412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Стоян Загорчинов » День последний » Текст книги (страница 28)
День последний
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 03:18

Текст книги "День последний"


Автор книги: Стоян Загорчинов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 28 (всего у книги 29 страниц)

Едва он произнес эти слова, как вокруг снова засвистели стрелы агарян. Пыль поднялась до неба, нависшего над периторским полем и сражающимися словно огромное серое брюхо какого-то зверя. Местами облака собирались в тучи, растягивались и свисали вниз, подобно большим полным выменам, из которых вот-вот брызнет влага. Перед тем как броситься в сечу, Момчил кинул взгляд вперед. В одно мгновение он охватил врагов и отделил христиан, греков от агарян; первые наступали с целым лесом копий, в блестящих шлемах и тяжелых доспехах; вторые еще издали натягивали свои кривые луки, крича и воя как жадные шакалы; в руках у них блестели кривые ятаганы; желтые чалмы катились навстречу Момчилу, похожие на мотки желтой шелковой пряжи. Поднявшись над ними, над полем, оглашаемым боевыми криками, взгляд его отыскал родные Родопы. Горная цепь синела на севере, загибаясь к Перитору и морю, словно согнутый о колено клинок. «Не царем в Тырнове, не базилевсом в Царьграде, а в Родопах...» – прозвучали в голове его слова Сыбо.

«Конец, конец, Сыбо!» – подумал он.

«Воевода! Побратим деспот!» – раздались со всех сторон крики момчиловцев, ловящих его взгляд.

Момчил поглядел вокруг. Начинался последний бой. Он поднял над головой меч, чтоб тот был виден отовсюду. Дружный крик был ответом. Тогда Момчш кинулся туда, где агаряне и его люди уже смешались между собой, как сплетенные бурей сучья.

Дальше все слилось в его сознании. Он оказался в одиночестве, отрезанным от товарищей. Вокруг него сгрудились агаряне, как собаки вокруг раненого зверя. Губы его слипались от крови, текущей со лба; руки своей он не чувствовал: она была как деревянная и махала сама, без участия его воли. Вдруг ему показалось, что земля уходит у него из-под ног; словно была гололедица, и ноги начали скользить в разные стороны; в глазах у него потемнело. Кто-то поднял его высоко в воздух, потом изо всех сил ударил о землю. Опомнившись, он увидел, что лежит на спине. Кругом – тишина. Словно не было никакой сечи, не кричали и не стонали раненые, земля не дрожала от конских копыт. Под ним она была теплая, влажная: он чувствовал, как течет его кровь и как земля жадно впитывает ее. «Смерть пришла, умираю», – подумал Момчил. Но странно: ему не было жаль себя. Словно кто-то другой, а не он, лежал на земле и расставался с жизнью. Беспорядочной вереницей и в каком-то отдалении, будто тени на фоне густого тумана, проходили перед ним люди, события, местности... Многое он узнавал, другое оставалось незнакомым, чуждым. Но даже когда он мог назвать то или иное лицо по имени, сердце его не испытывало никакого трепета, и он утопал в такой сладкой истоме, что ему не хотелось напрягать память, останавливать мысль на определенном воспоминании. Вдруг где-то глубоко возник образ Елены. С неимоверной быстротой этот образ вырос и вытеснил все другие: Момчил увидел ее склонившейся над ребенком в дрожащем свете лампадки, в то мгновенье, когда фитиль начал трещать. И тут же в сердце его зашевелилась тупая боль, которая все усиливалась по мере того, как образ становился ясней, и прогоняла сладкую истому. Наконец боль достигла такой остроты, что он захотел от нее избавиться 1-1, преодолев слабость, приподнялся на своем кровавом ложе. Взгляд его уловил два предмета, на время вернувшие его к жизни: бесконечную цепь Родоп вдали, которая как бы двигалась к нему, склоняясь над умирающим, словно мать над ребенком, и агарян, обступивших его, перед тем как нанести последний удар. Вид горы и врагов пробудил в нем неизведанную, нестерпимую смертную муку; образы Елены и ребенка растаяли, словно восковые фигурки, поднесенные к огню. Впервые он испытал боль за себя, жалость к себе. «Неужели конец? Так рано! Что, кроме добра, видели от меня люди? Кто будет защищать эту землю?» От волнения или от того, что кровь побежала сильней из ран, у него закружилась голова, ему стало дурно. Он опять опустился на мягкую влажную землю, но, прежде чем навеки закрыть глаза, увидел два склонившихся над ним лица. Одно он узнал: это было сухощавое немолодое лицо Иоанна Кантакузена. Другое– лицо иноземца, агарянина. «Умурбег», – подумал он. Оба пристально смотрели на него. Губы византийца зашевелились, и Момчил скорей догадался по этому движению, чем действительно услыхал, – так как в ушах у него били все агарянские барабаны, – что император произнес:

– Храбрец! Храбрец!

Но в угасающем сознании Момчила слово это прозвучало как лишенный всякого значения, пустой звук. Прежняя душевная боль вновь властно овладела им и, вместе с телесной, закрыла ему глаза. Одно видение озарило на миг предсмертную тьму: видение орла, когда-то парившего над Родопской деспотией, над его деспотией. Но орел покачнулся в воздухе, опрокинулся, словно невидимая стрела перешибла ему крылья, и стремглав полетел в пропасть, – а вместе с орлом глубоко-глубоко в бездну полетел и он сам. И это был конец.

18. ИСКРЫ

На Боярском холме, как указывает самое название, редко появлялись простолюдины: не только отроки и ремесленники, но даже горожане из нижнего города. Этот узкий, продолговатый луг, начинавшийся у последних ворот Царского пути и глядевший на Царевец, топтали по большей части ноги в красных сапогах и копыта рослых коней, щеголявших нарядной сбруей либо оснащенных для охоты или войны. В то время как по большим праздникам на соседней Святой горе кишела не жалеющая ни ног своих, ни глоток шумная толпа, тут разъезжали верхом или прогуливались пешком со своими семьями великие бояре; а порой и сам царь выходил сюда пройтись и полюбоваться своей столицей не с башен цареведкого дворца, а ступая по прекрасному ковру зеленой травы. В то время этот луг пересекала отличная, хорошо утоптанная дорога, тянувшаяся от Царевца и убегавшая под густолистую сень вековых дубов, что стеной отделяли Тыр-ново от Марио-поля. Но прежде чем потеряться в дубраве, дорога давала ответвление, вившееся по склону холма, перебегавшее по мосту через Янтру и подымавшееся на Святую гору.

Здесь, на этом распутье, откуда были видны как на .ладони обе твердыни, Святая гора и кварталы нижнего города с башнями и стенами, с домами, увенчанными дымом труб, и церквами, чьи свинцовые купола блестели, будто кинутые рукой великана воинокне шлемы,—однажды летом 1351 года с утра собрался народ.

Несмотря на ранний час и осеннюю росу, крупные капли которой блестели на траве, как рассыпанный жемчуг, толпа все росла, словно люди спешили явиться по предварительному зову. Народ шел с разных сторон: одни – слева, из Марно-поля, по мосту через Янтру, а многие – прямо из лесу, словно там и ночевали. Первые держались более сдержанно и спокойно, да и одеты были по-городски. А из лесу шли сплошь одни крестьяне в косматых шапках или совсем без шапок на лохматой голове и с дубиной в руках. На первый взгляд, сборище напоминало ярмарку, но нигде – ни купцов, ни товаров; да и разговоров не было слышно. Шумели только те лохматые, что шли из лесу. Они и разговаривали громче и перекликались более грубыми голосами при встрече со знакомыми или родными. Уж не прекрасный ли осенний день, не теплое ли солнце, начинавшее даже припекать, не пожелтелые ли листья дубравы, похожей на огромную перезрелую айву, скатившуюся в долину у подножия холма, не высокое ли синее небо, обрамленное по всему горизонту зубчатой линией гор, выманили всех этих людей из домов и башен сюда, на пригретую солнышком зеленую поляну. Но никто как будто не замечал ни солнца, ни гор. Даже когда над лесом послышался приглушенный крик улетавшей на юг журавлиной стаи, лишь •немногие подняли глаза вверх, чтобы полюбоваться стройным полетом птиц. Все взгляды были устремлены к городу. Стоявшим у Царского пути были хорошо видны трое ворот каменной твердыни. Ворота были заперты; из надвратных башенок торчали копья стражи. Солнце било прямо в глаза, так что многие держали над ними руку козырьком. Вдруг толпа заволновалась; глухой ропот пробежал от одного ее края до другого.

