепостью духа. Отец Эвадны, Ликий, сын Эпита, растил ее в строгости, в гинекее, и, тем не менее, она сильна, ловка, как амазонка, и хотя держится привычно-кротко, я не сомневаюсь: силой духа эта женщина может сравниться с любым из отважных мужей. Потому ее ужас перед этими безобидными тварями удивляет меня до глубины души.
Тем более, что мне пауки всегда нравились. Как в свое время мать наставляла меня, показывая двух скорпионов, так и мои дети вместе со мной наблюдали за мухами и бабочками, попавшими в липкие, тончайшие сети. И каждый выносил из этого свой урок.
Они все не похожи друг на друга, мои дети…
Катрея и Девкалиона занимало искусство пауков раскидывать сети и приводило в восторг их умение оставаться незамеченными до последнего момента.
Аккакалиду, Сатирию и Ксенодику ничуть не интересовала паучья охота, но завораживала красота и совершенство легчайших нитей, и они восторженно любовались утренней росой и каплями дождя на паутинке, охотно выслушивали мои рассказы о том, что Арахна когда-то была красивой девушкой, поплатившейся за то, что смогла ткать искуснее самой Паллады.
Ариадна больше других напоминала меня. Она любила наблюдать за совсем крошечными пауками. Едва слышалось протяжное, отчаянное жужжание мухи, попавшей в тенета, как царевна бросала игрушки и бежала к паутине, становилась перед ней на колени. Смотрела на отчаянно бьющуюся жертву и неторопливый танец паучка вокруг нее. Чем крупнее оказывалась муха, тем больше тревоги я видел на детском личике дочери. Она давно убедилась, что победа всегда окажется на стороне крошечного хозяина сети, но каждый раз стискивала в волнении маленькие пальчики, боясь, что добыча выскользнет. В отличие от Федры, которая равнодушно смотрела на медленную агонию мух и освобождала бабочек, Ариадна всегда оказывалась на стороне паука. Когда крохотный хозяин паутины припадал к толстому брюшку жертвы, царевна облегченно переводила дыхание.
Главк предпочитал охотников – скорпионов, тарантулов и фаланг. И любил ловить их на смолку. Хотя быстро догадался, что мне не надо дарить свою добычу.
Андрогей… Единственный, с кем я не разглядывал пауков. Мне казалось, он их не любит. Да и к чему ему, светлому и милосердному, была мудрость хищника? Плохо я все-таки знал его, любимейшего из моих детей!
В то летнее утро я, пользуясь случайно выдавшимся бездельем, поднялся на крышу дворца и увидел Сфенела, сына Андрогея, а рядом его отца, присевшего на корточки. Они о чем-то говорили, и я почувствовал, что не стоит им мешать. Остановился поодаль.
Андрогей и Сфенел спорили.
– Они кусаются! – возмущенно бурчал Сфенел.
– Этот – нет, – мягко возражал Андрогей. – Смотри!
И он протянул сыну руку. Я не видел, что у него там, на раскрытой ладони. Но Сфенел был напряжен, будто отец играл с ядовитой змеей. Некоторое время они молчали. Потом Андрогей произнес:
– Видишь, он ползает по моей ладони уже давно, и со мной ничего не случилось.
– Они безобразные, – не сдавался мальчик.
Андрогей рассмеялся:
– По-твоему, уроды не хотят жить?
– Пауки убивают мотыльков! – упрямо бубнил Сфенел.
Ах, вот в чем дело! Значит и правнуков Европы наставляет на путях жизненной мудрости маленькая восьминогая тварь?! Мне и правда не стоит вмешиваться.
– Убивают, чтобы есть, – в голосе Андрогея послышалась легкая грусть. – По крайней мере, ясно для чего. А люди часто лишают других жизни, сами не зная, зачем.
Он задумчиво следил взглядом за ползавшим у него по ладони пауком. Серьезный Сфенел перестал спорить, нехотя последовал отцовскому примеру. Постепенно суровое, недоброе выражение лица ребенка смягчилось. В голубых, как у матери, глазах появился нескрываемый интерес. Он подошел поближе, склонился, почти касаясь лбом головы отца. Потом подставил свою ладошку и радостно улыбнулся, когда паук переполз к нему.
