Текст книги "День последний"
Автор книги: Стоян Загорчинов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 27 (всего у книги 29 страниц)
– Кантакузен! Умурбег! – повторил как бы про себя Момчил, на мгновенье в задумчивости опустив голову.
На лбу его вздулась большая синяя жила, выползавшая, словно пиявка, всякий раз, как им неожиданно овладевала какая-нибудь нерадостная мысль. Ему показалось, что в открытую дверь ворвался вихрь и погасил сосновую ветвь, которая освещала полную дыма узкую горницу, стол, уставленный чашками с красным вином, и лица его верных, добрых братьев-момчиловцев. Ему стало не то что страшно или тревожно, а как-то досадно: словно его разбудили, оторвав от чудного сновиденья. Как сквозь сон, слышал он шушуканье момчиловцев; отдельные голоса звучали даже громко; вот Райко крикнул:
– Сами себе яму роют!
Эти слова рассердили Момчила; он совсем очнулся. Вскочил на ноги.
– Братья и побратимы! – громко воскликнул он. – Оставьте чаши и берите опять в руки мечи. Ежели грек и агарянин поднялись против меня, значит, впереди – бой за Перитор, бой не на живот, а на смерть! Мы не старухи и не малые дети, чтоб ждать пощады от врага. Вооружите своих людей и нынче же ночью – в поход!
Когда хусары, с 'криками и громкими угрозами против Кантакузена и Умурбега, стали покидать горницу, Момчил отыокал взглядом чуйпетлевца Богдана.
– Видно, придется твоим богомилам маленько подождать: бог боярам помогает, – сказал он богомилу. – Прохор, прощай! – обернулся он к страннику. – Поищи кого-нибудь другого, кто остановит антихриста. Сам видишь: мне не правоверие, а самого себя и людей своих
417
27 Стоян Загорчннов
спасать надо. Стаматко, передай боярину сердечный привет от деспота и деспотицы. Умуру я сам отомщу за Иг-рилову неволю. Ты, Войхна, не спеши. Здесь останешься Не оставлять же Елену одну, пока мы в Периторе покончим!
– Я соберу всех храбрых родопских богомилов и приду к тебе на помощь, воевода, – сказал Богдан, выходя последним.
– Райко! – обратился Момчил, наконец, к племяннику, оставшись с ним один на один. – Как только все будут готовы, позови меня. Я пойду, прощусь с Еленой.
Райко молча вышел. Вскоре и Момчил переступил порог горницы: он оставался там несколько мгновений, облокотившись на стол; ночной ветер охладил горячий лоб его. От двора крепости, по которому во все стороны с топотом и криками бегали люди, взгляд его спустился к спящей равнине. Где-то далеко бледная черта разделяла тьму надвое: там – Периторское озеро! Там – ждет враг! Прежняя досада поднялась у него в душе: его уже пробудили от сна. Мысли вихрем проносились в голове его: «Почему так? Почему все обращаются ко мне? Восстань, приготовься, пора, Момчил! Что они меня дертают во все стороны? Все я могу, всем нужен! А никто не спросит, что у меня на душе, счастлив я или несчастен. Какое они имеют право ни днем, ни ночью не давать мне покоя? Еще этот Кантакузен!» Но тут сердце его горячо и гневно забилось: «Теперь уж я с тобой навсегда разделаюсь, – не наполовину, как тогда, при Мосинополе!» – промолвил он вслух, глядя на бледную черту во мраке: туда, где над морем занимался новый день. И словно вместе с ночью, перевалившей к рассвету, душа его тоже разделялась на две части, и как тогда в лесу, возле могилы Сыбо, перед ним протянулся рубеж, новая межа. «С Еленой, с Еленой немного пожить бы по-человечеоки, отдохнуть, почувствовать себя таким, как все, а потом ...» – пожаловался кто-то внутри него, пытаясь умилостивить судьбу, но в то же время зная, что вопль его останется без ответа.
Выпрямившись во весь рост, Момчил вышел. Еще раз окинул взглядом двор крепости, по которому двигались освещенные пламенем нескольких факелов призраки людей и животных, потом быстро зашагал к башне.