– Едут! Едут! – послышались голоса вдали.

Толпа словно по команде раздалась направо и налево, очистив пересекавшую гребень холма дорогу. Старики, женщины и больные старались стать на камень или на кочку, чтоб было видней. а молодые быстро влезли

на деревья и, свесив ноги над головой у о^тал^ь^ устде-мили глаза на Царевец. Они первые ушда-ди, как одни За другими открылись ворота трех башен Царск°го пути, как опустился подъемньй мост на Сеченой окале перед Большими воротами. Но как ни изгибались сто-

раясь заглянуть в открывшийся проход, они видели тодеде вьстроившихся вдоль стен воинов да царских слуг, сметавших в пропасть, где бурлила река, накиданные ветром желтье листья. В крепости дружно затрубили тру^ и почти в то же мгновенье в начале Царского пути замелькали всадники, послышался топот копыт по каменной мостовой. Тут толпа колыхнулась к дороге, и всю ее запрудили бы любопытные озорные мальчишки, если бы из Больших ворот не выехали первыми царские телохранители – рослые воины на таких же рослых конях. Они пустились рысью по холму, и скоро дорога была опять очищена.

Только после этого на Боярский холм высыпала новая группа всадников в разноцветных дорогих одеждах, на холеных дорогих конях разнообразных мастей, которые, очутившись на просторе и почувствовав под копытами мягкую землю луга, загарцевали, перебирая ногами и настойчиво прося повода. Стоявшие ближе, а также более зоркие сразу узнали в середине царя Иоанна-Александра, а по левую руку от него – четырнадцати-пятнадцатилет-него мальчика, толстенького, румяного, с такими пухлыми щечками, будто он засунул себе в рот яблоки, и до того похожего на Иоанна-Александра, что сразу было ясно: это отец и сын. В самом деле, этот толстый мальчик на черной лошадке, полный восхищения от своей короткой красной одежды, отороченной мехом выдры, как у царя, и от танцевавшего под ним жеребчика, был младший сын царя Иоанна – Шишман, рожденный Сарой. Казалось, он был так увлечен своей живой игрушкой, так доволен собой, прекрасной погодой и окружающими, которые любовались им, показывая на него пальцами, что сам не заметил, как обогнал отца и того, кто ехал по правую сторону последнего.

Царь что-то говорил своему спутнику, который, судя по одежде, необычным манерам и тому, что он один ехал рядом с царем, был, видимо, какой-то царский гость, знатный иноземец. Когда вся вереница разодетых бояр, воевод и телохранителей, проехав полдороги, приблизилась к распутью возле леса, из толпы вышли три хорошо одетых пожилых человека и, поспешно став на колени в дорожную пыль, положили земной поклон, коснувшись лбом земли в двух-трех шагах от лошадки Иоанна-Шишмана. Испуганное их неожиданным появлением, животное резко попятилось, задирая голову и фыркая. Юный царевич, засмотревшийся на толпу влево от дороги и весело махавший ей рукой, чуть не вылетел из седла и выпустил поводья.

– Падает! Падает! Держите коня! – послышались испуганные крики в толпе. – Господи, разобьется!

Отчасти сам, отчасти с помощью чужих сильных рук царевич скоро опять овладел поводьями и плотно уселся в седле, да и смирная лошадка, оправившись от испуга, перестала фыркать и пятиться, так что все как будто обошлось благополучно.

Но Иоанн-Александр, видимо, взглянул на происшествие другими глазами: он почувствовал вражду к трем неизвестным, из-за которых его сын всем на потеху чуть не упал в грязь. Подъехав к царевичу, он наклонился и что-то спросит его. Иоанн-Шишман молча кивнул, испуганно взглянув на отца. Обрамленное свисающими из-под собольей шапки белыми прядями лицо царя было красно и гневно.