– Давай, посадим его на стену, – предложил Андрогей. – Когда мы его держим, ему страшно.
Сфенел удивленно посмотрел на отца, протянул недоверчиво:
– Почему?! Мы ведь не хотим обидеть его!
– Если бы тебя схватил циклоп, ты бы напугался? Ты ведь не знаешь, что циклоп думает? Может, он просто хочет рассмотреть странную букашку. Но ты полагаешь, что он хочет сожрать тебя. Потому что он большой и страшный. Так и паук. Он думает, что мы – огромные, безобразные пауки.
Сфенел просто задохнулся от этого открытия. Уставился на отца, приоткрыв маленький ротик.
– Он – думает?! – наконец произнес мальчик изумленно, глядя в глаза отцу. Тот улыбнулся:
– А по твоему, думать могут только люди?
Сфенел нахмурил брови, размышляя. Потом не слишком уверенно сказал:
– Собаки умеют думать. Кони. Им приказываешь, и они понимают.
– А если кто-то не слушается твоих приказов? Живет по-своему? – задумчиво отозвался Андрогей. И снова улыбнулся.
Странная у него все же улыбка. Мягкая, едва заметная. Так улыбаются больные дети. У меня сердце зашлось от жалости к сыну. Не знаю, почему. Не было оснований его жалеть: ласковый и отзывчивый, он с детства рос в роскоши и довольстве, купаясь во всеобщей любви. Никто, если не желал навлечь на себя мой гнев, не смел заставить Андрогея делать то, чего ему не хотелось. И все же….
Тем временем Сфенел озабоченно нахмурился, потом метнулся к невысокому парапету, осторожно, затаив дыхание, снял с ладошки паучка и аккуратно посадил его на камни.
– Ползи, – прошептал он ему. – Прости, я не буду больше обижать пауков.
И побежал назад, к отцу. Андрогей легко подхватил его, прижал к груди.
Самый красивый из моих детей, легкий и стройный… Я понял, отчего мне стало жаль его. Он походил на мотылька.
Мотылька, запутавшегося в паутине Лабиринта.
Мотылька, понявшего и пожалевшего пауков.
Ариадна. (Восьмой год восемнадцатого девятилетия правления Миноса, сына Зевса. Созвездие Тельца)
Может быть, он и родился для того, чтобы стать жертвой. Словно тот юный бог, чье имя сокрыто от людских ушей, чьи изображения каждый год изготовляет Дедал, и все женщины дворца, выбрав себе восковую куклу, нежат и лелеют ее, украшают цветами и оберегают, как живое дитя, чтобы в день, когда время тьмы и света равно, растерзать и оплакать.
Смерть не страшна. Но почему умер он? Не я?
Вот ведь, засела в голове эта дикая и прекрасная песня Нергал-иддина: Вопияло небо, земля отвечала, Только я стою между ними, Да один человек – лицо его мрачно, Птице бури он лицом подобен, Его крылья – орлиные крылья, его когти – орлиные когти, Он за власы схватил, меня одолел он…
Я спохватился, что напеваю вслух. Сижу, вцепившись пальцами в волосы, раскачиваюсь, как безумный, и напеваю: Он ко мне прикоснулся, превратил меня в птаху, Крылья, как птичьи, надел мне на плечи: Взглянул и увел меня в дом мрака, жилище Иркаллы, В дом, откуда вошедший никогда не выходит, В путь, по которому не выйти обратно, В дом, где живущие лишаются света, Где их пища – прах и еда их – глина, А одеты, как птицы, – одеждою крыльев…И света не видят, но во тьме обитают, А засовы и двери покрыты пылью!
Это Ариадна принесла весть, что Андрогей должен ехать в Афины. В самом начале восьмого года, я только что вернулся из поездки по острову. Царевна не захотела ждать, когда я призову ее, чтобы выслушать о произошедшем во дворце за время моего отсутствия. Мало того, Ариадна появилась тотчас, как стихли в переходах шаги рабов. Недобрый знак.
Дочь стремительно вошла в покои, шурша многочисленными юбками.
– Приветствую тебя, богоравный отец мой!
