Текст книги "Прощальный ужин"
Автор книги: Сергей Крутилин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 28 страниц)
18
– О близких всегда рассказывать трудно и как-то не очень хорошо. – Иван Васильевич вздохнул и снова задымил сигаретой. – Тем более о жене. Но о своей Аннушке я все же должен сказать хоть два слова. Я непременно затяну вас к себе домой, и вы увидите все сами. Однако теперь, прежде чем продолжать рассказ, я хочу, чтобы вы знали: Аня – это та девушка-отделочница, о которой я мельком упоминал. Ну, на которой была одета телогрейка пятьдесят шестого размера, а на телогрейке пуд клея да шпаклевки… Все это так. Но под этим ватником скрыто милое, отзывчивое сердце. Иногда я смотрю на нее и думаю: откуда в ней все это? Аню никак не отнесешь к женщинам властным и честолюбивым. То, что я поступил в институт, это не она заставила. Это Кочергин вразумил: учись! У него каждый бригадир на счету. Федор Федорович с тебя три шкуры спустит, а учиться заставит. Чтоб сам учился и ребят своих за собой тянул. И я тяну. У меня в бригаде двое парней-лимитчиков из армии, десятый класс вечерней школы заканчивают, а трое – студенты техникума. Нет, Аня не толкает меня ни в прорабы, ни в начальники СМУ. Если говорить честно, в ее характере преобладает домовитость. Поженились мы с ней, не успел я это оглянуться, глядь, а у нас уже ребенок – девочка. Через год – сын… Зарабатываю я хорошо, жену со стройки снял, и Аня вся ушла в хлопоты по дому: кухня, дети, занавески, да мало ли забот у молодой хозяйки?! Зато и порядок был. Шумный, голодный, являюсь я домой, обед или там ужин готов. Аня собирает на стол, я умываюсь, сажусь на свое место, в уголок у холодильника, и торопливо пересказываю ей все наиболее важные события, случившиеся на стройке. Ане было интересно – многие ее подруги еще не повыходили замуж и продолжали работать…
Да, так было до отъезда в Ташкент.
А тут прилетел, объявился, ведь больше месяца дома не был – не был и словно не было меня. Жена своими хлопотами занята, я своими. Трезво рассудить, занятость моя понятна: за двадцать дней, отведенных для сессии, мне надо было свалить четыре экзамена да полдюжины зачетов. Экзамены не какие-нибудь проходные, а самые важные – сопромат, железобетон, английский… А тут еще и лекции, консультации. Утром позавтракаю и на весь день – в институт. Однако это только дома, Ане, я говорю, что побежал в институт, а на самом деле у меня и без этого забот-хлопот хватает. Еду утром на Сокол, где у нас заочное отделение… В метро вдруг решаю, что первым делом забегу в глазную больницу, узнаю, что делать с Рахимом. Я же обещал Халиме поднять всех на ноги! Так когда же поднимать, как не теперь. Схожу на площади Маяковского, помню, что где-то тут глазная больница. Спрашиваю у прохожих. Нахожу. Поднимаюсь по ступенькам. Иду коридором…
Не дай бог столкнуться с таким делом! Пока мы не знаем, что такое больница, нам и в голову не приходит, какое счастье быть здоровым!