– Найден, Нягул! – громко позвал Иоанн-Александр, обернувшись назад. – Поднимите этих негодяев и – в темницу. Пусть знают, как останавливать царя с его гостем и нападать на царского сына!

– Отец, они только... – робко промолвил Иоанн-Шишман.

Красные щеки мальчика покраснели еще сильней: казалось, из них вот-вот брызнет кровь.

– Они не виноваты. Это мой конек испугался, и я ...– боязливо продолжал он, но опять не докончил.

К лежащим ничком на дороге подошли двое.

– Эй, вставайте! Царь с вельможами ждут! А не то... – промолвили они сердито, щелкая плетьми из воловьих жил у них над головой.

Но тут произошло нечто неслыханное и невиданное: в то самое мгновенье, когда Нягул и Найден уже собирались крепко хлестнуть по спинам трех упрямцев, которые .лежали, не подымая головы и не говоря ни слова, словно прилипли к земле, вдруг справа и слева послы-шалея шепот, сперва тихий и робкий, затем все громче, смелей, и вдруг толпа пришла в движение, люда группами по три, по четыре человека, подталкивая и подбад-ривда друг друга, стали перебегать на дорогу и п° примеру тех трех, тоже ложиться на нее. Вся дорога да Ца-ревца, от того места, где остановился царь с боярами до самого леса, наполнилаоь людьми, лежащими дачюш или стоящими на коленях, оклонив обнаженные головы. Они напоминали тучу саранчи, напавшей на зрелую ниву: их так же ничто не могло ни остановить, ни поднять с земли. Казалось, это поняли не только всадники, но и кони, у чьих ног лежала вся эта толпа.

Нягул и Найден растерянно переглядывались, некоторое время кричали для вида, щелкали плетьми в воздухе, но в конце концов развели руками и беспомощно обратили взгляды к царю: что, мол, можем мы поделать против тысяч, о царь, когда трое не устрашаются ни криков, ни плетей! Даже кони начали испуганно фыркать и рыть передними копытами землю. Иоанн-Александр, побагровев, обменялся несколькими словами с гостем и двумя-тремя боярами, ехавшими позади, потом вдруг направил своего огромного жеребца прямо к живой преграде. Подъехав, он поднял руку, требуя тишины, так как толпа волновалась: ропот, отрывистые слова, выкрики, восклицания наполняли воздух; при этом каждый лез вперед и толкался, стараясь получше все увидеть и услышать.

– Люди, чего вам надо? Чего ради явились вы на Боярский холм и не даете проехать царю и его любезному высокому гостю киру Мануилу Тарханиоту, послу императора Иоанна Кантакузена? – твердо, отчетливо произнес царь Иоанн-Александр, наклоняясь то вправо, то влево, в зависимости от движения коня, все время перебиравшего ногами.

Обращение царя словно развязало языки лежащих, доведя волнение толпы до крайнего предела. В передних рядах послышались возгласы:

– Да здравствует царь!

– Да здравствует Иоанн-Александр многие лета!

– Да здравствуют дети его!

– Да здравствует царевич Шишман!

– Да здравствует Кантакузен!

– Да здравствуют христиане! Да поможет им бог!

– Хорошо, хорошо! —■ примирительно промолвил царь, когда крики утихли; при этом выражение его лица все более смягчалось. – Говорите теперь, в чем дело? Чего вам нужно?

Только тут из среды лежащих поднялись первые трое – те, что испугали лошадку Иоанна-Шишмана. Поднялись и встали, не подымая головы и не глядя в глаза царю. За ними начали подниматься и остальные.