Приблизилась ко мне, склонилась для поцелуя и, привычно не дожидаясь разрешения, села в приготовленное кресло. – Как прошло твое путешествие? Здоров ли ты? Что случилось в твоем царстве, о, великий анакт?
– Благодарю, дочь моя. Я в добром здравии. А вести мои вряд ли будут важнее твоих. Но, если ты спросила… Жители разоренной долины Тефрина славят мою щедрость и справедливость. Я порадовался, что они уже отстроили дома после пожаров и всходы обещают неплохой урожай. А они были счастливы услышать, что пока не минет это девятилетие, никто не посмеет собирать с них подати зерном. Я не собираюсь стричь овец, которые еще не обросли. Услышав это, они с меньшим недовольством восприняли новости, что масла и вина им год от года будет выдаваться меньше, чем ранее. Что же до судов, которые вершил я, то ты знаешь, как по душе мне это бремя. Так что, поездка по острову укрепила мой дух. Наверное, я смогу еще некоторое время выслушивать твои новости, сколь недобрыми они ни окажутся. Так что дурного случилось в мое отсутствие?
Я невесело улыбнулся. Ариадна на этот раз сохранила полное спокойствие. От ее безупречно невозмутимого лица, холодного взгляда зеленых, внимательных глаз мне стало не по себе.
– Ты прав, мой венценосный отец. Новость, которую я принесла, тебя не обрадует.
– Вот как? – отозвался я как можно спокойнее. А в животе предательски похолодело. – Тогда говори сразу, не подыскивая сладких слов, чтобы смягчить ее горечь.
– Шесть дней назад в море рыбаки выловили рыбу. Необычную рыбу, отец. Может быть, ты помнишь, в дни Катаклизма, когда Посейдон обрушивал на нас стены воды, среди выброшенных на берег обитателей владений Тритона, бога морских бездн, были и такие – черные, похожие на змей, окованных каменной чешуей, с острыми зубами, из которых особо крупные, словно длинные иглы, растут в центре сверху и снизу?
Я поморщился. Еще бы не помнить мне этих уродливых тварей. Они до сих пор иногда снятся мне. Недобрый знак.
– Это было шесть дней назад. Почему я услышал об этом только сейчас? – осведомился я без всякого гнева. Ариадна никогда бы не поступила во вред мне. Значит, у нее были основания.
– Мы знали, что ты уже в пути, отец, и сочли, что пока гонец отыщет тебя, пока ты направишься к оракулу, примешь решение и известишь нас, пройдет немало дней. А беда могла грянуть каждый день. И потому Катрей сам отправился на священную гору и вопросил отца твоего: что бы значило это чудо? И вернулся с ответом.
– И? – спросил я.
– Те, кто служат Громовержцу, ответили, что Афина гневается на нас. Зевс посылает нам предупреждение, и если один из царевичей не поедет в город, где чтят Деву-Воительницу, и не примет участие в ее празднике, то ярость богини обрушится на остров. Андрогей, Девкалион и Катрей бросили жребий, и выпало Андрогею. Он собирается в дорогу.
– Андрогей едет в Афины?! – воскликнул я, вскакивая с кресла. Мне всегда говорили, что я чрезмерно пекусь об этом сыне, что он уже взрослый муж. Но каждый раз, когда я вынужден был отпускать его от себя, из дворца, печень моя жестоко обливалась черной желчью. Я прошелся несколько раз по комнате, словно дикий кот, брошенный в клетку. Ариадна следила за мной взором неподвижным, как у совы. Сейчас мне казалось, что сама Афина владеет ею и говорит ее устами.
– Я знала, что эта весть тебя огорчит.
– Огорчит?! – я продолжал мерить шагами покои. – Ты знаешь, сколь горячей любовью пользуется в Афинах любой критянин! Тем более – мой сын.
– Мне это ведомо, мой многомудрый отец! – так же тихо и ровно сказала Ариадна. – Но что ты предложишь сейчас? Отец твой, Зевс Эгиох, исполненный милости к сыну своему, предупредил нас о грядущей опасности. И научил, как ее избегнуть!
Разумеется, моя дочь была права.