Мерно раздавался звук его тяжелых шагов по камням, словно отсчитывая мгновения его жизни. Подойдя к двери в башню, Момчил поднял глаза. В окне Елениной комнаты был виден свет. «Если шум не разбудил ее, лучше, пожалуй...» – промелькнула у него в голове неясная мысль, и он стал быстро, но бесшумно всходить по лестнице. Он сгорбился, как старик, и несколько раз, остановившись, глядел назад, словно не имея сил подыматься выше. А взойдя и положив руку на ручку двери, опять остановился в раздумье, прислушиваясь, но не слыша ничего, кроме приглушенного шума снаружи. Наконец он отворил дверь и вошел в темную горницу. Здесь находились самопрялка, ручная прялка с большой куделью и другие предметы. Момчил шел на цыпочках, даже дыханье затаил. Пройдя первую горницу, он открыл дверь в следующую – в ту, где светилось окно. Прямо напротив входа, под озаренным большой серебряной лампадой иконостасом, на покрытой медвежьей шкурой постели лежала Елена. Как и в монастыре святой Ирины, мягкий свет лампады падал на ее лицо; только здесь он был как будто слабей, и на щеках спящей не играл прежний румянец. Рядом, у самой постели, в самшитовой люльке спал грудной ребенок. Видно, мать недавно его кормила: у нее даже грудь осталась расстегнутой, а рука лежала на покрывале, которым он был укрыт. Момчил не сказал ни слова, не окликнул Елену, а тихо сел на низкий стул и стал смотреть на жену и сына. «Как сладко спят оба!» – подумал он, и глубоко в душе его начал таять, как под лучами солнца, какой-то много лет наполнявший ее холодом снежный сугроб. А в это время в голове его вихрем проносились мысли, самые разные, друг с другом несхожие. Вдруг ему показалось странным, что он здесь, что у него ребенок, что Елена – его жена, а не боярская дочь, как будто ему на роду было написано прожить свой век в одиночестве, бездомным окитальцем; то волна гордости и удовлетворения наполняла его грудь при мысли о том, что произошло. В то же время до слуха его доносился шум из крепости, и сознание, что ему, быть может, еще сегодня предстоит бой с Кантакузеном и Уму-ром, тревожило его ум, и он начинал думать и соображать, как расставить людей, куда нанести врагу удар, выждать или налететь первому. И эта забота вызывала не страх или неуверенность в своих силах, хоть он и знал, что бой будет не на живот, а на смерть, а только скорбь о том, что ему придется расстаться с женой и ребенком, чье личико белеет между пеленок, будто кусочек теста, замешанного' для сладкого пирога. Словно какой-то сон снился ему наяву, но в душе его кто-то бодрствовал, стоя на страже и прислушиваясь к тому, что происходит за порогом. «Нет, ничего не скажу, не стану будить! Как сладко спит! – подумал он, переводя взгляд с ребенка на Елену. – Не боюсь ни смерти, ни вечной разлуки!» И Момчил уже совсем собрался уходить, но что-то не позволяло ему выйти из этого сладкого и в то же время скорбного оцепенения. Ребенок пошевелил головкой и тихонько заплакал. Мать, только что не слышавшая тяжелых шагов мужа, теперь вздрогнула и проснулась.
– Это ты, Момчил? – удивленно и испуганно воскликнула она, стыдливо запахивая кофту. – Что ты так сидишь? И почему оружие?
Она стала качать люльку. Потом, когда ребенок опять заснул, подошла к Момчилу. Он встал.
– Вы оба так сладко спали. Мне жаль было будить вас, – промолвил он, улыбаясь, но с тем же задумчивым и печальным выражением лица.
Елена положила ему голову на плечо и заглянула снизу прямо в глаза. Брови ее сдвинулись, как обычно, когда что-нибудь тяготило ее.
– Ты о чем-то задумался, Момчил? – тихо промолвила она. – Что-то от меня скрываешь. Что-то есть. Вот и меча не снял.
Она прислушалась к шуму, доносившемуся снаружи.
– Кажется, и в крепости тоже не спят. Ну да, кони ржут на дороге!
И, не спуская с Момчила испытующего и полного любви взгляда, она крепко его обняла. Он тоже обнял ее и прижал к своей груди. Хотел сказать ей что-нибудь ласковое и не мог: слова застряли в горле. Елена со вздохом поглядела на него снизу вверх.
– Я счастлива, счастлива с тобой, Момчил, и потому всегда думаю о тебе, когда ты чем-нибудь огорчен, – дрожащим голосом заговорила она.
В глазах ее, неотрывно глядевших на Момчила, заблестели слезы. Но слезы эти не потекли по щекам, а хлынули, как вода источника, и от них только еще больше прояснился ее взгляд.
– Пойди, пойди сюда, к свету! – прибавила она.
И, легонько потянув Момчила за рукав, подвела его к иконостасу.
– Не хмурься. Я не буду заставлять тебя креститься и целовать иконы, – укоризненно сказала она, заметив недовольное выражение его лица. – Только скажи мне всю правду, Момчил, не бойся! Ты получил плохие известия? Что случилось?