Иду коридором. Двери врачебных кабинетов закрыты. Посетители толпятся возле окон. Становлюсь и я в очередь к одному из таких окошек. Осматриваюсь по сторонам: что за люди такие – больные? Замечаю, что почти у каждого чем-нибудь прикрыт глаз: у одного наспех – носовым платком; у другого основательно – пластырем и бинтовой повязкой. Травмы. Что-то попало в глаз. Провели женщину с забинтованным лицом – в лаборатории разбился сосуд с кислотой…
Когда подходит моя очередь, я вижу в просторном окошке рядом с яркой лампой лицо пожилого врача с отражателем заместо очков. Я здороваюсь и начинаю долгий рассказ о мальчике, пострадавшем в Ташкенте, о несчастной матери, которая извелась, не зная, чем помочь ребенку. Рассказывал я торопливо, сбивчиво. Но врач ничего, терпеливо выслушал меня до конца, и, когда я выговорился, врач, в свою очередь, принялся расспрашивать меня: сколько лет мальчику, когда стало замечаться ухудшение зрения… Я опять за свое, что Рахим был выброшен из окна во время землетрясения; что он как раз в это время болел корью…
– Боюсь, что это связано не столько с травмой во время падения, сколько с нервным потрясением. Вам надо обратиться в институт Гельмгольца, – говорит врач и заученно, как он объясняет всем провинциалам начинает объяснять адрес института и как туда проехать.
– Благодарю, я москвич, – срывается у меня. Я понимаю, что это не очень вежливо – обрывать на полуслове врача, но я не сдержался.
Вышел на улицу, постоял. Что делать? На лекцию я уже опоздал. Решаю, что сегодня уж такой выдался день – потрачу его на хлопоты. Еду на Садовую-Черногрязскую, в институт Гельмгольца. Нахожу этот мрачноватый с виду дом и, пока приглядываюсь к нему, думаю: сколько тут бывало всего – слез, надежд, разных иных человеческих страстей! Да, брат, в институте иное дело – тут наука. А наука не может спешить она требует основательности… Не буду передавать вам свой разговор с дежурной – с пожилой, усталой на вид женщиной, она отнеслась ко мне с сочувствием и пониманием. Проводила меня к заведующему отделением – молодому ученому с очень тонким и нервным лицом. Он был со мной на редкость учтив и уделил мне много времени. Все сходилось к тому, что Рахима надо доставить в Москву, в институт, на кропотливое исследование. Я не мог даже на миг представить себе как сообщу об этом Халиме. Ругаю себя так и этак: растяпа! тугодум. Надо было б взять с собой мальчика! Но кто позволит мне забрать его из больницы, где же проводят курс лечения? Ехать вместе с Халимой? Тогда при чем тут ты, твое хвастливое обещание поднять всех на ноги?
Остается одно: настаивать на своем.
И я настаиваю. Я требую, чтобы меня провели к директору. Директора в таких случаях нет. Будет завтра.
– Нам непонятно ваше беспокойство, – вежливо говорит заведующий отделением. – Мы же согласны принять ребенка, но транспортировка не входит в наши обязанности. Мы ведь подчинены Министерству федерации.
– Отец погиб, – говорю я. – Мать извелась вся, она уже была с мальчиком и в Ленинграде, и в Одессе. Может, даже и у вас была! Не знаю.
– Это нетрудно проверить… – заведующий спрашивает у меня фамилию Рахима и тут же справляется по селектору в регистратуре, значится ли такой больной.
Из регистратуры сообщили, что Рахим Абдулаханов ни за советом, ни за лечением в институт не обращался.
И тут я решаюсь на отчаянный шаг.
– Вся страна помогает Ташкенту, – резко говорю я. – Проектные институты, строители… Летят и едут люди со всех сторон. А каково ваше участие? В чем конкретно видна ваша помощь? Вам надо прислать в Ташкент ряд ответственных товарищей и на месте осмотреть всех пострадавших. Ведь там не один такой мальчик, за которого я хлопочу!
Я краснею помимо своей воли. Меня никто не уполномачивал хлопотать ни о Рахиме, ни о других малышах, Я не знаю даже, есть ли еще пострадавшие помимо его. Но тут же я успокаиваюсь. Как мы воспитаны! Как действуют на всех нас слова!
И мои слова, произнесенные с апломбом подействовали.
– Ну хорошо… – примиряюще говорит заведующий отделением. – Мы тут посоветуемся и решим, чем наш институт может помочь товарищам из Ташкента.