– Ничего, – прошептал я, стискивая пальцы рук до хруста. – И я сам, и, надеюсь, мой сын, если он вырос достойным мужем и истинным сыном царя, выполнит любую волю богов, какой бы она не была, лишь бы отвратить беду от своего царства. Все так…
Я опустил голову. Потер враз заболевший висок костяшками пальцев.
– Увы, я не простой смертный, чтобы противиться отъезду сына. Ты это знаешь. Хотя я охотно заменил бы Андрогея.
Ариадна нахмурилась.
– Но боги не признают замен… Отец, ты пугаешь меня. Мне казалось, что ты уже давно привык к тяжести царского венца. Повелителю людей прилична твердость.
Я в ярости стиснул пальцы, они захрустели. "Прилична твердость!" Опять она права, но как жутко слышать это от молодой женщины. Она ведь не статуя, откованная Гефестом из твердой бронзы!
– Если когда-нибудь у тебя все же будут любимый муж и дети, – зло бросил я, – ты поймешь, что с радостью пошла бы на любые испытания, лишь бы избавить их от опасности.
Дочь сразу сдвинула тонкие брови, стиснула зубы, ожгла меня мрачным взглядом:
– Если я найду мужчину, который может сравниться с тобой, отец, он станет моим мужем, – произнесла она подчеркнуто покорно. – Но я буду презирать себя, если, спасая его или собственное дитя, поступлюсь благом царства!
– Надеюсь, боги пошлют тебе такого мужа, который сорвет медную броню с твоего сердца, – сердито отозвался я, – Может, тогда ты поймешь, что сейчас грызет мою печень!
Ариадна хотела было дать суровую отповедь, но спохватилась, закусила губу, боясь быть непочтительной. Некоторое время она молчала, только ее маленькая, твердая грудь высоко вздымалась, а на смуглых щеках медленно бледнели неровные пятна румянца. Я тоже ни слова не произнес, меряя шагами просторные покои. Сейчас мне в них было тесно и душно, несмотря на прохладный ветерок, шевеливший занавеси у входа.
– Отец, – наконец примирительно отозвалась царевна, – прости, я была дерзкой с тобой.
– Полно, дитя мое, – я тоже не стал спорить. – Я позволил страху говорить моими устами, тревоге владеть моим сердцем. Это недостойно царя.
Ариадна рассеянно расправила на коленях богато вышитую юбку. Посмотрела на меня, потом произнесла наставительно:
– Утешься. Ведь сколь ни коварен Эгей, и сколь ни ненавистен ему наш род, но он чтит тех же богов, что и мы. Разве кто-либо поднимет руку на своего гостя, не страшась кары Олимпийцев?
– Да, ты права, моя мудрая дочь, разумением подобная Афине Палладе, – вздохнул я. – Эгей Пандионид – богобоязненный муж.
Боги не дали мне дара предвидеть будущее. Слова Ариадны успокоили меня. Я счел свои страхи напрасными. И мой сын ничего не предчувствовал. Да и не мог он заметить коварства Эгея. Он всегда верил людям.
А потом вдруг вспомнился сон. Я видел его в самом начале восемнадцатого девятилетия, когда возвращался с Дикты.
Мойры. (Первый год восемнадцатого девятилетия правления Миноса, сына Зевса. Созвездие Овна)
Сон, показавшийся мне загадочным тогда, а сейчас – такой прозрачный и понятный…
Я бродил в горах. Солнце уже взошло, но все вокруг было подернуто легкой утренней дымкой. На густых миртовых зарослях, чахлой горной травке, кустиками пробивавшейся на давно нехоженой тропе, серых камнях – на всем лежала обильная роса. Я не знал, куда ведет меня эта давно не тревоженная ногами смертного дорога, но шел уверенно.
Потом увидел просторный дом, сложенный из огромных каменных плит. Стены его увивали плети дикого винограда. Ни собаки, ни какой бы то ни было другой живности не бродило вокруг. Тишина стояла такая, что мне стало жутко до холода. И от дома веяло чем-то таинственным, древним. Помнится, однажды на Кикладах я видел полуразрушенный дворец, построенный в незапамятные времена, должно быть, еще титанами. Мной тогда овладело чувство такого же благоговейного трепета. Сейчас я ощущал, что приближаюсь к святыне, запретной для смертных. Но, тем не менее, дерзко шел по усыпанной белым песком дорожке, что вела к дому. Никто не остановил меня.