Момчил засмеялся, как смеются взрослые, разговаривая с детьми, но лицо его сейчас же опять потемнело.
– Плохие или хорошие, назови, как хочешь, только Кантакузен и Умурбег – в Кумуцене и готовятся к выступлению на Перитор, – объявил он.
Елена опять кинулась ему на шею и, ни слова не говоря, прижалась к нему. Широко раокрытые глаза Момчила, в которых отражался огонек лампадки, глядели не мигая и ничего не видя, как мертвые. Рука его, медленно скользнув по спине Елены, опустилась на рукоять меча и крепко ее стиснула. Сонная задумчивость, будто ненужное покрывала, мало-помалу исчезла с лица его: оно вытянулось, окаменело.
– Елена! – сурово воскликнул Момчил, пытаясь оторвать ее от своей груди. – Елена! – повторил он, и на этот раз голос его прозвучал мягко, трепетно, как струна.
Но она все сильней сжимала его в своих объятиях, ничего не говоря, не плача, а только желая что-то от него оторвать и навсегда спрятать в своей груди.
Потом так же неожиданно отклонилась и, откинув голову назад, вперила в него долгий, пристальный взгляд. Глаза ее были сухи, но еще больше потемнели и расширились. Они словно разлились, как два подземных озера, затопив чуть не все лицо.
– Ступай, ступай, Момчил, я не хочу тебя задерживать, – медленно промолвила она. – Мой муж – воин и юнак, а не трусливый домосед.
Тут опять заплакал ребенок. Елена подошла к люльке и принялась его укачивать.
– Что с ним? Не ^лен ли он? – шепотом спросил Момчил, подойдя к колыбельке с другой стороны.
– Ничего, ничего. Спит себе деточка. Это мы его разбудили своим разговором, – ответила она, делая мужу знак молчать.
421
28 Стоян Загорчиноа
Так они стояли некоторое время, наклонившись над детским гнездышком, – Момчил с одной стороны, Елена с другой, – следя за движениями маленьких век, длившимися до тех пор, пока сон не смежил глаза ребенку. Елена укрыла его и, вздохнув, подняла глаза на мужа. Протянув руку над люлькой, она положила ее на руку Момчила, продолжавшую стискивать рукоять меча.
– Ступай, Момчил, – прошептала она тихо, но твердо. – Защити этим мечом меня и его!
В это время снаружи дважды призывно протрубил рог, и на лестнице послышались шаги.
– Прощай, Елена. Райко уже идет. Прощай и не беспокойся. Я вернусь живым и здоровым.
Теперь он притянул ее к себе, крепко обнял и горячо поцеловал. Потом подвел ее к двери в соседнюю комнату и, перед тем как уйти, обернулся через плечо на люльку. Ребенок безмятежно спал; на щечках у него выступил яркий румянец. В одно мгновение взгляд Момчила охватил всю горницу. В лампадке послышалось легкое потрескиванье, и свет стал слабей, словно чья-то рука притушила огонь. Это врезалось ему в память.
У порога Елена выпустила его из объятий, но, продолжая держаться за него руками, опустилась на колени. Момчил открыл дверь и одной ногой переступил порог. Елена, обхватив другую его ногу, крепко прижалась к ней щекой.
– Ступай! – промолвила она в третий раз хриплым, глухим голосом и отпустила ногу.
Она не затворила за ним дверь, а осталась стоять на пороге, согнувшись вдвое, пока на лестнице не заглохли тяжелые мужские шаги. Вот опять протрубил рог – на этот раз рог Момчила: она узнала его. Застучали копыта, зазвенело оружие. Это врезалось ей в память.
12. СЛОМАННЫЙ МЕЧ
Вдаль он смотрит на дороги белые:
Тучи пыли отовсюду движутся,
Грозной окружен он силой воинской...
Сильный удар кулаком по столу заставил старого гу-дошника Кузмана и певца Добромира остановиться.
– Убирайтесь вы со своей песней, говорят вам! – раздался повелительный окрик. – Когда это Момчила окружали в поле? Мне ли, Новаку, не знать Момчила? Мало мы с ним ходили-гуляли по Нижней земле? Ах, был ты юнак, Момчил, а теперь червям достался!
– Для того и песня не о твоей милости сложена, а о нем, чтоб помнить его и поминать вечно, – с обидой в голосе важно заметил дед Кузман, кладя старый гудок к себе на колени.
За время, прошедшее с тех пор, как Хубавела выгнала его из горницы возле Большого рва, он совсем одряхлел. Да, видно, и куски доброхотных даятелей уже не наполняли его сумку: он до того похудел, что стал похож на мощи.