– Выслушай, царь! – раздался сильный, взволнованный голос из первых рядов. – Мы пришли к тебе не прав себе просить и милостей твоих добиваться. Нас тысячи, царь, безвестных и безвластных, а ты один над нами от бога поставлен. По всей поднебесной только бог над тобой владыка, и око твое все видит с высоты. О царь! Пришло время нам, тысячам, сказать тебе: погляди на юг, направь туда свое зоркое око, преклони ухо– в ту сторону, чтоб увидеть и услышать то, что видим и слышим мы. Если же нет, тогда скажи нам, царь, словами пророка Иеремии: «Садитесь на коней, и мчитесь, колесницы, и выступайте, сильные, вооруженные щитом и держащие луки и натягивающие их; ибо день сей у господа бога Саваофа есть день отмщения...» Укрепи десницу свою, самодержец, против детей Агари, пока не поздно, да не сбудутся другие слова Иеремиевы: «И придет и покорит землю Египетскую: кто обречен на смерть, тот предан будет смерти; и кто – в плен, пойдет в плен; и кто под меч – под меч»... Не гневайся, о царь! Моими устами говорят тысячи. Мы ближе к земле, чем ты, лучше слышим и видим, что на ней делается. Слушай! Силен сын Агари, но одинок; христиане слабы, но многочисленны. Оттого слабы, о царь, что нет между ними согласия! Покажи пример, Иоанн-Александр, подай руку дружбы. Ежели Кантакузен против сына Агари, подкрепи десницу его, чтоб оставить Великий брод в христианских руках, отогнать антихриста от господней земли, поразить и расточить силы агарянские. Аминь!

Это было произнесено с таким пылом, что некоторое время никто не мог промолвить ни слова; все стояли, словно завороженные. Иоанн-Александр сидел неподвижно в седле и только при упоминании имени Кантакузена наклонился к гостю и что-то ему шепнул. Мануил Тар-ханиот, видимо, обрадовался и если до этого глядел вокруг с высокомерным любопытством, то теперь стал смотреть и слушать внимательно. А юный Иоанн-Шишман с счастливым, раскрасневшимся лицом смотрел т° на говорящего, то на отца; ему хотелось спрыгнуть с лошади и обнять того и другого. В конце концов он не выдержи. Набожно перекрестившись, с полными слез и восторга глазами, громко сказал:

– Аминь, аминь!

Когда же прошло первое оцепенение и вновь послышались крики толпы, на этот раз смешавшиеся с кликами и приветствиями остановившихся позади царя бояр, сам закричал, обернувшись к отцу, и принялся махать своей белой рукой. Тогда Иоанн-Александр второй раз жестом потребовал молчания.

– Спасибо, спасибо, добрые люди. Дай бог, чтоб ваши пожелания исполнились! – снова громко заговорил он, произнося каждое слово четко-, раздельно, словно– просеивая его сквозь мелкое сито. – Мы дали наше царское слово любезному гостю нашему киру Мануилу, – тут он опять повернулся к гостю, слегка наклонив голову, – что поможем всем, чем только– располагаем, пресветлому и премудрому соседу нашему императору Иоанну Кантакузену, как помогали и прежде в подобных случаях.

– Нет, царь! – еще громче и взволнованней прозвучал прежний голое, с какой-то дерзостью и властностью подымаясь на спор с царем. – Не как прежде и в подобных случаях! Помоги Кантакузену – как самому себе, своим собственным детям, внукам и правнукам! Не скупись, пока еще есть время. Отвори широко двери своей сокровищницы, царь, и да не оскудевает рука твоя. Ибо горе тебе, если сын Агари одолеет. И тебе, Тырново-Царь-град! Сотрет тебя сын Агари с лица земли, и будут говорить о тебе, как сказано в писании: «Горе тебе, Вавилон, град крепкий!»

Оттого ли, что в словах этих заключалось грозное пророчество-, находившее отклик во всех сердцах, или сам голос покорял души своей пылкой искренностью, и на этот раз наступило молчание. Только лицо– царя не предвещало ничего доброго: оно опять побагровело от еле сдерживаемого гнева. Он тоже промолчал, не проронил ни слова, но вдруг крепко натянул поводья и вонзил золотые шпоры в брюхо коня. Тот заплясал на месте; остальные кони гоже загарцевали, зафыркали. Понимая, что на дороге больше делать нечего, народ начал расходиться. Но и тут произошло нечто неожиданное и непредвиденное.