Я взошел по лестнице и, словно мальчишка, замирая от собственной дерзости, взялся за тяжелое медное кольцо на дубовой, черной от времени двери. Она легко отворилась, словно приглашая меня войти.
Внутри царил полумрак. Стены покрывала роспись – очень старая, как в том дворце. По золотистой охре – черные, тревожно-пронзительные бегущие меандры спирали, скругляющиеся, словно змеи в клубках. Я, было, замер на пороге, но будто кто-то подтолкнул меня в спину, побуждая идти дальше. В путанице переходов и комнат не было никакого порядка, и, проплутав довольно долго, я набрел на большой зал, в центре которого стоял алтарь с огромным медным Лабрисом, откованным, должно быть, титанами в незапамятные времена. А за ним, на каменной скамье у стены, сидели три пожилые женщины в белоснежных одеждах. Множество прялок окружало их, и нити ото всех стекались в руки сутулой пряхи с седеющими волосами. Она сучила сразу мириады нитей – и каждую в отдельности. Те временами сплетались, перепутывались, завязывались в узлы, но веретена ровно крутились у ног старухи. Вторая, самая молодая, похожая на толстую добродушную няньку, держала в руках мерку. Она беспрерывно отмеривала шерсть – то грубую, полную комков навоза и колючек; то тонкую, тщательно промытую и вычесанную, и навязывала на все новые и новые прялки. При этом стоило нити, выбегающей из-под рук ее напарницы, запутаться, она бросала на узел пристальный взгляд. Иной тотчас же распутывала, другие оставляла без внимания. Иногда они сами развязывались, но часто пряжа так и наматывалась на веретена, с узелками. Третья женщина, худая, с резкими, острыми чертами лица, ходила вокруг веретен, нетерпеливо пощелкивая ножницами. Но, как я заметил, обрезала она нити только с дозволения заботливой толстухи. Я понял, что это – три мойры, богини, прядущие наши судьбы. Седая – Клото, толстая – Лахезис, а мрачная – Атропос.
Я почтительно приветствовал древних богинь, но они не обратили на меня внимания. Сестры были всецело заняты изящной золотой прялочкой с солидной мерой белоснежной, тончайшей шерсти. Ровная нить, сбегающая из-под пальцев пряхи, была перекручена с другой, черной и более грубой. И только у самых веретен они разъединялись.
– Не такой жребий был ему отмерен, – произнесла Лахезис, продолжая разговор. Клото тоже покачала головой, соглашаясь.
– Но такова воля Зевса, – хмуря кустистые брови и зловеще щелкая ножницами, произнесла Атропос. – Кто мы такие, чтобы вмешиваться в игры богов?
Сестры расхохотались. "Оно и верно. Мойры не вмешиваются в игры богов. Они сами играют богами", – подумалось мне.
Лахезис взвесила на руке веретено с белой нитью, потом взяла второе. Подумав, сняла с пояса небольшое серебряное зеркало и стала внимательно вглядываться в него. Обе сестры склонились к ней. Некоторое время было тихо, только веретена ровно жужжали в руках Клото.
– Две судьбы плотно переплетены меж собой. И если мы оборвем одну жизнь, то исполнится до конца жребий другого. А если сохраним – то второму, возможно, тогда не пройти пути своего до конца и не обрести того, ради чего он явился в этот мир, – пробормотала, наконец, Лахезис. Атропос заглянула ей через плечо, мрачно сдвинув брови. Вдруг выражение ее лица смягчилось, а потом и вовсе сменилось веселым, хотя и не без злорадства. Она визгливо захохотала. Клото тоже поднялась, посмотрела в зеркало и тоже разразилась низким, грудным хохотом. Лахезис не удержалась и тоже прыснула.
– Знал бы Зевс Громовержец, что будет, если мы исполним его волю! – мечтательно протянула Клото.
– Уже ради этого следует ему подчиниться, – вторила ей Лахезис. – Тот, кто останется жить, не раз путал нити чужих судеб. Да развяжет он узелки на собственной!
– Да будет воля твоя, Зевс Громовержец! Ты мнишь себя властелином мира, но не видишь дальше собственного носа! – женщины опять захохотали.