19
– Бреду по Садовой – опустошенный и разбитый. Одна лишь мысль бередит сознание: плохой из меня ходатай! Где уж мне «поднять всех на ноги», когда сам едва переставляю ноги… Потерял впустую день. Завтра предстоит потратить и другой. Завтра надо будет сначала зайти к заведующему отделением, а уж он проводит меня к директору института. А директор, думаю, поди, порасторопнее этого кандидата наук, да и возможности у него другие. У него небось не селектор на столе, а аппарат посерьезней. Подымет трубку: «Алло! Ташкент? Сколько у вас детей пострадало?..» Да-а, иду, подавленный, и вдруг осознаю ясно, что без помощи Кочергина мне ни в чем не добиться успеха. И когда я понял это, то повеселел даже! Повеселел и зашагал, легко, споро. Не заметил, как от Черногрязской дошел до улицы Огарева, где находится контора нашего треста. И, пока шел, все думал о Халиме. Она никогда не узнает о моих хлопотах. Я готов каждый день стучаться во все двери, лишь бы помочь ей, спасти Рахима. Пусть не спасти, но… Нет, спасти! Надо спасти, твердо решаю я. Надо сделать все возможное, чтобы мальчик снова видел. Надо спасти… спасти – произношу я в ритм шагам.
Лето – горячая пора не только в деревне, но и у нас, строителей. Теперь, правда, мы строим круглый год – метель и слякоть нам не помеха. Но все же лето есть лето и наш годовой план во многом определяют летние месяцы. Понятно, что план сам собой не выполняется – без подталкивания и накачки нашего брата. А тут еще сбросьте со счетов пять лучших бригад, которые в Ташкенте. За них тоже план кому-то надо выполнять?! Я к чему веду речь? А к тому, чтобы сказать, что и с Кочергиным мне не повезло.
– Уехал на объекты, – сказала секретарша. – Обещал к концу дня заглянуть.
– Ничего, подожду! – сказал я твердо. А что мне оставалось делать, кроме того, чтобы ждать?
Иду на улицу Горького. Прохожу сначала одной стороной, рассматривая витрины булочной и гастронома № 1, с ненавистью поглядываю на часы, висящие посредине Пушкинской площади: как медленно тянется время! Час хожу, два… Терпения у меня не хватает, снова иду в контору. Секретарша хорошо знает меня. Улыбается виновато, отрицательно качает головой: не был.
– И не звонил? – спрашиваю.
– Нет не звонил. Может, вы, Иван Васильевич, зайдете к главному инженеру? Он у себя.
– Мне нужен Федор Федорович.
– Тогда поезжайте домой, – говорит секретарша. – Я договорюсь о времени и позвоню вам.
Нет, я не мог уйти домой! Представил себе на миг: сидит Халима за столом, глядит в окно – на дом, который возводит моя бригада. Вечером она побежит в больницу к Рахиму. А сейчас смотрит и думает: Иван теперь в Москве, поднимает всех на ноги!.. А Иван, рот разинув, разглядывает витрины… Поверьте, я сам себя ненавидел за беспомощность. Другой небось пошел бы к министру – дверь толкнул ногой, кулаком по столу! Мол, расселись! Сидите?! А ну поднимите трубку телефона, позвоните в институт Гельмгольца: так и так, пошлите в Ташкент эксперта!
Ревмя реветь надо на всю Москву, а я снова молчаливо разглядываю витрины магазинов. Хожу, и невольно в голову приходит мысль: сколько же людей толкается на улице без дела в самое горячее время! Думаю: выдержу, явлюсь к Кочергину к концу рабочего дня. Вечером он обязательно заглянет к себе – обговорить срочные дела, отдать распоряжения на завтра.
Прихожу за четверть часа до окончания рабочего дня. Пустое дело! Я сразу же догадался об этом – догадался по тишине, какая царила в приемной. Когда Кочергин у себя, в коридоре и в приемной Федора Федоровича шум, говор… А тут тихо. Кочергин был на каком-то совещании в горкоме и просил меня прийти к нему завтра к девяти.