На пыльной дороге, теперь уже пустой, но сохранившей многочисленные отпечатки рук и колен, вдруг появился высокий худой человек в длинной-предлинной одежде с приставшими к ней желтыми листьями, сухими ветками, репьями, колючками и даже паутиной, словно он вышел из бог знает каких лесных трущоб, набравшись по дороге всего, что торчало на пути, ибо так же разукрашены были и его длинные волосы, и борода, и висящие усы. А рядом с ним, по левую сторону, шла точно такая же изнуренная, тощая сука с как будто переломанной спиной, волоча в пыли набухшие соски. так что издали казалось, будто она ползет по земле, высунув острый язык. Человек и животное были так похожи друг на друга и, видимо, чувствовали себя до того одиноко и сиротливо среди окружающих, что их обоих можно было принять за одно существо, с одной тенью. Очевидно, их в самом деле никто не знал, так как все оборачивались и показывали на них пальцами. Пользуясь суматохой, неизвестный быстро подошел к юному Шишману и схватил повод его коня своей костлявой, желтой, как у мертвеца, рукой. Лошадка опять испугалась и резко отдернула голову, даже потянув при этом странника в сторону. Крепко держась правой рукой за повод, странник простер левую над царем, боярами и толпой, снова хлынувшей на дорогу, чтобы посмотреть на это новое чудо. Желтая, как воск, худая рука, воздетая над головами пешеходов, под вспененными мордами коней, указывала на что-то невидимое в небе.

– В великом бдении пребывая. .. в ночи... звезда воссияла на юге... кровь каплями источая... – вдруг зазвучал его голос, какой-то особенный, словно он тоже исходил из тех далеких лесных трущоб и его точно так же облепили тысячи листьев и колючек, мешая грянуть во всю мочь. – Кровь... над головой твоей, сын иудейки ... И послышался голос с неба: «Горе тебе!.. Горе тебе, Шишман!. . Кровь, и погибель, и конец царства своего узришь! . .»

Тут сука, присев на землю и подняв морду к небу, подняла зловещий вой, как над покойником. Но это продолжалось недолго. Нягул и Найден снова подбежали с плетьми, а несколько бояр, вместе с царем, мигом окружили бледного как полотно,. испуганного мальчика. Сука первая перестала выть и с жалобным визгом сжалась у ног хозяина, но воловьи жилы и там не оставили ее в покое. Несколько сильных рук оттащили безумца от Шишмана и – одни добром, другие с помощью побоев -заставили его отойти подальше от дороги. Однако он продолжал того-то проклинать, испуская вопли, похожие на вой.

Наконец дорога очистилась, и Иоанн-Александр, немного успокоив перепуганного мальчика, подал знак ехать дальше. Вскоре царская дружина потянулась длинной вереницей в тучах пыли, напутствуемая кликами и пожеланиями, но уже более редкими и слабыми, так как большая часть толпы пошла за Найденом, Нягулом и сумасшедшим. Да и относились эти клики больше к Шишману, словно после тех невнятных, темных прорицаний юный царевич завоевал все сердца.

Н. ПОСЛЕДНИЕ ЛУЧИ

«Расставаясь со своими близкими, человек возносит молитву о их благополучии к пресвятой троице и, целуя д,ррогие руки их, в слезах призывает на помощь неземные силы. Так и я плачу ныне, о господи; слезы застилают мне очи; но не с живыми людьми расстаюсь я, а местам и предметам неодушевленным говорю «прости». Сколько раз услаждали они мой омраченный земными заботами рассудок, сколько сладких отрад дарили мне во время моего' пребывания в Парорийокой пустыне! Смиренно молю тебя, пресвятая троица: ежели нельзя просить здоровья и жизни камням и деревьям, сотвори, чтоб и другие очи и уши услаждались ими и отдыхали на них, и огради неодушевленные, как и живые, создания свои от прикосновений лукавого!»