Атропос вскинула ножницы, лицо ее, только что искаженное злорадным смехом, вдруг стало серьезно и торжественно, и столько завораживающе-величественного было в ее неподвижной фигуре!
– Никто не рождается для вечной жизни, – произнесла она.
– Никому не дано избежать боли, – подхватила Лахезис.
– Ибо без боли не исполнить жребия своего, – завершила Клото.
Атропос быстрым, точным движением перехватила нить, бежавшую с золотой прялочки. Веретено беспомощно упало и покатилось по полу. Второе, потеряв равновесие, зашаталось, упало, сбивая соседей. Пряжа перепуталась, несколько нитей, натянувшись, порвались, но Лахезис все же восстановила порядок.
Клото вздохнула, сняла оставшуюся шерсть. И в руках у нее тотчас появилась новая прялка. Мойра навязала на нее тончайшее, прочесанное руно, которое тотчас стало другим, более грубым.
– Не умри один – не родился бы другой, – произнесла она задумчиво. – Откуда людям знать, что есть благо, и что – зло?
Я проснулся. И понял, что сон – вещий. Но не стал обращаться к мудрым жрецам за толкованием: понял, что виденное мной – тайна, и чем меньше известно людям об этом сне, тем лучше.
Я сам неплохой толкователь…Мне подумалось, что Пасифая скоро умрет родами. Так и случилось. Но сейчас я готов был поручиться: речь шла не о ней! Просто неведомый бог, пославший мне сон, решил предупредить меня о том, что случится через восемь лет!!! Восемь лет – ничтожно малый срок для бессмертных. Что ж до меня, я не мыслил столь далеко, разыскивал смысл вещего сна в сиюминутном.
Теперь я был уверен: во сне говорилось о судьбе Андрогея. И о моей… Только я никак не мог понять, кто же тот, третий, чья судьба была изменена смертью Андрогея?
Хотел бы я знать, разгадай я тогда тот сон правильно, смог ли изменить что-нибудь в судьбе сына? И захотел бы сам Андрогей бежать от своей доли? Я всегда учил его, что не пристало скрываться от судьбы. И он был хороший ученик.
– Сердце его мягко и нежно, как женское, – говорил мне Итти-Нергал-балату. – Но кто сказал, что мягкосердечные люди нравом подобны робкой лани и трусливому шакалу? Он идет по жизни твердо, как подобает отпрыску благородного анакта.
Как подобает достойному мужу. Принимая свою долю.
Он умер, как подобает сыну великого анакта и доблестному мужу. О чем рыдать?
Да разве я об Андрогее плачу? Полагаю, Аид не будет суров к моему сыну. Он жил праведно и не чинил людям зла. Его ждут Земли блаженных. Живые оплакивают не умерших. Они плачут о себе. О том, что остались одни.
"Друг мой отныне меня возненавидел, -
Когда в Уруке мы с ним говорили,
Я боялся сраженья, а он был мне в помощь;
Друг, что в бою спасал, – почему меня покинул?
Я и ты – не равно ли мы смертны?"
Это невыносимо!
О, розоволикая Эос, ну что же медлишь ты? Восстань из мрака, разбуди людей, и день со своими многочисленными заботами поглотит меня и мое горе!
Я всегда любил ночь, темноликую Никту, могучую дочь Хаоса, хотя часто она взваливает на мои плечи тяжкий груз воспоминаний и раздумий. Ибо суета Гемеры подобна смерти. А ночью я остаюсь один на один со своими мыслями. И чувствую, что жив!
А сегодня мне невыносимо быть живым…
Утром наши корабли покинули Парос и направились к берегам Крита, увозя скорбную ношу. Ларнакс Андрогея был перенесен на «Скорпион». Его поставили в мою палатку.
Дни я проводил на людях. Часто, желая изнурить себя, садился на скамью гребца и без устали тревожил тяжелым веслом водную гладь. Мне не препятствовали. Но усталость не брала меня. И по ночам, когда все спали, я сидел возле гроба Андрогея.
Утрата сломала меня. В те дни я жил, окутанный своим горем, словно плотным покрывалом, или, скорее, как египетский покойник своими пеленами. Я мечтал о слезах, но плакать не мог. Потом мне говорили, что я держался твердо, как подобает истинному царю и сильному мужу. Льстили, конечно.