– Держи язык за зубами, старый хрыч! Лучше пей!
Не успел нищий поднять мигающие красные глаза на
говорящего, как через дымовую трубу ворвался сильный порыв ветра, и низкая комнатушка, в которой царило запустение, – из двери дуло и с потолка капало, – наполнилась дымом. В очаге трещали мокрые щепки и сучья: на дворе было пасмурно и холодно. Осенний ветер так и свистел во все щели и дыры; а когда он переставал дуть в комнате, снаружи доносился как бы подземный многоголосый гул: это шумел лес. Только после того как дым опять вытянуло в трубу, нищий снова увидел в синеватой мгле человека необычайной толщины и такого роста, что казалось странным, как он прошел в узкую дверь. Человек этот полусидел, полулежал на низком топчане у очага, пошевеливая в нем обнаженным мечом и поплевывая на головешки. Всякий раз как вспыхивала какая нибудь сухая ветка, освещалось подпухшее безусое лицо, похожее на большую земляную грушу, и маленькие быстрые глазки, еле видные между нависшим, словно скала, лбом и толстыми щеками. За толстяком стояли, выпрямившись, двое, – видимо, его люди, потому что, когда он кричал на деда Кузмана, они издавали одобрительные восклицанья. Песельник Добромир стоял у самой двери, прислонившись к стене.
– Ты с Момчилом – царство небесное юнаку! – ходил-гулял, а я за столом его сидел в крепости, в Ксантии и все такие вот песни юнацкие ему пел. Он тебе снисхождение делал, Новак Дебелый, а мне честь оказывал ради старости и жизни моей тяжелой, – гнусавым голосом медленно ответил дед Кузман. И, отодвинув от себя чашу, прибавил:
– Не стану пить! Момчилово вино пил, а твоего не стану!
Толстяк желчно засмеялся:
– Коли два-три золотых тебе дам, другое заговоришь. И за стол мой сядешь и песни мне будешь петь до зари. А, старый пес? Ну-ка?
Он сунул руку за пазуху, потом протянул ее нищему: в самом деле, на ладони у него блестело несколько больших новехоньких золотых монет.
– На!
Бедняк пристально поглядел на деньги; у него даже задвигалась челюсть, словно он глотал слюну.
– Не надо, не нужны они мне! – сказал он, отстраняя их рукой. – Они кровью покрыты человеческой... Да еще кабы купца како'го или боярина-мироеда, простилось бы тебе. А то сбереженья трудовые, приданое невестино. Суй их обратно себе за пазуху, пускай они тебя греют.
Нищий произнес это слабым голосом, но твердо. Он встал и спрятал гудок со смычком.
– Мне слаще черствые крохи, которые люди подадут. Бог пошлет росу, они размякнут.
– Стой, не уходи! – опять властно крикнул Новак и мигнул одному из своих, чтобы тот заслонил дверь. – А хоть бы и так? Трудовые сбереженья, невестино приданое, а? Что ж из этого? Подумаешь, мир перевернулся, конец света наступил! Я на земле живу, вниз смотрю, а ушки на макушке держу. Коли на этом свете хорошо не поживешь, на том и подавно. В рай-то тоже без рубашки не пустят. Поспрошай-ка насчет этого бояр да владетелей. Они как почуют, что бочка треснула и вино течет, так на руку охулки не положат!А что Новак Дебелый каких-нибудь пять золотых да девять коней взял, так есть о чем толковать? Кто бы ни плакал, кто бы ни помирал, лишь бы не я, – вот и все! Не брось Момчил разбой, у него и теперь голова на плечах сидела бы. А он – с Кантакузеном спорить, грабеж да разбой переводить, мир исправлять. Ну и доисправлялся – до того, что в могилу лег!
И разбойник с сердцем плюнул в огонь. Тучное тело его тряслось, словно подымающееся тесто в квашне.
– Но я цену человеку знаю. Знаю, гудошник, и ты, песельник! – громко крикнул он снова, ударив кулаками по столу. – Такой ли, сякой ли Новак, а имеет душу, сердце. Жаль мне Момчила, сил нет. И золото, и коней, и одежду готов отдать, только бы его опять живым увидеть. Как этот человек погиб? Как вдруг оборвались дни его? Рассказывайте! Не надо песен, выдумок всяких! Скажи, песельник, ты был при нем? Был под Перитором, когда Момчил с жизнью расстался?
– Был, – отвечал Добромир. – Меня самого чуть не прикончили.
И он начал было рассказывать подробно, как вдруг за дверью послышались чьи-то шаги и чей-то робкий, испуганный голос произнес:
– Эй, Добромир! Добромир!
– А, Калин! – пробормотал песельник.
– Ты что, Калин? – спросил он, открывая дверь.
Ветер, словно дожидавшийся за порогом, ворвался в комнату и накидал по углам мокрых желтых листьев.
– Войхна сказал... скорей... Райко опять ... —долетели разрозненные слова.
– Райко? Где Райко? Жив он? – порывисто спросил разбойник, поспешно вставая с лавки, так что доски заскрипели и затрещали. Он пошел к двери.
– Где Райко? Что он делает? – повторил он свой вопрос, обращаясь к Добромиру.
– Коли хочешь знать, пойдем со мной, – ответил песельник с озабоченным выражением лица. – Вот уж два-три месяца сам не свой ходит бедняга. То плачет, то себя клянет, а случается – и .лихорадка бьет его. Все горюет по дяде. Сейчас в сеннике лежит.
– Я схожу с тобой. Но скажи еще зот что: куда вы идете по такой непогоде?
– Скажу, – ответил Добромир, видя, что Новак легко его не отпустит, так как своей широкой спиной придавил и дверь и рвущийся в нее ветер. – Идем мы в Тырново, к Момчилову побратиму, боярину Игрилу. Райко сказал, что боярин этот собирает юнаков с агарянами биться, которые сейчас Фракию жгут. Райко тоже хочет с ним идти. Ведь это Умуровы агаряне погубили Момчила у Перитора! Кабы не они с Кантакузеном, мы уж как-нибудь справились бы.
425
29 Стоян Загорчинов
– Агаряне, говоришь? Это так. Уж они настригут шерсти! – промолвил толстяк, ни к кому не обращаясь, и покачал головой.
Потом отошел от двери, и ветер сам распахнул ее. Новак протиснулся в нее боком и даже – придерживая рукой живот. На дворе их начал поливать мелкий осенний дождь, ветер стал теребить их плащи. Новак кликнул одного из своих и что-то ему сказал, потом догнал До-бромира еще во дворе; тот шлепал огромными ногами прямо по лужам, которых не мог перепрыгнуть. Вдруг они услыхали разговор: два голоса о чем-то спорили; слышался шум борьбы. Шум и голоса доносились из глубины поросшего, словно древние развалины, бурьяном отвратительно грязного двора. Там находился сенник, но сена в нем не было и в помине. Сбоку ютился какой-то сарайчик, сколоченный из досок и кольев, но с отдельной дверью. Вдруг эту дверь перед самым носом у Добромира и Новака распахнула чья-то сильная рука, и на пороге появился Райко; за ним, пытаясь удержать его за ножны меча, которым Райко опоясывался на ходу, все не находя дырку в поясе, вышел Войхна.
– Постой, Райко, постой, братец! Ну, куда по такому ненастью? – кричал старый хусар, весь встрепанный, тяжело дыша.
Видимо, борьба была длительной.
Новак Дебелый, ухватившись рукой за косяк, загородил Райку выход своим огромным, тучным телом. Тот и другой столкнулись грудь с грудью, нос к носу. Но как сильно теперешний Райко отличался от прежнего! Он как-будто стал вдвое меньше, лицо его пожелтело и как-то сморщилось; только глаза горели, но лихорадочным огнем. Не узнав Новака в полутьме или просто не желая отступать, Райка сдался не сразу: отшатнувшись, он пытался обнажить меч. Но в это время Войхне удалось обхватить его поперек туловища, Добромир ударил его по руке, а Новак Дебелый, даже не пошевелив пальцем, только настойчиво напирая на противника, втолкнул его в каморку и заставил сесть на покрытое соломой и тряпьем подобие кровати. Он сумел также отнять у него оружие, которое закинул в дальний угол.
– Так. Теперь здравствуй, Райко, – промолвил, слегка запыхавшись, Новак Дебелый. – Спасибо за потасовку. Разве так встречают старого друга?
. Райко даже не поднял глаз. Сел и не шевелилснь глядя в землю.
– Райко, – после недолгого молчания начал Войх-на, – не ребячься. К тебе гость пришел, а ты молчишь, как пень.
Наконец Райко поднял голову и поглядел на Новака мутным взглядом.
– Что вы меня мучаете? Зачем взаперти держите? Мне надо идти. Пустите! – хриплым голосом крикнул он.
– Вот дождь пройдет – и пустим. Сами с то бой в Тырново двинемся, – стал его ласково уговаривать Вой хна, как больного ребенка. – Ведь ты болен. У тебя лихорадка.
– Посиди, посиди, братец, – поддержал Новак. – У нас есть о чем поговорить. И видишь, – тут Новак поглядел на дверь, в которую постучали, – видишь, что принесли?
Один из его людей внес небольшой тюк, крепко обвязанный крест-накрест веревкой, и, по знаку Новака, тотч ас вышел.
– Добромир, – сказал Новак, – ты моложе меня и поворотливей: развяжи веревку. Пусть Райко посмотрит, да и ты с Войхной тоже, что там есть. Авось поймете, что и для Новака Момчил кое-что значил.
Последние слова разбойник произнес гордо, обращаясь главным образом к Войхне.
Услыхав имя Момчила, Райко повернулся 'К Новаку. Он словно только теперь узнал его. На губах еп> мелькнула улыбка.
– Здравствуй, Новак, – тихо промолвил он. – Прости, что я тебя так встретил. Я болен, болен. У меня сердце болит. Никак не могу Момчила забыть.
Он вдруг замолчал, опять насупившись и словно забыв обо всем. Прошло довольно много в рем ени, прежде чем он поднял глаза на Новака.
– Не только о'ттого душа у меня болит, Новак, что я дядю не могу забыть, – все так же тихо заговорил он. – И другая причина есть: все мне кажется, что я ничем не помог Момчилу, с врагами его побратался. В смертный час не был с ним, чтобы вместе умереть либо душе его помочь отойти...
– Замолчи, Райко. Опять старую песню затянул? – укоризненно промолвил Войхна, в то же время растягивая зубами и ногтями узел веревки; сидя на корточках, он помогал Добромиру развязать принесенный тюк. – Чем ты виноват? Ведь Момчил сам отослал тебя в Перитор с пятьюдесятью конниками – и отослал потому, что сам думал скрыться в крепость. А периторцы не хотели открывать ворота – ждали: кто кого одолеет? Оттого1 ни Момчила не впустили, ни тебе не дали выйти. Тяни, тяни сильней! Ну! – крикнул он Добромиру.
– Может, это так для тебя, Войхна, для тебя, Новак, и для всех. А для меня не так просто, – возразил Райко с каким-то мрачным упорством. – Я ведь знал, заранее знал, что так выйдет: я останусь наверху, в крепости, а Момчил внизу умирать будет, и я ему на помощь прийти не смогу.
– Ну и здорово же ты веревку затянул, побратим! – проворчал Войхна, приступая к последнему узлу. – Куда ты этот тюк отправлять собирался? За тридевять земель, к сарацинам, что ли?..
– Откуда ты мог знать, Райко? – спросил Новак, глядя одним глазом на Момчилова племянника, а другим на тюк.
Райко словно не слышал вопроса; он только покачал головой.
– Когда я поднялся на периторскую стену и поглядел вниз, какой-то голос мне прошептал: «Конец, конец Момчилу!» Ну, как тогда в Чуй-Петлеве Момчилову побратиму Сыбо приснилось: будто я на какой-то башне, а внизу Момчила со всех сторон враги окружили. Я сижу и смеюсь, а слезы у меня так и бегут по щекам. И кричу: «Конец, конец! . .» Постой. Что это такое, Войхна? Что1 такое? – прервал Райко свой рассказ, вперив взгляд в развязанный тюк, из которого Войхна что-то вытаокивал.
Райко вскочил с кровати и кинулся к тюку. Старый хусар держал в руках длинный, тяжелый дорогой меч в ножнах. Райко крепко схватил рукоятку и сильно дернул. В руках у него оказалась лишь половина меча.
– Момчилов меч! —дико крикнул Райко и, схватив обеими руками сломанное оружие, подошел к открытой двери, чтобы лучше рассмотреть его при наружном свете.
Меч был переломан как раз пополам и успел уже порядочно заржаветь; но, помимо ржавчины, на нем еще были видны черные, запекшиеся пятна крови. У Райка задрожали руки, глаза наполнились слезами.
К нему подошли Войхна, Добромир. У обоих были тоже мрачные лица.
– Как ты его достал, Новак? – тихо спросил Войхна, проведя рукой по единственному глазу.
Толстяк самодовольно улыбнулся:
– Достал через того-другого. Не пожалел денег ради Момчиловой памяти. Да ты в тюке-то поройся; еще кое-что найдешь! .. Но п осмотр и, что делает Райко. Совсем рехнулся...
В самом деле, Райко, с мечом в руках, сел на кровать и положил его к себе на колени. Как ни велики были эти колени и как ни мало осталось от Момчилова меча, все-таки можно было узнать в этом обломке прежнего дракона. Склонив голову набок, Райко глядел на лезвие мутным взглядом, словно на трупик ребенка. Губы его шептали что-то н е св язное.
– А вот сапоги Момчила! Они самые! И его' шапка медвежья! – воскликнул Войхна, вытаскивая из тюка огромные сапоги и шапку – одному только Момчилу впору. На сапогах звенели тяжелые шпоры, немного погнувшиеся и ржавые; а шапка была цельная и так хорошо сохранилась, словно Момчил только что снял ее с головы.
– Меч я купил по сходной цене, а за эти вот вещи озолотил проклятого агарянина. Сам Умурбег их взял...
Райко вздрогнул.
– Умурбег? – воскликнул он, гневно сверкнув глазами. – Скажи мне, где теперь этот агарянин, чтоб мне догнать и зарубить его вот этим самым Момчиловым мечом.
И Райко опять пошел к двери, крепко держа в руке .сломанный меч. Но Новак и на этот раз преградил ему путь. -
– Постой, постой, побратим. Во-первых, меч не твой, а принадлежит вдове Момчила и его сыну; надо им отдать . Ты как думаешь? – горделиво выпятил он живот и грудь. – Я затем столько золота и серебра Умурбегу отдал, чтобы все это зря раскидать? Нет, нет, милый! Не для того я по такому ненастью в дорогу пустился: как дождь пройдет, двинусь со своими людьми через леса, прямо в Цепино, к деспотице Елене. Слыхал я, что она, после того как Кантакузен Ксантию взял, к сестре Момчила, игуменье, с ребенком перебралась. Так ли это,
Войхна? Ты должен лучше знать: тебя Момчил в крепости оставил, – обернулся он к одноглазому соратнику Момчила, отбирая в то же время у Райка меч, причем Райко, как ни странно, тихо и мирно, без всякого сопротивления отдал оружи е.
– Да, Новак, – ответил Войхна, поднимая свой полный слез единственный глаз от вещей Момчила. – Канта кузен и Умурбег, явившись в Ксантию, оказали деспо-тице почет, навестили ее и без всякого выкупа отпустили ro всем добром в Болгарию.
Войхна вздохнул и вытер глаз рукавом.
– Ах, какой был плач, какие слезы, когда деспотица узнала о смерти Момчила!—продолжал он. – Кабы не приехала Евфросина, кто знает, она, пожалуй, руки на себя наложила бы! Но к византийцу и агарянину вышла с сухим и глазами: ни проклятий, ни жалобы они от нее не услышали. Настоящая дочь великого боярина и царская крестница!
– Она – огонь, и он – огонь был. Под стать друг другу, – помолчав, промолвил Новак. – Значит, правильно я хочу ей Момчилов меч и одежду его отдать. Дождь как будто перестал, пора в путь, – прибавил он, взглянув в окошко, находившееся под самой крышей.
В самом деле, на дворе прояснилось.
– А ты, Райко, в Тырново едешь?.. Райко! – повторил он. – Что ты это?
Отдав Новаку сломанный меч, Райко опять сел на топчан. К беседе разбойника с Войхной он отнесся совершенно безучастно, как будто ее не слышал: сидел, то рассматривая сапоги и шапку дяди, то отдавшись какой-то тревожной мысли, что-то бормоча себе под нос и хва -таясь за свой меч, такой же большой и тяжелы й, как Момчилов. Вдруг он выпрямился. Глаза его ярко блестели, но уже не прежним болезненным блеском. К нему словно вернулись силы и здоровье; кое-что изменилось в нем даже к лучшему: это был прежний бесстрашный, добрый и верный Райко, но более сдержанный, умудренный опытом. Болезнь и тоска по Момчилу состарили его: это осо-бенно бросалось в глаза в маленькой жалкой каморке покинутой корчмы.
– Слушай, Новак! Слушайте, Войхна и Добромир! – заговорил Райко. – Я сам вижу, что смешно гнаться за
Умуром с этим сломанным мечом и еще не окрепшей руКОй. Но придет время, бог мне поможет, и Умур со своими агарянами отведает моего острого меча и крепкой рукш Лихорадка у меня прошла, я здоров. Вы видите: даже глаза сухи. Пускай женщины плачут и стонут. А мы Момчила иначе помянем!
Он выхватил меч из ножен.
– Клянусь тебе, Момчил, – медленно произнес он, положив свой меч на сломанный меч, шапку и сапоги дяди, – клянусь, что буду помнить о твоей смерти, пролью кровь Умурбега и агарян!
– И мы клянемся! – произнесли в один голос Войхна с Добромиром.
– Клянитесь, клянитесь! За Момчила надо хорошо отомстить. Только от меня не требуйте клятвы крови, – сказал Новак. – Возьмите у меня денег: дам, сколько надо. А о мече мне не говорите. Нет у меня больше меча: он заржавел. Но' что могут сделать триста клятв, коли нет больше человека? Разве вернешь Момчила, хоть всю кровь выпьешь Умурбегову? Эх, Райко, ты лучше о другом, о другом окажи! Как Момчил погиб, как жизнь его вдруг оборвалась, как его со свету сжили? Рассказывай! Как он кончил свои дни, о чем думал в свой смертный час?
Вот как кончил свои дни Момчил.
Когда у него сломался меч, он протянул руку и схватил первый потяжелее, какой ему подали. И снова кинулся в сечу, которая, как всегда, с особенным ожесточением кипела вокруг него. Но потому ли, что агаряне устрашились его ударов, или они что-то другое задумали, только ряды около него поредели, желтые чалмы ^отодвинулись дальше. Момчилу это было кстати: он мог перевести дух, обозреть поле боя, узнать, что с его людьми. С высоты своего огромного коня он окинул взглядом окрестность: со всех сторон его окружали вооруженные люди, рассыпавшись —то правильными рядами, то в беспорядке – по равнине. Только в тылу был надежный оплот – Перитор. Казалось, крепость так близко: стоит руку протянуть, коснешься рукой унизанных народом башен.
«Ах, Райко, Райко, что> же ты не открываешь ворот!» – вздохнул Момчил, и в голове его, быть может в десятый раз, промелькнула мысль: не передался ли
Райко врагу и стоит теперь на стене Перитора, глядя, как гибнут товарищи? Но он тотчас прогнал эту мысль: «Нет, Райко не таков. Это периторцы боятся впустить меня: в город войдет победивший!»
Со стороны агарян послышались редкие, отрывистые удары барабана. «Тут дела неважные. Посмотрим, как в других местах», – решил Момчил и повернул коня направо, прямо к озеру. «Ну как, братья? Как, побратимы?» – спрашивал он (каждого, попадавшегося ему на глаза. «С греками хорошо, а с агарянами плохо. Налетают, сукины дети, как зельем опоенные!» – звучало в ответ. Лица у всех были озабоченные. «И тут плохо, – вздохнул Момчил. – Где Нистор?» – «Убили Нистора, воевода, и Богдана-богомила убили, а Саздану голову отрубили, на шест ее воткнули». Подбежал Раденко: «Одолевают, побратим, нечестивцы проклятые! Того и гляди от города отрежут!» Вдруг на них посыпался град стрел; чалмы стали приближаться. Момчил снова взглянул на озабоченные лица окружающих. «Слушай, Раденко! – сказал он. – Верхом драться нам больше нельзя: тесно. Давайте спешимся и будем подаваться к Перитору. Может, Райка отворит. Как только я слезу с коня, вы тоже слезайте и гоните коней на агарян. Пока агаряне будут за ними гоняться, мы отступим». Так и сделали. Выждав, когда первый ряд агарян приблизился настолько, что стали видны лица, Момчил первый соскочил с коня. Но, прежде чем погнать служившее ему верой и правдай благородное животное, поцеловал его между ноздрей. Так же поступили и момчиловцы: слезли с коней, простились со своими Шарцами да Белчами и сильным ударом под брюхо погнали их к врагу. Кони бешено поскакали к вражеским рядам, подняв такую пыль, что в облаках ее потонули поле и люди. А пока агаряне ловили коней, не видя, что делается дальше, Момчил собрал оставшихся в живых дружинников и отвел их назад, на такое близкое расстояние к городу, что стали видны даже лица стоявших на стене. Но ни Райка, ни кого другого из момчиловцев среди последних не было, и ворота не открывались. В первый раз за долгие годы у Момчила сжалось сердце. «Тут не скотина, люди умирают, а они со стен любуются, как на представление! Мы погибли, погибли. Нам нет спасения!» «Товарищи и братья! – громко обратился он к собравши мся. – Может, перед нами так и не откроют ворот в Перитор. Тогда нам придется сложить здесь свои головы. Кто хочет, пускай спасается, пока не поздно: либо Кантакузену сдастся, либо через озеро вплавь... » В ответ поднялся общий крик: «Нет, воевода, отец наш, с тобой мы жили, с 'гобой и помрем. Есть еще у нас силы, течет еще в жилах наших юнацкая кровь!» – «Ладно, – ответил Момчил. – Держитесь. Будем бороться вместе. А если меня убьют, вы будете свободны от клятвы и вольны поступать, как вам вздумается!»