С таким-и жаркими и горькими мольбами в сердце медленно спускался Теодосий по склону той горы, откуда за много лет перед тем впервые увидел Парарийскую обитель, остававшуюся теперь у него за спиной. Прощаясь сперва покорно, безропотно с окружающими предметами и местами, миновал он небольшую купу старых дубов перед монастырем, потом рыбный водоем Доброромана, потом перешел болтливую речку, через которую добрый монах когда-то перенес его на своей спине. Но дальше, пройдя вниз по течению и начав подъем на противоположный холм, он стал видеть в каждом дереве, каждом придорожном камне друга и сподвижника, оставляемого на произвол превратной судьбы, и слезы заблестели у него в глазах, и он, всхлипывая, вознес к небу эту тихую молитву. Вместе с ним подымались на холм другие парарийские монахи, и на их лицах лежала та же печаль. В самом деле, отвлекаясь от окружающих предметов и глядя на своих спутников, Теодосий видел вокруг себя чуть не всю обитель – от батраков и послушников до самых старых и немощных молчальников. Одного только человека не хватало в этой скорбной процессии переселенцев, – одного, но самого главного. Теодосий поминутно устремлял взгляд вперед, к началу процессии, где над головами четырех монахов, покачиваясь у них на плечах, плыл узкий черный гроб. Уже бездыханный, Григорий Синаит еще вел свою паству. Но куда? Почему?

Когда процессия поднялась, наконец, на вершину холма, туда, где торчали похожие на кости давно вымерших животных белые камни, Теодосий присел отдохнуть, а за ним остальные – кто где пришлось. Первое, что отыскал его взгляд, – это та купа дубов. И ему показалось, будто он явственно слышит голос послушника Луки: «Сойди вниз, а потом вдоль речки, вдоль речки, вон до тех вон деревьев. За ними – монастырь». Но на этот раз из-за рощи не подымались, как при первом его посещении, струйки дыма: теперь весь горизонт был затянут густой дымной пеленой, и сквозь эту темную фату смотрел туманный, мертвенный глаз заходящего солнца. А ночной мрак, надвинувшись, словно только и ждал, когда этот глаз закроется, позволив ему овладеть землей и ее созданиями. Глаз еще бодрствовал, и последние лучи его озаряли лица тех, что сидели на камнях, подобно спасшимся после кораблекрушения. От усталости или страдания все молчали, и посреди этой дикой, безлюдной местности, где единственным живым существом был развевавший их рясы и трепавший им длинные бороды ветер, их можно было принять за поставленные у дороги древние изваяния. Казалось, все вокруг медленно, безмолвно умирает, и они чувствовали, что смерть окружающего проникает в них самих, словно судьба внешнего была связана с их собственной судьбой, как мать с ребенком.

«Горе нам! – подумал Теодосий, следя за умирающим светилом. – День кончается, наступают сумерки. Где же приклоним мы голову? Где, о господи, ждет нас ночлег?»

Ему стало ясно, что не следует мешкать, сидя здесь, на высоте, а надо двигаться дальше; да и зрелище пожара и всей этой знакомой местности только усугубляло печаль. Он хотел уже постучать игуменским посохом по камню, что служил ему сиденьем, как вдруг у основания того холма, на который они только что взошли, появились десять вооруженных всадников и поскакали вверх по склону. Спускающиеся сумерки и дальность расстояния не позволяли разглядеть, что это за люди, но для измученных, напуганных молчальников достаточно было одного' их появления.

– Агаряне! Агаряне! – послышались голоса, и, прежде чем Теодосий успел встать с места, монахи уже вскочили и похватали свои узлы и посохи. Но чем больше они суетились и метались от страха, тем спокойней и яснее становилось лицо Теодосия. Он выпрямился, сразу став как бы на голову выше всех; ему показалось, будто грудь его раскрылась, и в ней нашлось место для множества человеческих сердец, которые укрылись туда, словно преследуемые ястребом птички, и бьются ровно и бодро, – так же ровно и бодро, как его собственное. Как пастух, размахивающий дубиной, чтоб отогнать волка от стада, Теодосий простер свой посох над головами сбившихся вокруг него молчальников. Голос его покрыл вопли и крики ужаса.

– Уповайте на бога и не падайте духом, братья! – сказал он. – Если нам суждено погибнуть от меча нечестивых, примем смерть с именем божиим на устах!