Европа и Ариадна. (Восьмой год восемнадцатого девятилетия правления Миноса, сына Зевса. Граница созвездий Весов и Скорпиона)
Память моя подобна бронзовой таблице. День похорон Андрогея запечатлелся в ней, словно вырезанный острым резцом.
Дворец мы покинули глубокой ночью: в последнее время на Крите, вслед за ахейцами, стали считать, что не пристало осквернять взор Гелиоса видом погребения. Тем не менее, проводить Андрогея вышло превеликое множество народа. Его любили. Когда скорбная процессия шла улицами Кносса, на крышах домов и вдоль заборов стояли люди с факелами и масляными плошками. Рыдания оглашали ночную тьму, а на ларнакс, водруженный на повозку, дождем сыпались цветы. И за пределами Кносса, до самого храма, где должен был найти упокоение мой сын, по обочинам дорог стояли люди.
Проводить брата в последний путь приехали с Наксоса Аккакалида с внуком своим, царственным Левкиппом, Ксенодика и Сатирия с мужьями, цари с окрестных островов. Позднее мне говорили, что когда повозка с ларнаксом уже выезжала из города, то последние участники процессии только покинули дворец. Может быть, я не знаю.
Мне запомнилось только лицо Эвадны, вдовы Андрогея, матери его детей, шагавшей подле меня, меж Алкея и Сфенела. Кратковечная, она уже начала увядать, но потеря мужа, к которому она давно относилась по-матерински, враз состарила ее, и в темноте гордая дочь кимвольских царей временами напоминала мне фурию или Немезиду, низошедшую к смертным. Ее покрасневшие, запавшие глаза горели ненавистью. Когда становилось невмоготу терпеть, она лишь стискивала зубы и все плотнее сжимала бескровные губы. Я был не в силах отвести взгляда от резкого скорбного профиля невестки. Временами она украдкой смахивала слезу и судорожно сглатывала, отчего выступающий кадык резко дергался на жилистой, сморщенной шее. Алкей и Сфенел, могучие воины, больше похожие на мать и деда, чем на отца, плакали не стыдясь, и слезы стекали по их искаженным страданием лицам. Следом за ними шагал благородный Амфимед, их дядя, обликом подобный Аресу, с руками, что могли запросто переломить хребет своему врагу. И он рыдал, ударяя себя в мощную грудь, и отчаянные вопли его напоминали стон раненого медведя, что силится вынуть засевший в груди обломок копья. Мне потом говорили, что лишь мы вдвоем с Эвадной не плакали в этой скорбной процессии. Она – потому что из последних сил сдерживала рвущийся из груди безумный вопль, я – потому что рад был бы облегчить боль своего сердца слезами, да не мог.
Люди в процессии и стоящие по обочинам дороги наперебой возглашали, оплакивая моего сына:
– О, добрейший из добрых, юный бог, прекрасный, как Аполлон! Зачем ты уходишь от нас в мир, где нет солнца? Почему ты оставляешь эту землю? Чем прельстил тебя мрачнейший из богов, ненавистнейший всем смертным? – летело в ночи.
– Ты был слишком хорош для этого мира! – надрывались царевны и знатные жрицы, исступленно колотя себя в грудь и до крови царапая лица ногтями. – Юный, прекрасный бог, щедрый и великодушный, заступник людей, скорый на помощь! Не в Медный век стоило родиться тебе. Сердце твое было открыто для людских горестей, которыми изобилует наше время! Какой добрый гений былых времен вдохнул жизнь в твою грудь? Но этот мир оказался слишком жесток для тебя, и вот – ты покидаешь нас!!! Горе нам, горе!!!
– Да разверзнется Тартар перед теми, кто лишил тебя жизни, молодой господин! Да пожрет болезнь утробу твоих убийц! Пусть не будет им покоя ни на земле, ни в царстве мрачного Аида! Да будут разрушены их города и пленены жены и дети. Позор и бесчестье да станет уделом всему роду убийц, – глухо стенали, обливаясь слезами и ударяя себя в грудь мощными кулаками, мужчины.