Возвращаюсь домой. Аня по моему виду догадывается, что я не в духе.
– Что, какие-нибудь неприятности? – спрашивает она.
– Все в порядке! Устал. А в институте все хорошо – пятого сдаем сопромат, а девятого – железобетон…
А какое там «хорошо»… Спал плохо, вертелся с одного бока на другой, все думал, как лучше повести разговор с Кочергиным. Федору Федоровичу небось тоже нелегко отрешиться от своих забот. Свои-то заботы – они близко, а мои – далеко. От них отмахнуться проще всего – покряхтел, что-то пообещал: заходи, мол, звони!
Надо ли говорить о том, что в назначенное время я был уже у Кочергина. Как ни странно, Федор Федорович на месте, и, что самое удивительное на лице его ни тени озабоченности, о которой я думал. Кочергин выходит навстречу мне из-за стола – грузный, размягченный от жары. Он не то чтоб обнимает меня, а наваливается и похлопывает мясистыми ладонями по плечам. Потом, отстранившись, рассматривает меня своими раскосыми татарскими глазами.
– Ну, хорошо, что ты заглянул, сапер! Давай выкладывай, как вы там помогаете братьям-узбекам!
– А вы бы приехали, да и поглядели! – в тон ему отвечаю я. – А то бросили нас на произвол судьбы…
Кочергин догадывается, что мне не до шуток.
– Что такой злой? – спрашивает уже совсем другим тоном.
– Мне нужна ваша помощь, Федор Федорович… – коротко говорю я.
– Садись. Слушаю. – Кочергин, прихрамывая на раненую ногу, возвращается к столу, садится на свое рабочее место; меня приглашает в кресло напротив.
Я сажусь и начинаю рассказывать Кочергину про Халиму – про то, как мы познакомились, как я заприметил ее и как любовался ею в поездке на теплоходе, про нашу встречу в Ташкенте… Где-то посредине рассказа я догадываюсь, что говорю обо всем слишком подробно и с такими деталями, которые может выделить только человек, влюбленный в Халиму. Но, понимая это, я все же никак не могу остановиться и рассказывать по-иному.
– Напомни имя и фамилию мальчика, – попросил Кочергин, склонившись над столом.
– Рахим. Рахим Абдулаханов.
Федор Федорович перевернул несколько листков настольного календаря.
– Я многого не обещаю, – сказал он, записывая фамилию Рахима. – Но сегодня же позвоню Петровичу.
– А это кто?
– Сапер.
В войну Кочергин служил в армейском саперном батальоне. Поэтому с а п е р – самое любимое его слово. Он никогда не обронит в похвалу «герой!», а всегда похлопает тебя по плечу и скажет восторженно: «Молодец, сапер!» Невозможно понять, с кем он и вправду сдружился в войну, а кого записал в саперы и после. Потому что этих самых с а п е р о в было много.
– Хирург наш армейский, майор, – пояснил Кочергин, – не раз спасал меня. Нога – это тоже его работа… Теперь заместитель министра здравоохранения. Позвоню ему. Он человек обязательный. Сделает все возможное.
– Важно, чтобы мальчика забрали на исследование сюда, в Москву. Нужен тщательный консилиум, Халима уже измучилась – возила сына в Ленинград и Одессу.
– Хорошо, я поговорю с Петровичем. Попрошу его. Он лучше знает, что надо… И это все у тебя? – спросил Федор Федорович, осторожно взглянув на часы.
– Нет! – Я подумал, что теперь самое подходящее время приступить к главному, ради чего мне так хотелось повидать Кочергина. Хотя, честно сказать, я не знал, что главное: судьба Рахима или судьба нашего дома по улице Свердлова? Взвешивая все это, я поднял с пола портфель, порылся в нем и достал из него таблицы, сделанные Халимой. Я разложил листы ватмана на столе перед Кочергиным и приступил к делу.
– Наша бригада, – говорю, – монтирует стандартный панельный дом. Нашу пятиэтажку… – и тут я назвал шифр дома, под которым он значился во всех типовых проектах. – Но, ссылаясь на сейсмические условия, нам не разрешают монтировать его свыше трех этажей. Хотя мы приняли все меры предосторожности и варим металл хорошо.
Федор Федорович придвинул к себе таблицы и уткнулся в листы ватмана. Кочергин, понятно, бумажный человек. Ну, я это сказал так, не по злобе, просто начальник треста каждый день имеет дело с этими самыми проектами и таблицами. Федору Федоровичу, думаю, таблицы мои были не внове. Однако он не спешил высказывать свое мнение. Уставился сначала в один лист, затем в другой.
– Так, так… – повторял Кочергин; зачем-то встал из кресла; сам встал, а раненую свою ногу поставил на перекладину, повыше. – Все ясно! – сказал наконец Федор Федорович и посмотрел на меня: с каким выражением я за ним наблюдаю? – Ты на меня так не гляди…
– Как? – спросил я.
– Осуждающе – вот как! Такие дела, сапер, не тобой и не мной решаются. У нас есть сейсмический комитет. Это его дело!
– Да! – воскликнул я, и в этом восклицании прорвалось отчаяние.
– Да! – подхватил Кочергин; он сразу же уловил, понял мое состояние. – Но я не сказал тебе, что отказываюсь от своей помощи. Я должен посоветоваться кое с кем, высказать наше с тобой мнение. Оставь это у меня, – он похлопал ладонью по листам ватмана.
Я согласно кивнул головой. Настало время прощаться. Кочергин спросил, как дела дома – он знал и Аню; как дела с экзаменами. Я излишне бодро сказал:
– Хорошо!
– Звони! – сказал он, провожая меня до двери кабинета. – С Петровичем я сегодня же поговорю. А с пятиэтажкой придется на месте разбираться. Я и без этого собирался в Ташкент. Жди! Там обо всем и поговорим.
20
– Лекция по сопромату была скучной. Мне все казалось скучным, что так или иначе не было связано с Халимой и с нашим домом. Лектор чертил на доске схемы защемленных балок и монотонно объяснял особенности их расчетов. А я думал не о балках и колоннах, а о Халиме. Мне так захотелось поговорить с ней, рассказать о своих хождениях по больницам, о встрече с Кочергиным, что я не удержался и на том же тетрадном листке начал писать ей письмо.
«Дорогая Халима!» – написал я. Можете мне поверить, что эту фразу я хорошо помню, а что дальше написал, в точности передать не берусь. Помню только, что, написав это, я долго думал, в каком стиле изложить все дальнейшее. Не мастер я по этой части. Кому я раньше-то письма писал? Ну, матери, пока жива была: «Мама, жив, здоров…», «Мама, я, кажется, женился…» Друзья, жена – все каждый день рядом.
Писать Халиме?! Но как писать? На полном серьезе – выйдет скукота смертная, да и не сделал я ничего такого, чем бы мог порадовать Халиму или хотя бы обнадежить. Приврать, преувеличить успех своих хождений я не мог: мне это казалось подлостью – хвастать. Но мне уж очень хотелось поговорить с ней, и я писал… Я описал свою встречу с Кочергиным. Мол, был я сегодня у славного нашего Сапера. Очень хорошо долго говорили – и о делах, и о Рахиме. И я еще раз подумал о том, что хороший народ остался от войны – саперы. И если бы моя воля, то на все руководящие посты я ставил бы только саперов. Они ближе всего видели смерть и поэтому острее других могут оценить жизнь…
Написал примерно такое. Потом перечитал и подумал: к чему Халиме все это знать? Зубоскальство это больше ничего! Целую страницу исписал, а о ней, Халиме, ни слова! Взял да и разорвал страницу в клочья. Снова стал записывать в тетрадь формулы защемленных балок…
Разорвал. А прихожу вечером домой – письмо от Халимы! У нас дома так заведено, что Аня писем моих не вскрывает. Да и то: кто мне пишет? Письма все больше шлют в казенных конвертах – на пленумы да заседания. А тут, едва я увидел на крохотном столике в прихожей конверт, сразу понял: от нее, от Халимы… Перед Аней я сделал вид, что спокоен. А сам чую, дрожат руки, пока вскрывал конверт. Потом: зачем же она написала по домашнему адресу? Не ровен час жена распечатает, прочтет!
Но едва я пробежал глазами письмо Халимы, понял: даже если бы Аня и прочла письмо, то ни о чем бы не догадалась. Ни клятв в любви, ни всяких там «целую». Но это так могло казаться лишь постороннему. А для меня каждая буква, каждое слово ее письма дышало любовью. Халима писала, что она оберегает заведенный мною порядок прогулок, только теперь она ходит одна. А я читал: она все время думает обо мне. В другом месте: «Вчера ходила на площадку, к твоей ватаге». И я понимал, что она ходила к ребятам, чтобы подышать воздухом стройки, которым я так люблю дышать…
Писать по-русски ей было труднее, чем говорить, хотя она окончила русскую школу и институт. В письме она делала такие милые описки, что мне хотелось эти слова ее, как стихи, выучить наизусть. Она писала «милий» вместо «милый», «дюшно» вместо «душно» и так далее. А бригаду мою величала не иначе как в а т а г о й. Благодаря ее короткому письму я узнал все события, случившиеся после моего отъезда в бригаде да и в городе.
Я не спешил с ответом. Мне хотелось, чтобы мое письмо принесло Халиме радость. А эту радость могло доставить ей только одно – весть о том, что мне удалось хоть чуточку подтолкнуть дело с лечением Рахима. Пока все еще было очень неопределенно. Я звонил Кочергину каждый день, и Федор Федорович отделывался общими словами: «Обожди, веду переговоры». Я уже отчаялся, потерял всякую надежду. Вдруг вечером как-то звонок. Подымаю трубку – Кочергин. Сколько помню, это был первый звонок Федора Федоровича мне домой. Да, позвонил Кочергин: так и так, мол, относительно мальчика… «Ну что, Федор Федорович?» – спрашиваю, а у самого сердце колотится. «Петрович добился экспертизы. Врачи из института Гельмгольца уже вылетели в Ташкент. Они посмотрят Рахима и других детей, и если в этом будет необходимость, то заберут их в свою клинику».
Я не знал, какими словами выразить свою благодарность Кочергину. А он и слушать не хочет «Благодарить будете потом, – продолжал Федор Федорович, – когда малыш поправится. А теперь по другому делу… Вашей таблицей заинтересовался сейсмический комитет. Они решили провести специальную техническую конференцию по застройке Ташкента. Вот и все, что я хотел сказать…»
«Все?!» – радостно подумал я. На большее пока нельзя и рассчитывать.
На экзамен по сопромату я пошел с хорошим настроением. Но отлынивание от обзорных лекций все же сказалось и я схватил тройку. Шут с ней, с тройкой, думаю.
Вечером написал письмо Халиме. Старался писать как можно сдержаннее. Разве я не понимал, что заслуга моя не велика: еще не известно, как обернется дело с Рахимом… Не помню, написал ли я Халиме про сейсмический комитет. Но зато хорошо помню, какими словами закончил я свое письмо.
«Вот, – писал я, – представь себе, как я сижу на кухне – за столом, который только что, после ужина, убрала Аня – и пишу тебе эти строки. Пишу, и все кажется мне, что я на монтажной площадке своего дома по улице Свердлова. Стою и то и дело поглядываю на окна вашего института: не мелькнет ли там твоя милая головка? на месте ли Халима?»
Прошло два дня, не больше. Прихожу вечером с практических занятий по железобетону, жена подает мне новое письмо от Халимы: «Опять твоя зазноба прислала!»
Халима писала, что консилиум обрадовал и обнадежил. «Рахима и еще двух малышей врачи забрали с собой – для лечения в клинике института, – писала она. – Сопровождать малышек полетела Магадит Мамедова – мать одной девочки, которую врачи тоже взялись лечить. Я сама все рвалась, хотела лететь. Но Умаров не отпустил. Началась подготовка к большой конференции по проблемам застройки Ташкента, и мы все сбились с ног. На наши плечи свалилось все – и технические и хозяйственные заботы: надо размножить рефераты, снять копии с таблиц, куда-то устроить людей… Я понимала, что мне надо было проводить Рахима. Я плакала, когда взлетел самолет: он унес и горе мое, и последнюю радость мою».
В письме Халима не просила меня навестить Рахима. Но каждая строка ее письма дышала такой тоской по мальчику, что я понял, это мой долг – позаботиться о Рахиме. Утром вместо того, чтобы бежать на консультацию по железобетону, я побежал в «Детский мир». Купил какой-то невероятный автомат, который мечет огненные искры, словно металл выливают из вагранки, и с этой игрушкой побежал на Садово-Черногрязскую… Думаю, не надо вам все рассказывать, вы сами догадаетесь о моих хождениях в этот день. Пока я дождался заведующего клиническим отделением. Пока добился разрешения на посещение палаты. Одним словом, к Рахиму я попал лишь в полдень – сразу же после окончания лечебных процедур. Я-то и раньше видел мальчика и сразу узнал его. А Рахим встретил меня настороженно: кто? какой дядя? Но, когда я достал из коробки игрушку, Рахим перестал расспрашивать меня. Он тут же развязал коробку, ощупал ручонками игрушку, сразу же узнал, что это автомат и – раз-раз! – нажал на спусковой крючок. Вдруг из ствола этой адовой машины выскочило пламя, посыпались искры. Рахим как вскрикнет: «Огонь! Вижу огонь!..» Прибежала нянечка, успокоила мальчика, решила позвать заведующего отделением.
Ушел я из клиники часа через два. Не помню себя от радости. Времени много – ни о какой консультации речи быть не может. Да я и не очень огорчался этим – важно, что Рахиму стало лучше. Во время падения у мальчика случилось сотрясение мозга, и этим было вызвано нарушение какого-то зрительного нерва. Если бы болезнь связана была с осложнением после кори, дело было б тяжелее.
Халиму мое отношение к мальчику растрогало. Письма ее ко мне раз от разу становились все теплей, все задушевней.
«Только что была у твоей ватаги. Обедала. Леша Кирьянов узнал, что я получала письмо от тебя, приставал, чтоб я прочитала. А когда я прочитала кое-что, он взял у меня твое письмо, сказал, что в палатку повесит… Приезжай скорей – мне так скучно!»
Я уже знал из ее писем, что наш первый дом близок к завершению. Надежды сделать его пятиэтажным пока нет никакой. Ахмед Курматов – татарин-сварщик – женился на отделочнице, девушке-узбечке, пришедшей на стройку после окончания школы, и теперь им в нашем новом доме обещали двухкомнатную квартиру.
Благодаря письмам Халимы я знал все новости. Поэтому, когда месяц спустя я вернулся в бригаду, мне не надо было выспрашивать у ребят подробности об их житье-бытье. Спустя час после того, как наш Ил-18 приземлился в Ташкентском аэропорту, я был уже на стройплощадке, в своей крохотной раздевалке, а ребята по очереди приоткрывали ко мне дверь и нетерпеливо задавали один и тот же вопрос: «Иван, скоро ты?»
Меня уже ждала Халима.