И он громким голосом затянул псалом Давида, много раз петый им в часы горести и уныния: «Глас мой к богу, и я буду взывать; глас мой к богу, и он услышит меня. В день скорби моей ищу господа; рука моя простерта ночью и не опускается; душа моя отказывается от утешения. Вспоминаю о боге и трепещу; помышляю, и изнемогает дух мой. Ты не даешь мне сомкнуть очей моих; я потрясен и не могу говорить. Размышляю о днях древних, о летах веков минувших; припоминаю песни мои в ночи, беседую с сердцем моим, и дух мой испытывает: неужели навсегда отринул господь и не будет более благоволить? Неужели навсе'гда престала милость его и пресеклось слово его в род и род? Неужели бог забыл миловать? Неужели во гневе затворил щедроты свои? ..»

Взгляд Теодосия и слова псалма Давидова так отвлекли внимание бедных монахов от агарян, что, когда неизвестные всадники, въехав на холм, приблизились на расстояние полета стрелы, никто' даже не обернулся. Все взоры были устремлены к темнеющему небу, все уста пели последние слова псалма: «Видели тебя, боже, воды, видели тебя воды и убоялись, и вострепетали бездны. Облака изливали воды, тучи издавали гром, и стрелы твои летали. Г лас грома твоего в круге небесном; молнии освещали вселенную; земля содрогалась и тряслась. Путь твой в море, и стезя твоя в водах великих, и следы твои неведомы... »

Но произошло нечто неожиданное: при виде монахов всадники остановились, смущенные, растерянные, и сами стали поспешно снимать шапки, креститься, что нечестивым агарянам совершенно не пристало. Так, смиренно обнажив головы и ведя коней в поводу, неизвестные приблизились к парорийским молчальникам и отвесили им глубокий поклон. Из их рядов вышел вперед рослый косматый человек, в котором нелегко было узнать прежнего важного и нарядного Игрилова конюха и сокольничего Стаматка, до такой степени он был избит, измучен, грязен, окровавлен. Такой же вид имели его спутники и их кони.

Стаматко впился взглядом в Теодосия; унылое лицо его озарилось радостной улыбкой.

– Отец! Отец Теодосий! Ты ли это, твоя милость? Привел бог свидеться! Ты меня не узнаешь? Да и как узнать таких оборванных, небритых! Стаматко я, конюх боярина Панчи.

– Я не узнал тебя, дитя мое, —тихо промолвил Теодосий. – Ни тебя не узнал, ни твоих товарищей. Мы вас за агарян чуть не приняли.

Стаматко печально улыбнулся.

– Агаряне! – сказал он со вздохом. – Будь они прокляты! Мы сами от них бежим. Вот уже сутки ни отдыха, ни горячей пищи не видели. Камни и седла служат нам изголовьем. С дикими зверями ложе делим. Видишь этих людей, отец? Это все, что осталось от дружины боярина Игрила после боя при Димотике.

– А сам боярин где? Отстал, верно? – спросил Тео-досий, обводя взглядом спутников Стаматки, словно надеялся опять увидеть задорного краснощекого мальчика с маленьким луком в руках, которого когда-то спас от царского гнева.

– Царство небесное доброму боярину! Погиб в бою,– послышался шепот среди дружинников.

Они опустили головы.

– Да, да, отец, – печально подтвердил Стаматко. – Преставился боярин Игрил. И воевода Иончо тоже. Преставились бояре Семир, Драгомир и Иваница. А сколько храбрых простых людей полегло на Фракийском поле! Одного ты, наверно, знаешь: Райка, хусара бывшего, Момчилова племянника. Все, как юнаки, жизнь отдали во имя Христово, во славу Болгарии.

– Господи! Господи! Спаси и сохрани христиан! – запричитали монахи, крестясь.

– Это еще не все, отцы! – воскликнул Стаматко, и в глазах рослого детины заблестели слезы. – Сокрушилась христианская сила, конец ей неминучий грозит ... Много мы зла терпели, много бед видели, а самое страшное только теперь наступило: прима весть, что агаряне Великий брод захватили, и враг уже на христианской земле ночует. Это все равно что у нас в доме: кровом ему – наше небо, ложем – наша земля.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю